А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Совершенно невозможно уточнить, где ночевали наши гости и сколько дней они у нас прожили. Зато я не забыл тот обед, после которого дядя Жан впервые согласился разделить с нами десерт. На нем был новый костюм, привезенный его друзьями; он сидел на краешке стула вблизи двери, глаза его были полуприкрыты, он ничего не говорил и, кажется, не прислушивался к беседе. Едва притронувшись к пирожному с кремом, поданному Зитой, он поднялся, не глядя на нас, надолго припал поцелуем к руке нашей крестной и удалился. Это было мгновение торжества для Элианы, и не мечтавшей о такой признательности.
Цвет неба
После отъезда своих товарищей дядя Жан стал вести себя с нами по-другому. Когда мы мчались мимо него на велосипедах, испуская крики индейцев сиу, он уже не спасался бегством, а быстро поднимал на нас глаза, отвечал коротким кивком головы на наши звонкие приветствия, потом на несколько секунд опускал веки и продолжал свое прежнее занятие. Он сделал на пустоши двухместную скамью из ствола мертвой оливы и закрепил ее камнями. Место было идеальное для того, чтобы молча взирать на небеса, цвет которых меняется в мгновение ока, и иногда набрасывать Бог знает что на листочке бумаги – наверное, просто чтобы чем-то занять руки. Однажды Армеллия крикнула ему на ходу с наглостью, за которую мне стало стыдно: «Можно посмотреть?» Он не ответил, только перевернул на колене листок и застыл до вечера, сделав еще справедливее упреки, которыми я засыпал свою сестру-близнеца. Но я ошибся. На следующий день, когда мы оказались вблизи его скамьи, он помахал своим рисунком, приглашая нас взглянуть, и мы с сестрой увидели женский портрет, сильно напоминающий нашу крестную Элиану, только лет на двадцать моложе.
С того дня наши отношения стали потихоньку меняться. Зита, интересовавшаяся практической стороной всех вещей, первой сообразила, какую выгоду можно из этого извлечь. Как-то вечером она забыла на скамье свою тетрадь по латыни и на следующий день с удовлетворением увидела, что кто-то исправил карандашом ее глупости. С тех пор гость тети Элианы превратился в нашего немого репетитора, проверявшего, а то и делавшего наши задания, – настоящая находка для таких лентяев, как мы. А летом он по просьбе нашей крестной выполнил своим нетвердым почерком несносные «задания на каникулы», которыми тогда норовили обременить школьников.
Ныне, по прошествии лет, я уверен, что Эфраим понимал, какую опасность представляет пробуждение его чувств, и отчаянно пытался ему сопротивляться. В его душе, лишившейся способности таиться, любой проблеск, даже намек на возможность счастья сразу бередил страшную рану. Мне вспоминается мимолетная картина, тогда оставшаяся совершенно не понятой, а теперь совершенно мне понятная. Произошло это, наверное, в первый день учебного года, в очень тягостный для него день. Мы с Армеллией бросились к нему, чтобы показать расписание и учебники, а он прирос к скамье, зажав ладонями худую голову и отказываясь глядеть на наши набитые битком новые ранцы. А ведь всего мгновением раньше он высматривал нас, приложив ладонь козырьком ко лбу, чтобы, увидав, успокоить Элиану, в тревоге маячившую за окном…
Разве кто-нибудь когда-нибудь постигнет человеческое сердце?
Однажды ноябрьской ночью снег без передышки засыпал пустошь. Кажется, я помню, что, желая как следует отпраздновать начало зимы, я не пошел в школу и весь день катался на санках. Эфраим так и не показался. После ужина Элиана по привычке отправилась к нему и нашла на двери записку, которую я воспроизвожу по памяти:
«Эта жизнь здесь, рядом с вами! Эта жизнь рядом с вами и с детьми! Я не выдержал ее, не выдержал тишину этой ночи, которой недоставало только пожара, чтобы стать полной. Необходимо уйти, чтобы избавить вас от того, что преследует меня. И я ухожу, чтобы не навлечь на вас беду. А вы, Элиана, простите меня и забудьте зло, которое я вам причинил».
Внезапный уход Эфраима принадлежит к тем безмолвным несчастьям, которые не попадают в архивы и по этой причине остаются неведомы историкам. В считанные дни тетя Элиана перестала смеяться и выдумывать, наряжаться, пудриться, красить губы, крутить мельницу, крылья которой разгоняют скуку. Зимними вечерами не видно больше, чтобы она, окрыленная мыслью о ожидающих ее счастливых часах, покрывала плечи синей накидкой, не слышно ее обращенных к нам слов: ступайте, дети, не опоздайте на свидание со сном и с грезами, а у меня собственное свидание. Даже ее пылкое безумие, так хорошо защищавшее нас от тревог памяти, превратилось в пепел. Наступили ужасные годы, долго описывать которые не входит в мои намерения. Знаю, что грозовыми ночами, когда дождь, бьющий по бирючинам сада, походил на ворочание битых раковин, тетя Элиана рыдала у себя в спальне и ежилась под периной, как животное в муках. Одна старушка Зита могла бы сказать, как я настрадался от этого плача. Вспоминает ли она, как и я, дни, когда хмельной голос крестной умолял нас поскорее покинуть постели и самим приготовить себе кашу? На обратном пути из школы мы иногда видели ее под пастушьим зонтиком, который я потом вручил Бьенвеню. Что ты там делаешь, тетя Элиана? Ты простудишься! Но у нее всегда находился предлог, чтобы крутиться вокруг скамьи. Однажды она придумала, что потеряла там футляр от очков. В другой раз собирала сухие ветви для завтрашнего камина. Эти мелкие и слабые выдумки печалили нас еще больше, чем ее прежние бредни.
Когда возвращались теплые сухие дни, она уже не ходила по главной аллее с корзиной горячих блинов под салфеткой, и мы больше не устраивали пикников под большой сосной. Как ни больно мне это признать, ибо я не делаю добровольных уступок врагу рода человеческого, не вызывает сомнений, что тетя Элиана напрочь лишилась рассудка. Для нас, совсем еще детей, было совершенно невероятно, что мы должны защищать нашу опекуншу от бед, от которых ей самой полагалось оберегать нас. Приходится с угрызениями совести вспоминать наши с Зитой уловки, порой преступные, с целью скрыть от чужих странности нашей родственницы, когда мы выполняли вместо нее все формальности и заполняли все бумаги, требующие взрослой смекалки.
Говоря о чужих, я, само собой, не отношу к ним Леруи и Сокдело, ежегодно наведывавшихся к нам на Страстную неделю. Открытка с Монбланом, оповещавшая об их скором приезде, ненадолго вырывала крестную из ее безучастности, а мы начинали считать часы, остававшиеся до гудков за воротами, подобно ждущим увольнения солдатам, вычеркивающим из календаря один день за другим.
Возможно, в те далекие юные годы я не знал ничего более волнующего, чем мгновения, когда эти двое, постаревшие с виду, но еще бойкие, выходили из машины с пакетами в руках. Каждый раз мы надеялись, что с ними приедет дядя Жан или что у них будут сведения о нем. Они, со своей стороны, надеялись узнать о нем у Элианы. Так радость новой встречи сопровождалась разочарованием, уменьшавшимся понемногу в последующие дни, когда мы катались на машине с Сокдело, играли в шары с Леруи, когда жизнь входила в свои нигде не записанные права.
Что еще сказать? Что мы никогда больше не видели дядю Жана? Что я не переставал гадать, умер ли он или живет за границей? Что воображал, будто много раз в течение своей жизни на него наталкивался? Отдал немало часов придумыванию прошлого, когда нужно было заниматься своим будущим? Что о битве за Нарвик я знаю от Леруи? Что это благодаря ему я не забыл партизан Бофортена и убийство нацистами капитана Бюлля? Что Сокдело усадил меня, шестнадцатилетнего, за руль своего «Панхарда» и дал первый урок вождения на извилистых дорогах в виноградниках? Что годом позже ему помешал приехать прострел? Что потом Леруи перенес операцию на горле? Так проходят дни, ночи и воспоминания. В двадцать лет Зиту бросил тореадор, и она вышла за пикадора. Душой ее свадьбы был Сокдело. Леруи отозвал меня в конце церемонии венчания в сторонку и взял с меня клятву, что я не забуду Эфраима и приду ему на помощь, если когда-нибудь повстречаю. Это был мой последний разговор с ним.
Через два года – да будет навсегда проклят тот год! – Сокдело и тетя Элиана покинули этот мир. Зита утверждала, что они в раю, вместе с дядей Жаном. Я чуть не надавал ей пощечин: ведь тем самым она утверждала, что Эфраим, герой нашего детства, мертв. Иначе он бы нам написал. Эту точку зрения я не разделял. Я полагал – и до сих пор полагаю – что он не дает о себе знать по той же причине, по какой ушел от нас. Полагал – и полагаю по сей день – что он решил слиться с загадкой времени, которую не постигнуть, пока она перед нами, но можно разгадать, когда она далеко.

Эпилог?
10 октября 1996 года, после празднования дня рождения Зиты – и заодно и моего – в Ниме, я мчался в сторону Солинярга, как вдруг бродячая собака, направлявшаяся из одного неизвестного пункта пространства в другой, столь же неведомый, пересекла мне дорогу. Несмотря на содержание алкоголя в моей крови примерно в два грамма на литр, я сумел объехать беднягу, резко свернув в сторону деревьев на обочине. После этого я с чувством исполненного долга впал в кому до самого Рождества.
Не буду задерживаться на этапах своего скучного воскрешения в отделении интенсивной терапии. Достаточно сказать, что на Богоявление я уже мог кивать головой, Сретение праздновал, приподнимаясь на койке, а в последний день карнавала перед постом, полакомившись блинами с кленовым сиропом, отправился завершать функциональное восстановление в специализированном центре в Гро-дю-Руа.
Можете мне верить: на шестом десятке праздность уже не мать всех пороков, а сестренка большой метафизики. На протяжении месяцев, проведенных на морском бережке, без каких-либо обязанностей, кроме сидения на солнышке и повторного обучения ходьбе, я сильно продвинулся в области наблюдений и предположений. Увы, именно в те безмятежные времена рассудок мой приобрел шаткость и стал искать пищу для своих давних навязчивых идей.
Если быть точным, то все началось с третьей недели. Клонился к закату прохладный день, я посиживал в шезлонге у моря и вдруг увидел бредущего по пляжу мужчину – очень рослого, очень худого, в синем костюме, подвязанном бечевкой, в черной соломенной шляпе. Он двигался в мою сторону, время от времени потряхивая головой, словно в волосах у него запутались пчелы. Когда он поднял голову, я увидел на правой стороне его лица шрам от виска до подбородка. Я решил, что это выздоравливающий после дорожной аварии, вроде меня, и уже собрался поприветствовать товарища по несчастью, когда он со мной поравняется, но он остановился на порядочном расстоянии и испуганно замахал рукой, указывая мне на что-то в небе.
Я посмотрел туда и увидел над морем летящий в нашу сторону неровный строй фламинго, возвращавшихся, как всегда по вечерам, на свои соленые болота. Наверное, я слегка пожал плечами и вернулся к прерванному занятию, а именно – к поиску слова из шести букв, определение коего гласило: «Место приношения жертв богам в благодарность за полученные от них милости или в ожидании их получения». Только глубокой ночью мне на ум пришло слово «алтарь», позволившее заполнить все клеточки и облегченно закурить у окна, любуясь огоньками рыболовецких судов, рассыпанными по морю. Тогда я и вспомнил незнакомца, содрогнувшегося всем своим крупным телом при виде розовых фламинго. У него должны были быть на то причины, понятные ему одному, и причины эти сильно меня заинтриговали. Я дал себе слово их разгадать и с тем уснул.
На следующий день Зита и ее пикадор привезли мне апельсины, миндальное печенье, шоколад и отзывы о празднике не то в Арле, не то в Ниме. Времени подумать о человеке со шрамом у меня не было. Прошла неделя, другая, третья. Выздоровление шло своим чередом: я быстро прогрессировал в искусстве ставить одну ногу после другой и уже набрался сил, чтобы пропрыгать на легких костылях вдоль всего пляжа, пока не скроется из виду мой шезлонг. Дошло до того, что я уселся на складной стульчик у самой воды и полдня наблюдал за волнами у своих ног, пока последние фламинго высоко в небе не напомнили, что пора возвращаться.
И однажды майским вечером, когда я спас от волн свой складной стульчик и побрел назад, рядом с моим шезлонгом появился тот самый человек в черной соломенной шляпе. Я издали увидел, что он взял мою газету, и прочел на его лице недовольство моим преждевременным возвращением.
– Берите себе! – крикнул я ему. – Я прочел ее от первой до последней страницы. И кроссворд решил.
Но он аккуратно сложил газету, оставил ее на шезлонге и удалился, не сказав ни здравствуйте, ни до свидания. Я закурил первую за вечер сигарету, жалея, что не нашел слов, чтобы удержать Эфраима, если это был он.
Так начались, чтобы продлиться несколько недель, отношения – или осмелиться назвать это дружбой? – в которых обозначились два разных периода, два сезона. Первый медленный, извилистый, осторожный, ритуальный. Второй стремительный, как пушечный выстрел, уместившийся в вечер 14 июля.
Вот как я запомнил развитие событий.
После нашей второй встречи я взял за правило оставлять днем газету на шезлонге и не возвращаться до тех пор, пока мой компаньон ее не прочтет. Оставаясь друг от друга на почтительном расстоянии, мы вместе шагали по пляжу до наступления темноты, глядя на далекие огни рыбачьих баркасов и яхт на дальнем рейде и стараясь высмотреть у Камарга, среди хаоса огоньков, свет старого маяка Эспигетт.
Много расхаживать на костылях мне еще было больно, поэтому я искал предлоги, чтобы делать остановки. Через каждые тридцать-сорок шагов я задерживался над морской звездой или медузой, оставленной на суше отливом. Или подносил к глазам часы, наследство тети Элианы, и измерял время, проходящее между двумя волнами, в надежде (так и не оправдавшейся) проникнуть в механизм великого космического хронометра. Однажды, помнится, я прибег к оригинальной хитрости: запыхавшись, сделал вид, что залюбовался замком с заостренной крышей, начерченном на песке ребенком с незаурядным воображением. Мой компаньон подошел и занялся усовершенствованием, вернее, переделкой чертежа при помощи кончика карманного ножа. За считанные минуты на песке возникла ферма в горах, луга, леса, стада.
– Такое творение можно подписать, – сказал я, когда он завершил свой труд. – Вы первоклассный чертежник! (Слово «первоклассный» я нашел в то утро в газете и был рад случаю его употребить.)
Он пробормотал что-то неразборчивое, отошел на несколько шагов, опустился на колени у воды и начал новый пейзаж. В обманчивом свете луны я увидел слонов, совершающих восхождение к горному перевалу.
– Завтра море все сотрет. Жаль, что я не фотограф!
Причины пожалеть об этом возникали у меня еще много раз. Из его июньских рисунков можно было бы составить целый альбом. Кроме горных пейзажей, там был песчаный волк, подвешенный на песчаный крюк, и целый песчаный зверинец (орел, лисица, куница и лошади). Но ни одной человеческой фигуры. Ни одного лица. Ни одного портрета, на котором можно было бы узнать Бьенвеню, Лиз, Лукрецию, Эмильена, обеих Элиан, Телонию, Григория, Соню, Бобетту, Леруи, Сокдело.
Наступил вечер 14 июля. Я вышел на закате, чтобы опробовать свою новую палку, подарок Зиты. На пляже было многолюдно: дети с криками бегали по дюнам, мороженщик предлагал рожки с четырьмя шариками по цене трех. К большому моему удивлению, мой компаньон украсил свой пиджак двумя красными розами в петлице. Когда я, ни слова не сказав, указал ему на цветы, он осторожно вынул одну розу, понюхал и протянул мне.
– Позвольте в благодарность угостить вас рюмочкой, – сказал я ему. – Я долго ждал этого случая.
Я повел его к террасе кафе, откуда, как я полагал, будет виден фейерверк, и заказал бутылку бордо. Потом еще одну. Я не пил со дня аварии. И бог вина мне отомстил: скоро я уже не мог придерживаться доброкачественной лаконичности, за которую меня часто упрекала сестрица.
– Я сразу догадался, кто вы! – заявил я с не свойственной мне уверенностью. – Да, сразу! – повторил я громче, чтобы он наверняка меня услышал. – Вы меня не узнали, но это нормально: когда вы жили у моей крестной, я был еще ребенком.
Ничто во взгляде моего друга не свидетельствовало о том, что он меня понял или догадывается, куда я неумолимо клоню. Он не пил, а просто держал рюмку обеими руками перед глазами. Думаю, в ней отражались праздничные огни, и эти отражения были достаточным для него развлечением.
– Я знаю, почему вы подарили мне розу. И почему оставили себе вторую. Вы не забыли 14 июля 1945 года! Самое прекрасное за столетие, не правда ли? Вы были молоды и танцевали всю ночь! Варварство побеждено, братство обретено снова, вы праздновали будущее!
Он поставил рюмку на столик, не притронувшись к ней, и стал рассеянно разглядывать толпу, подавшуюся к насыпи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20