А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он же поставил своей целью полное уничтожение этой подрывной активности. Герц Шемец скармливал социалистов коммунистам, сталинистов – троцкистам, стравливал между собой разномастных сионистов, что оказалось самым нетрудным. Подтирал разбитые носы уцелевшим и сталкивал их друг с другом. А с конца шестидесятых ему дали карт-бланш и против радикалов племени тлингит.
Но вся эта бурная деятельность оставалась обложкой, скрывавшей его реальную повестку дня: увековечить статус округа, сделать его постоянным или даже государственным – вот дикая мечта дядюшки.
– Хватит странствий, блужданий, исходов, – говорил Герц Ландсману-отцу, который в течение всей своей жизни склонялся к романтическому сионизму. – Довольно миграции, изгнаний, мечтаний. Пора взять то, что плывет в руки, пока не исчезла такая возможность.
Как выяснилось впоследствии, дядя Герц ответвлял до половины ежегодного бюджета на «смазывание» тех, на кого работал. Он подкупал сенаторов членов палаты представителей, увивался вокруг богатых ситкинских евреев. Билль о постоянном статусе для округа три раза всплывал на поверхность и благополучно тонул: дважды в комитете, однажды в результате ожесточенных дебатов в палате представителей. После битвы в Конгрессе на выборах победил теперешний президент с программой, предусматривавшей проведение Реверсии, восстановление Аляски «дикой и чистой», «Аляски для аляскинцев». И Денни Бреннан сорвался с цепи.
– Дед-то? В своей резервации? С козой и морозилкой, забитой лосятиной? Тень его еще не исчезла из коридоров власти. Еще тянет, старый хрен.
– Точно?
– Мы с Эстер-Малке уже получили трехлетнее разрешение на работу.
– Неплохо.
– Еще бы.
– Конечно, ты не захочешь подвергать свое положение опасности.
– Не захочу.
– Неповиновение приказу. Начальству нагадить. Пренебречь служебным долгом. Все такое…
– Ни в жизнь.
– Ясно. – Ландсман полез в карман и вытащил шахматы. – Говорил я тебе о записке, которую отец написал перед смертью?
– Ну… Стихотворение?
– Скорее, стихоплетство. Шесть строчек на идише, адресованных неизвестной особе женского пола.
– Угу.
– Никакого расизма, никакого шовинизма. Выражение сожаления по поводу своей неадекватности. Печаль, вызванная неудачей. Заверения в преданности и уважении. Трогательная благодарность за доставленное ему удовольствие, а пуще всего – за забвение долгих лет горечи и унижения, достигнутое в ее обществе.
– Ты запомнил это стихотворение?
– Да, я знал его наизусть. Но кое-что в нем меня беспокоило, и я заставил себя его забыть.
– Что тебя беспокоило?
Ландсман не ответил, так как вернулась мадам Калушинер с полудюжиной куриных яиц, установленных в шесть углублений, выдавленных в специальном подносике по форме их низочков. Соль. Перец. Горчица. Все, как полагается.
– Снять бы с него поводок, – кивает Берко в сторону пса Гершеля, – он бы сейчас к нам рванул за сэндвичем-другим.
– Ему нравится поводок, – равнодушно роняет мадам Калушинер. – Без него он спать не может.
– Интересно, – говорит Берко, все еще глядя на Гершеля.
– Понимаю, что вы имеете в виду.
Берко посолил яйцо и впился в него зубами. Откусил половину, принялся усердно жевать.
– Так что со стихами?
– Со стихами… Все, конечно, считали, что они адресованы моей матери. И она тоже.
– Она подходит под описание.
– Все так считали. Поэтому я ни с кем не делился своими предположениями и выводами. Пришел к ним в ходе первого официального расследования. Еще младшим шамесом.
– Ну и?
– Дело в том, что первые буквы каждой строчки в сочетании дают имя КАИССА.
– Что за имя?
– Латынь, так я полагаю. Каисса – богиня-покровительница шахматистов.
Ландсман открыл крышку походной шахматной доски. Фигуры остались в том же положении, на позициях, определенных им утром в квартире Тейч-Шемецов, на позициях, завещанных убитым, который называл себя Эмануилом Ласкером. Или его убийцей. Или бледной шахматной богиней Каиссой, заглянувшей в «Заменгоф», чтобы проститься с одним из своих неудачливых почитателей. У черных недобиты три пешки, оба коня, слон, ладья. Белые сохранили все фигуры, включая тяжелые, и две пешки, одной остался лишь ход до служебного повышения. Создается странное впечатление, что игра до этою момента велась вслепую, без цели и смысла.
– Все, что угодно, но не это, Берко, – взмолился Ландсман. – Колода карт, кроссворд. Карта бинго…
– Понял, понял.
– Как назло, неоконченная шахматная партия.
Берко быстро оценивает ситуацию на доске, затем поднимает глаза на Ландсмана. «Самое время, – говорят его глаза, – самое время просить о твоем одолжении».
– Ну вот, как я и говорил, я прошу тебя об одолжении.
– Что-то незаметно, – увиливает Берко.
– Ты все слышал. Ты видел, как она присобачила к делу черную метку. Дело дерьмовое, глухое с самого начала. Бина припечатала его официально.
– Но не ты.
– Не время рассыпаться в комплиментах моей гениальной прозорливости. Особенно после всех моих стараний подорвать собственную репутацию.
Берко вдруг заинтересовался псом. Он встает, подходит к сцене. Поднимается по трем высоким деревянным ступеням, останавливается, глядя вниз на Гершеля. Пес поднялся, принял сидячее положение и влажным носом своим прочитал записанные на ладони Берко запахи: дети, вафли, интерьер «суперспорта» 1971 года… Берко нагнулся, отстегнул цепочку от ошейника. Взял голову собаки в обе ладони, посмотрел в глаза.
– Ладно, хватит… Он не придет.
Собака вдумалась в услышанное от Берко, поднялась на все четыре лапы и проследовала к ступенькам. Спустившись, она, клацая когтями о бетон пола, подошла к Ландсману и молча уставилась на него, требуя подтверждения.
– Да, Гершель, эмес, воистину так, – кивает Ландсман. – Сличали зубные рентгенограммы.
Пес обдумал и это сообщение, затем, удивив Ландсмана, проследовал к передней двери. Берко бросил на Ландсмана укоризненный взгляд типа «Ну что я тебе говорил?», потом трусливо покосился на деревянную дрянь скелетной занавески мадам Калушинер, метнулся к двери, отодвинул засов. Пес выбежал, как будто бы по спешному делу.
Берко вернулся к столу с видом освободившего душу от круговорота кармы.
– Мы оба ее слышали. У нас девять недель. Два-три дня туда-сюда погоды не сделают. Можем под шумок уделить внимание твоему жмурику.
– У тебя очередной ребенок на подходе. Вас уже пятеро станет.
– Да что ты говоришь?
– Пять Тэйч-Шемецов, Берко. И что ты будешь делать, если какая-нибудь зараза при распределении разрешений на жительство обратит внимание на действия, прямо противоположные указаниям начальства и, еще хуже, противоречащие политике, определенной сверху, какой бы идиотской она ни была?
Берко моргает и сует в рот еще один маринованный помидор. Жует, вздыхает.
– Братьев и сестер у меня не было. Кузены да кузины среди индейцев знать меня не хотели. Были еврей и еврейка. Еврейки, благословенно имя ее, больше нет. Остается еще еврей, последний.
– Спасибо, Берко, я это ценю и хочу, чтобы ты знал об этом.
– Fuck that shit, – подводит черту Берко, пользуясь изящным американским оборотом. – В анус. – Анус звучит у него почти как «амен». – К «Эйнштейну»?
– К «Эйнштейну», – подтверждает Ландсман. – Для начала.
Не успели они подняться, чтобы распрощаться с мадам Калушинер, как от главного входа донеслись царапанье и протяжный стон, человеческий, отчаянный. Ландсман почувствовал, что в хребте его стон этот отдался сквознячком. Он подошел к двери и впустил пса, направившегося прямым ходом к сцене. Пес вернулся на свое насиженное место, где краска пола давно исчезла от его когтей, уселся и поднял уши, вслушиваясь в давно отзвучавшие верхние ноты и ожидая, когда на ошейнике защелкнется карабин его родной цепи.
10
Север Перец-стрит застроен бетонными глыбами, стальными каркасами, сверкает алюминиевыми рамами окон с северным двойным остеклением. Эта часть Унтерштата застраивалась в начале пятидесятых в принципах благородного безобразия, принимала уцелевших беженцев. Сейчас благородство увяло, осталось одно безобразие. Пустующие помещения, заклеенные бумагой окна. А вот окна 1911 года, за которыми Ландсман-отец присутствовал на встречах общества Эдельштата, пока за эти окна не въехал филиал косметической сети, выставив в витрине плюшевого кенгуру с лозунгом «Австралия или смерть!». В 1906 году отель «Эйнштейн» выглядел, по словам какого-то из тогдашних остряков, как крысья клетка в рыбьем садке. Желающие по доброй воле расстаться с этим миром обычно выбирают местом расставания отель «Эйнштейн». Шахматный клуб «Эйнштейн» тоже избрал этот отель своей резиденцией, освятив этот выбор уставом и традицией.
Член шахматного клуба «Эйнштейн» по имени Мелек Гейстик в 1980 году на матче в Ленинграде отобрал титул чемпиона мира у голландца Яна Тиммана. Ситканчане и ситканчанки, из памяти которых еще не выветрилась эйфория Всемирной выставки, увидели в этом достижении еще одно доказательство полноценности своего анклава как субъекта международного права. Гейстик оказался подверженным припадкам ярости, ипохондрии, на него «находило» временное помрачение рассудка, но на эти досадные мелочи ликующие энтузиасты не обращали внимания.
Воодушевленная триумфом Гейстика, администрация отеля «Эйнштейн» отвела в бесплатное пользование шахматного клуба танцевальный зал своей гостиницы. Свадьбы в отелях вышли из моды, а зануды за шахматными досками без толку занимали драгоценные посадочные места кафе, дымили, бормотали и лихорадочно вскрикивали, не оживляя кассу бодрым звоном злата-серебра. Гейстик помог, спасибо ему. Строители отрезали танцзал от отеля, вывели из него тамбур на улицу, в темный проулок. Прекрасный темный паркет заменили «шахматным» клетчатым линолеумом с грязной продрисью разных оттенков разведенной сажи и разведенной желчи, причудливые напольные светильники эпохи модерна заменили флуоресцентными трубками, присобаченными к высокому потолку. Через два месяца юный чемпион мира забрел в прежнее кафе, где когда-то отметился и отец Ландсмана, присел к столику в нише, вынул из кармана кольт 38 калибра, вложил ствол себе в рот и нажал на спуск. В кармане чемпионского штучного пиджака нашли записку: «Раньше солнце светило ярче».
– Эмануил Ласкер… – повторяет русский – обтянутый тонким истлевшим пергаментом скелет, – поднимая голову от шахматной доски под неоновыми цифровыми часами с рекламой почившей газеты «Блатт». И снова, шевеля компактной, остроконечной бородкой: – Эмануил Ласкер… – Кажется, кожа русского трескается от малейших движений, с нее как будто осыпаются отслоившиеся чешуйки, исчезают в одежде, падают на пол… Русский сутул, голова растет как будто из груди, грудная клетка какой-то неправильной формы. Рот его изображает смех и даже выдыхает что-то вроде сдавленного хрипа. – Хотел бы я его здесь увидеть. – Как и у большинства русских эмигрантов, идиш его хрупок, слушать его грубыми ушами местных старожилов следует с осторожностью, чтобы не повредить, не исказить. Кого-то он Ландсману напомнил, хотя и непонятно кого. – Он бы от меня получил по заднице. – Неясно, какой из Ласкеров и по какой заднице, по шахматной или по той, которая в штанах.
– Вы его партиями интересуетесь? – желает знать противник русского, пухлощекий молодой человек в очках без оправы, отмечающийся несколько зеленоватым цветом лица: очень похоже на белые фрагменты долларовых бумажек. Он вскидывает взгляд на Ландсмана, и тому кажется, что линзы очков собеседника сделаны из ледышек.
– Сначала давайте уточним насчет Ласкера, чтобы не было путаницы. – говорит Ландсман.
– В нашем случае Ласкер – псевдоним, – добавляет Берко. – Иначе нам пришлось бы искать человека, который умер с полдюжины десятков лет назад.
– Если рассмотреть игры Ласкера с современной точки зрения, – продолжает свою мысль молодой человек, – то они слишком сложны. Он чрезмерно все усложняет.
– Сложен он для тебя, Велвел, лишь в той мере, в которой ты прост, – живо возражает русский скелет.
Шамесы вломились в их игру в самой гуще миттельшпиля. Русский вывел вперед коня. Оба поглощены игрой, как будто две снежные вершины охвачены общей бурей. Естественное желание обоих – послать наглых ищеек подальше, оплевав их с головы до ног, окатив бочкой презрения. Конечно же, лучше было бы выждать окончания партии, но здесь еще вон сколько народу… И все играют. И не в одну еще игру придется вмешаться. Под столиками шаркают ноги, как будто мел скрипит на школьной доске. Фигуры щелкают по доскам, как барабан кольта Мелека Гейстика. Играющие – сплошь мужчины, ни одной женщины в зале – подначивают друг друга посвистыванием, присвистыванием, тихими репликами, хмыканьем, смешками…
– Стало быть, – объясняет Берко, – этот человек называл себя Эмануилом Ласкером, но не был известным чемпионом мира одна тысяча восемьсот шестьдесят восьмого года рождения, родом из Пруссии. Этот человек умер, мы расследуем обстоятельства его смерти. Мы уже об этом говорили, но вы, похоже, слишком поглощены игрой и плохо расслышали.
– Еврей, но блондин, – замечает русский.
– Конопатый, – добавляет Велвел.
– Видите, мы все услышали, – говорит русский. Он хищным жестом хватает свою ладью, пальцы его с зажатой в них ладьей летят через доску и вихрем сметают с поля боя последнего слона черных.
Велвел взрывается. Рот его распахивается. Теперь он говорит по-русски, эмоционально – хотя и с сильным акцентом – сообщая всему свету о непростых отношениях интимного характера между матерью русского и матерым жеребцом племенного завода.
– Я сирота, – спокойно парирует русский, дождавшись окончания тирады.
Он откидывается на спинку стула, как будто выжидая, пока противник опомнится, оправится от потери фигуры. Сухие щепки пальцев русский сует подмышки, скрестив руки на груди. Видом он напоминает человека, который жаждет сунуть в рот папиросу в обществе некурящих, в помещении, где курение запрещено. Ландсман думает, как бы почувствовал себя отец, если бы в шахматном клубе «Эйнштейн» запретили курение при его жизни. В течение одной партии он мог выкурить пачку «Бродвея».
– Блондин. Веснушки. Еще что-нибудь, пожалуйста, – просит русский, лучась желанием содействовать нелегкой розыскной работе.
Ландсман перебирает в памяти скудный перечень примет, решая, с чего начать.
– Серьезно изучал предмет. Интересовался историей шахмат. У него нашли книгу Зигберта Тарраша. Об этом же говорит и его псевдоним.
– Много же вы о нем накопали, – открыто язвит русский. – Классные копы.
Насмешка эта Ландсмана не столько обижает, сколько дает ему еще одну нить к определению личности русского с пергаментной кожей. Он еще разок швыряет мысль в этом направлении и возвращается к Ласкеру.
– Возможно, – продолжает он рассказ о покойнике, внимательно следя за русским, – покойный был набожным иудеем. «Черная шляпа».
Руки русского выскакивают из подмышек. Он подается вперед, даже чуть проезжает сухой задницей по стулу. Лед Балтики в глазах его мгновенно тает.
– Наркоман? – спрашивает он без вопросительной интонации и, не дожидаясь ответа Ландсмана, упавшим голосом констатирует: – Фрэнк. – На американский манер, с едва заметным «р» и ядовитым растянутым «аэ-э-э». – О, Бох-х-х-х…
– Фрэнк, – мгновенно отзывается Велвел.
– Дьявол, – так же быстро сменяет собеседника русский. Руки его обвисают, кости как будто забыли свои места в скелете. – Ребята, я вам скажу… Иногда мне кажется… Сдохнуть бы этому миру, мать его…
– Расскажите нам о Фрэнке, – просит Берко. – Он вам, как видно, симпатичен.
Русский пожимает плечами, балтийский лед возвращается в глаза.
– Никто мне на этой земле не симпатичен. Но когда здесь появлялся Фрэнк, меня, по крайней мере, не подмывало каждую секунду выбежать отсюда с воплем отчаяния. Он смешной. Далеко не красавец. А вот голос красивый. Серьезный голос. Как будто по радио говорит тот, кто исполняет настоящую музыку. В три ночи, например, разговор о Шостаковиче. Голос Фрэнка всегда серьезен. О чем бы он ни говорил. И всегда с подначкой. О моей стрижке, о ваших, извините, штанах, о том, как Велвел каждый раз подскакивает, когда упоминают его жену…
– Точно, – вставляет Велвел. – Подскакиваю.
– Он все время вас дразнит, но вы почему-то на него не злитесь.
– Да, – добавляет Велвел. – Что бы он ни говорил о тебе, ты видишь, что к себе самому он… еще строже, что ли.
– Если ты с ним играешь, даже несмотря на то, что он наверняка тебя вздует, чувствуешь, что играешь лучше, чем против остальных здешних мудаков. Фрэнка мудаком не назовешь.
– Нет, не назовешь, – эхом отзывается Велвел.
– Меир, – нежно шепчет Берко и поводит бровью в сторону соседнего стола. К их беседе прислушиваются.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41