А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Банку с зеленой веронской не нашли (да ее скорее всего и не искали), и вполне вероятно, что она затерялась в еще не убранном строительном мусоре, оставшемся около дворца. Флакон в сафьяновом чехле с солями выпал в темноте из кармана, был затем поднят и возвращен владельцу, однако ни владелец, ни тот, кто нашел флакон, никак не прокомментировали столь незначительное происшествие. Пауза, возникшая при возвращении флакона, разрасталась концентрическими волнами и в конце концов превратилась в сплошное всеобщее молчание. Чернь забыла свои подозрения с той же беспечностью, с которой их породила. Годы спустя дон Фернандо смог стать королем Испании. Его упрекали в чем угодно, находили в нем какие угодно недостатки, но никто никогда не сказал, что он – убийца.

Эпилог
Я больше не видел Гойю после нашей встречи в Бордо. В моей памяти он навсегда сохранился таким, каким был в тот последний раз: глубоким стариком с живыми глазами, неотрывно следящими за пламенем догорающей свечи, будто наблюдая тайное жертвоприношение, на котором сжигались память, верность, любовь. Три года спустя, в конце 1828-го, я узнал, что он умер. А за несколько дней до этого моя дочь сообщила из Мадрида, что скончалась Майте, моя жена, чье здоровье уже давно было серьезно подорвано. И хотя я не видел ее с 1808 года и за прошедшие двадцать лет не получил от нее ни строчки, это известие имело для меня огромное значение. Только теперь я наконец почувствовал себя совершенно свободным, смог жениться на Пепите, упорядочить мою личную жизнь, обрести душевное спокойствие, которого никогда не имел. Сообщение о смерти Гойи, пришедшее в тот момент, уже не могло глубоко меня тронуть.
Через два месяца в Риме ко мне явился друг моей дочери, доставивший корреспонденцию, среди которой было письмо с короткой надписью: «Вручить Мануэлю после смерти Майте». Я узнал почерк моего шурина Луиса, умершего за пять лет до этого – в 1823 году. Что могло означать его посмертное послание? Потертый конверт возбуждал дурное предчувствие. Я медлил несколько дней, не решаясь прочитать его. У меня даже возникло искушение бросить письмо в огонь. Оно вызывало во мне не любопытство, а страх. Наконец ночью, накануне приезда Пепиты в Пизу, где должна была состояться наша свадьба, на которую было получено папское благословение, я собрался с духом и вскрыл конверт. Ограничиваюсь здесь тем, что переписываю это письмо.
Письмо
Дорогой Мануэль!
Я болен. Уже много месяцев здоровье мое из рук вон плохо и с каждым днем становится еще хуже, я чувствую все более ясно, что Господь решил призвать меня к себе. Я еще молод, мне нет и сорока пяти, но ты знаешь, что я от рождения был слаб здоровьем, а неприятности и волнения последних лет не способствовали его укреплению. Врачи стараются, впрочем безуспешно, обмануть меня. Я знаю, что мои дни сочтены, и хочу дожидаться конца со спокойной совестью. Это и заставляет меня взяться за перо. Вот уже двадцать лет меня гнетет тяжкий груз; но теперь я хочу избавиться от него и почувствовать себя свободным, чтобы принять смерть, как подобает христианину, и чтобы мой дух не тревожили никакие иные дела, кроме моего собственного спасения.
Я думаю, Майте вскоре последует за мной. Ее здоровье тоже подорвано годами страданий, особенно мучительных оттого, что в течение последних пятнадцати лет ты ни разу ее не видел, ничего о ней не знал и – насколько я знаю – даже не написал ей ни строчки, и я видел, что она с каждым годом все глубже погружается в беспросветное уныние; мне это было понятно по самым разнообразным признакам, однако при всем моем опыте священника я так и не смог разгадать, вызвана ли ее боль моральными причинами, или это болезнь духа, или просто следствие слабости, неспособности вырваться из окутавшей ее атмосферы страдания, из опутавших ее тончайших тенет печали, этой воистину дьявольской сети. Бедная моя сестра! Сказать по правде, я не желаю ей долгой жизни, особенно после моей смерти, когда она останется совсем одна. Я был ей опорой – сама она так никогда и не смогла найти утешения в любви к Всевышнему и после моей смерти останется совершенно беззащитной. Надеюсь, я не слишком превозношу свое нравственное влияние на нее, силу моей любви и ту защиту, которую я оказывал ей и какое-то время еще смогу оказать.
По я не хочу, да и не должен поддаваться тщеславному желанию говорить о себе самом, о сомнениях, которые меня грызут, о тревогах, которые меня мучат и которые я унесу с собой в могилу. Я пишу, чтобы поговорить с тобой о Майте, а не о себе. И не могу отвлекаться на другие темы. Возможно, у меня уже остается совсем немного времени, чтобы писать о ней, и – что уж точно – еще меньше сил для этого, да и те немногие, что оставил мне Бог, тают день ото дня, утекают капля за каплей. Однако я, несмотря ни на что, не теряю веры в Его милосердие. Верю, что Он позволит мне окончить это письмо. Придет время, и ты его прочитаешь. Я распоряжусь, чтобы это случилось после смерти Майте. С таким наказом я оставлю его в руках твоей дочери Карлоты, и она передаст тебе его только тогда, когда это уже произойдет. Ты в это время еще будешь жив, дорогой Мануэль. У тебя крепкое тело и здоровая кровь – наследство твоей крестьянской семьи из Астурийской долины, не то что жалкая водица, текущая в наших – моих и Майте – жилах, из-за которой, я знаю, таким коротким будет наш жизненный путь и мы окажемся на небе гораздо раньше, чем подготовим наши души к этому переселению.
Майте спасется. Я молюсь за нее каждое утро и каждый вечер, я ведь знаю, что она невинна как дитя, любое зло отскакивает от нее, как мячик от каменной стены. А зло для Майте – это сама жизнь, ни больше ни меньше: ее течение, требования, ее каждодневный труд. Майте, в сущности, никогда не была подготовлена и не была готова к жизни, она пустилась в нее, как утлое суденышко в бурное море, неспособное противостоять его натиску, и если не погибла сразу, то лишь благодаря какому-то таинственному инстинкту самосохранения, скрытому в глубинах ее существа; то есть я хочу сказать, что, не будучи созданной для плавания в открытом море, она смогла найти тихую и надежную гавань и укрыться в ней. Этой гаванью стал для нее мой дом, мои заботы, мое присутствие, я сам.
Если позволишь, дорогой шурин, я постараюсь в немногих словах объяснить тебе, кто такая на самом деле Майте, чем она была, и чем стала, и чем была ее жизнь те десять лет, которые ты разделял с ней как ее муж, не принимая и – осмелюсь сказать тебе – никогда не понимая ее самое.
Майте росла, не зная забот и волнений, в замкнутом уютном мирке – в семейном гнезде, которое наши родители обосновали в Аренас-де-Сан-Педро; то, что они выбрали для него именно это место, в какой-то степени омрачило их брак, предопределив их отлучение от короны, от двора, от привилегий, которыми обладают члены королевской семьи. Мы были принцами, но не могли так называться; мы стали типичной буржуазной семьей, но все нас знали как принцев. Словом, мы оказались на обочине двух этих миров: от королевского двора нас отдалили, а в другую среду, в более простое общество, где традиции и привилегии имеют гораздо меньшее значение, мы сами не смогли органично вписаться. И жили изолированно. Как на острове. На этом острове мы и родились, я и Майте. Она росла нежной и робкой, но всегда чувствовала защиту брата, я был старше на три года, но опекал ее с первых дней ее жизни, и появление на свет еще одной сестры ничего для нас не изменило; странная, необычная пара, мы прожили наше детство в неразрывном, почти мистическом союзе, скрепленном безмерной любовью, общностью чувств и тайных игр. Я помогал ей превозмочь физическую слабость, страхи, оберегал от незнакомцев, от взрослых, от всех, а она разрешала мне быть ее странствующим рыцарем, что тоже помогало мне чувствовать себя более сильным и отважным, чем мне было дано от природы. Мы были счастливы. И могли бы и дальше оставаться счастливыми, но жизнь предъявила нам свои требования, от которых нельзя было уклониться; я имею в виду внешнюю жизнь, окружающий мир, принудивший нас оставить благословенный сад, где обитали маленькие насекомые и наши маленькие тайны, где порхали бабочки и наши сновидения, святилище наших игр, полное деревянных солдатиков, игрушечных мечей, фальшивых бород и фантастических картин, которыми нас одаривал волшебный фонарь.
Когда настало время покинуть эту обитель и вступить во взрослую жизнь – момент мучительного расставания, – я совершил поступок, который открывал для меня путь к личному спасению, но в то же время был трусостью и предательством по отношению к Майте: я выбрал для себя стезю священничества. Она, по моему юношескому разумению, менее удаляла меня от магического круга детства, чем военная или дипломатическая карьера, вообще мирская жизнь. Что до Майте, то она понемногу взрослела, но это давалось ей с трудом, как бы против воли; относительно своего будущего она не питала иллюзий, ее более занимали мои успехи в духовном развитии и теологии, чем переживание этапов своего превращения в молодую женщину, которой подобает больше внимания уделять развлечениям, моде и заботам о будущем супружестве. В глубине души мы оба мечтали вернуться в наш сад. И не только мечтали: как только мне позволяли занятия, мы действительно возвращались туда, возвращались к нашей коллекции бабочек, которую она пополняла в мое отсутствие, чтобы сделать мне сюрприз, снова садились, сплетя пальцы, у волшебного фонаря, наслаждаясь разглядыванием картин, но теперь это были главным образом религиозные сюжеты – бегство в Египет, Благовещение, ангелы, ведущие под руки Товита.
Как видишь, я не могу говорить о Майте, не говоря о себе. Не получается, и, наверное, нет смысла с этим бороться. Это письмо так много значит для меня, что я не могу его не написать, оно нужно мне не только для того, чтобы смягчить угрызения совести. Тебя же, Мануэль, я выбрал в качестве хранителя этих заметок потому, что ты был третьим действующим лицом этой истории. Ты, сам того не осознавая, воплощал Жизнь со всей ее жестокостью, неотвратимостью и бессмысленностью, которая вдруг вторглась в наш такой тихий, так плотно укрытый от внешних бурь мирок. Он был словно полое яйцо – безупречно герметичное и страшно хрупкое.
Твой брак с Майте заключили за нашей спиной; я бы даже сказал, что и за спиной наших родителей, у которых, правда, наш кузен – король – спросил согласия, но сделал это в такой форме, что отказаться от предложения или хотя бы обсуждать его было совершенно невозможно. Нет ничего более деспотичного, чем милость суверена. В оправдание отца должен сказать, что при всей любви к моей матери он никогда не переставал испытывать чувство вины за их морганатический брак, за то, что его дети были из-за него, как он выражался, «маленькими париями»; поэтому, мне кажется, он и не думал возражать против предложения Карла TV, ведь оно давало ему возможность в какой-то мере исправить эту несправедливость, по крайней мере в отношении Майте, которая после свадьбы должна была носить тот же титул, что и он сам, – герцогини де Чинчон, а кроме того, брак с тобой должен был открыть ей доступ к высшим кругам королевского двора. Все совершилось, как ты помнишь, с необыкновенной быстротой. Сам я, с головой уйдя в суету и радостные переживания, связанные с моими успехами – его святейшество только что возвел меня в сан, – не сообразил в тот момент, что мою сестру попросту приносят в жертву во имя неких сомнительных государственных интересов. И не обижайся, что я говорю о жертвоприношении, дорогой Мануэль, это вовсе не для того, чтобы тебя унизить, ведь ты, я думаю, в этом случае тоже стал жертвой наших варварских нравов.
Вам с Майте ни в коем случае не следовало жениться. Вы не были созданы друг для друга; да и выгоды от вашего брака не оправдали радужных надежд тех, кто его задумал. Правда, надо признать, что и сама Майте ни разу не заупрямилась, не попыталась изменить свою судьбу, которую ей, не спрашивая ее согласия, навязали. Ты, кстати, тоже принял безропотно весь этот замысел, а ей было куда труднее, чем тебе, не подчиниться ему, ведь ей тогда едва исполнилось шестнадцать лет, она еще не достигла ни умственной, ни нравственной, ни даже физической зрелости, стоит ли удивляться, что она пошла на этот брак если не с радостью, то со спокойным смирением, с которым всегда принимала волю родителей, и кто знает, возможно, она даже лелеяла какие-то надежды, связанные с изменением ее положения, с ожидавшими ее почестями. Помню, в те недели мы с ней оба позировали для маэстро Гойи, для нашего дона Франсиско, я – в пышном облачении кардинала, а она – я бы сказал – наряженная взрослой женщиной, какой ей еще предстояло стать, оба мы гордые, светящиеся радостью в предчувствии близкого блестящего будущего, теперь уже раздельного, но все равно блестящего. Есть однако нечто, что потом всегда меня поражало, когда я смотрел на эти два портрета: постепенно я начал угадывать такую неуверенность в наших глазах и позах, такое удивительное отсутствие твердости, что мне стала открываться правда, в которой было нелегко признаться, – на самом деле мы вовсе не обманывались относительно нашего будущего, в нас не было той веры, которую мы хотели бы иметь и убедить в ней других; мы были просто детьми, со страхом входившими в большой мир, где меня ожидало мое высокое религиозное призвание, а она должна была стать придворной дамой. Господь пожелал, чтобы я смог наилучшим образом исполнить ниспосланное мне дело. Но только до определенного момента. Несчастье, обрушившееся на мою сестру, стало и моей Голгофой. Вот так, по воле других людей и с нашего согласия мы навсегда покинули наш рай.
Как священник я знаю, насколько трудно разобраться в интимной жизни супружеской пары. Вот и Майте искала во мне опоры и утешения, когда поняла несостоятельность своего брака, но при этом никогда не была со мной до конца откровенной. Я всегда полагал, что ее первое столкновение с реальной супружеской жизнью окажется для нее ошеломляюще грубым и жестоким. Она не была подготовлена к этому ни инстинктом, ни заботливыми подругами, советы которых так важны при пробуждении девической чувственности. Я понял все это сразу же, когда после вашей свадьбы впервые посетил твой дом. Что-то в ней надломилось. Взгляд стал робким и грустным, походка неровной, качающейся, голос тихим, глухим, бесцветным. Что-то в ней разладилось, умерло. Вместо того чтобы расцвести красотой зрелой женщины, Майте закрылась, как цветок, и увяла. Видно, первая встреча с жизнью напугала ее навсегда. Не знаю, дорогой Мануэль, каковы были твои интимные отношения с ней, но иногда я думаю, что ее сломала ее собственная безудержная страстность, необузданная животная чувственность, которую она в себе раньше не подозревала и которую, мне кажется, именно ты разбудил в ней, а она стыдилась ее, чувствовала себя униженной и виноватой. Не знаю, не знаю. Одно ясно: с тобой в ее жизнь вторглись власть и зависимость, королевский двор, демоны и плоть. Но ты был не способен дать ей любовь, которая стоила бы спасения души, ведь правда? Так что у нее не осталось иного выхода, кроме как бежать, бежать в себя самое, в свое внутреннее море тишины, воспоминаний, и еще до того, как уехать из Испании, она, к нашему ужасу, в нем окончательно утонула.
Итак, сначала это были отвращение и страх, потом настала пора материнства; природа с ее неумолимыми требованиями и на этот раз предложила ей слишком жестокое испытание. Беременность протекала тяжело, с осложнениями, роды едва не стоили ей жизни, и в довершение всего – обескураживающее равнодушие к родившейся девочке. Ведь дочь была дитя не любви, а жертвоприношения, если позволишь мне так выразиться, чтобы еще раз напомнить о том, что ваш брак был для Майте жертвой. А может быть, и дитя стыда, если иметь в виду обуревавшие Майте желания, которые мне так трудно примирить с жившим в моем сознании образом девочки из Аренас. Бедная Карлота! Ты же знаешь, она росла без матери, вот откуда ее требовательность, деспотичность, вечная неудовлетворенность. Даже сейчас, при последнем прощании с матерью, она должна чувствовать себя главной, хотя Майте при жизни никогда не относилась к ней как к дочери, никогда не любила ее. Рождение Карлоты открыло для Майте второй круг ада, в который она начала опускаться после замужества. Портрет, написанный Франсиско Гойей во время ее беременности, – я заказал его, еще не догадываясь о величине постигшей ее катастрофы, – изображает Майте оцепеневшей во власти терзавшего ее тогда страха, от которого она тщетно пыталась освободиться, возвращаясь со мной к играм нашего детства. Мы тогда уже не жили постоянно в Аренас-де-Сан-Педро. Мне к тому времени исполнилось двадцать три года, и я уже стал архиепископом Толедским, а ей было двадцать, она готовилась подарить Князю мира его первого отпрыска, и в ней зрела трагедия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20