А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Стоял туман, машин почти не было, даже на улице Королевы Виктории, широкой улице, где был бульвар, а на бульваре – киоск и ужасная скульптура (совершенно ничего общего с оригиналом) великого поэта, бедного Алейксандре, который жил когда-то здесь неподалеку. И вдруг я вспомнил, что не проверил, все ли окна закрыты в доме Марты и не осталась ли открытой дверь, ведущая на балкон. «А если малыш завтра упадет?» – подумал я («Тебе на сердце камнем завтра лягу…»). Но я уже ничего не мог сделать, я уже не мог вернуться в дом, дверь которого несколько часов назад мне открыла женщина, которая никогда больше эту дверь не откроет, в дом, за который я нес ответственность, где я чувствовал себя хозяином какое-то время, очень недолго (когда что-то кончается, нам всегда кажется, что это длилось недолго). Я даже позвонить туда не мог – мне никто бы не ответил, даже автоответчик (кассета была у меня, лежала в кармане моего пиджака). Я стоял на бульваре. Светало. Прошли две машины. Я раздумывал, ждать здесь или пойти на другую улицу – Генерала Родриго. Изо рта у меня шел пар. Я засунул руки в карманы брюк и достал из одного кармана то, что там лежало (как только мои пальцы прикоснулись к этому предмету, я сразу понял, что он чужой: свое пальцы узнают сразу), – лифчик, меньшего размера, чем он должен был быть. Я сунул его в карман машинально, когда пошел за малышом из спальни, куда он так неожиданно явился, спрятал этот лифчик, чтобы малыш не увидел. Я поднес его к лицу, здесь же, посреди улицы (белое кружево, скомканное в моей грубой черной перчатке), и ощутил его запах – запах хорошей туалетной воды с примесью чего-то кисловатого. После умерших остается запах. Остается, когда от них самих уже ничего не осталось. Остается, пока остаются их тела, и даже после, когда тела уже похоронены. Остается в домах, пока их не проветрят, и в одежде, которую уже не будут стирать (ведь она больше не испачкается) и которая превратится поэтому в хранилище этого запаха; остается в купальном халате, в складках шали, в простынях, в платьях, которые еще много дней (а может быть, даже месяцев, недель или лет) будут висеть в шкафу, напрасно ожидая, что их достанут и наденут, что они снова прикоснутся к коже единственного человека, которого они знали и которому всегда были верны. Три вещи остались мне после моего печально закончившегося визита: запах, лифчик и голоса, записанные на пленку. Я огляделся: зимняя ночь, фонари, пытавшиеся рассеять мрак и туман, неосвещенный киоск, затылок поэта за моей спиной. Машин не было, прохожих тоже. Холод бодрил.
* * *
С Эдуардо Деаном я познакомился через месяц, хотя и до этого я его видел, и уже не на фотографии, которая стоит у него дома и на которой он молодой и усатый, – я видел его на кладбище. Он был без усов и уже не такой молодой. У него запоминающееся лицо. Наша встреча была не совсем случайной, она совсем не была случайной: я пришел на похороны, о которых узнал из газет. Я два дня караулил выход утренних газет: дожидался, когда после полуночи доставят пакеты с утренними выпусками, смотрел, как разрезают пластиковую ленту, которой эти пакеты обычно перевязаны, первым брал газету из пачки, расплачивался, а потом шел в ближайшее кафе и, заказав кока-колу, торопливо перелистывал страницу за страницей, отыскивая ту колонку, где сообщается о новорожденных и о погоде, где печатаются некрологи и поздравления с днем рождения, имена победителей викторин и конкурсов, сообщения о присвоении почетных званий (забавно, как радуются люди шапочке с кисточкой!), где можно узнать результаты розыгрыша очередной лотереи, найти кроссворд или головоломку, а главное – там есть рубрика «В Мадриде скончались», и в ней в алфавитном порядке значатся имена и фамилии, а рядом с ними стоят цифры – возраст, в котором эти люди умерли, возраст, в котором они останутся теперь уже навсегда. Для большинства из этих людей это первое и последнее печатное упоминание о них, словно все, чем они были, это цифры и имя. Список всегда довольно длинный – человек шестьдесят. Раньше я никогда этой рубрики не читал. Немного утешает лишь то, что это большей частью очень пожилые люди: 74, 90, 71, 60, 62, 80, 65, 81, 80, 84, 66, 91, 92, 90. Цифры 90 и больше стоят чаще всего рядом с женскими именами. Количество женских имен в этом списке всегда меньше, чем мужских.
В первый день было только трое скончавшихся в возрасте до сорока пяти лет, все они были мужчины, один даже иностранец – Рейнольд Мюллер, 40 (что с ним такое могло случиться?). Марты в том списке не было – либо никто еще ничего не знал, либо сообщение запоздало. К тому моменту прошло уже не меньше двадцати часов с тех пор, как я покинул дом Марты. Если кто-нибудь появился там утром, то у него было достаточно времени, чтобы вызвать врача, который выписал бы свидетельство о смерти, и известить Деана в Лондоне, Времени прошло достаточно даже для того, чтобы Деан мог вернуться. Когда происходит такое несчастье, все устраивается как-то само собой: если человек умоляет продать ему билет и говорит: «У меня умерла жена, мой сын один», – ни одна авиакомпания не откажет ему и найдет для него место на ближайший рейс хотя бы уже потому, что не захочет быть обвиненной в бездушии. Но, похоже, ничего такого не случилось, раз имя Марты Тельес (второй ее фамилии я не знал, как не знал и возраста, в котором она умерла, – 33? 35? 32? 34?) не значилось в списке. А может быть, все были так угнетены и подавлены, что даже не вспомнили о необходимости соблюсти некоторые формальности. Но врачу звонят в любом случае, чтобы его мягкая теплая рука, рука врача, всегда безошибочно узнающая смерть, подтвердила и засвидетельствовала то, что и так всем понятно, то, что сразу понял я, когда лежал рядом с Мартой, обнимая ее сзади. А если я ошибся и она не умерла? Я ведь не врач. Что, если это был просто обморок, а утром она пришла в себя и жизнь пошла своим ходом: малыш отправился в детский сад, она занялась своими делами – все убрала, сменила постельное белье (хотя мне и не пришлось спать в ее постели), а мой ночной визит забыла, как забывают ошибки и дурные сны.
Удивительно, как радостно хватаемся мы за каждую соломинку, как легко верим во что угодно, лишь бы найти отдых и успокоение, с какой готовностью закрываем глаза на реальные факты, чтобы заставить время повернуть вспять хоть на миг. Мы словно видим сны наяву.
Было около часа, в кафе еще толпился народ. А в Англии было на час меньше. Я встал и направился к телефону. С этого аппарата можно было звонить только по карточке, у меня, к счастью, была с собой карточка. Я достал из бумажника листок с номером отеля «Вильбрахам» и, услышав голос портье (тот же самый голос, значит, он всегда работает по ночам), спросил сеньора Бальестероса. На этот раз он сразу понял, о ком идет речь. «Минуточку», – сказал он. Он не спросил, знаю ли я, в каком номере остановился сеньор Бальестерос, он сам произнес (словно говорил сам с собой или думал вслух): «Бальестерос. Пятьдесят второй. Посмотрим» («Бальестерос» он произносил как «Балестерос»), – и я тут же услышал в трубке гудки, которые застали меня врасплох: я не был готов ни к ним, ни к тому, чтобы услышать вслед за ними другой мужской голос, который произнес по-английски: «Слушаю». По одному слову я не смог определить, кто мне ответил, испанец или англичанин (или испанец с хорошим произношением), потому что, услышав это слово, я тут же повесил трубку. «Боже мой! – думал я. – Он все еще в Англии, он, наверное, ничего не знает! Всякий, кто пришел бы к нему в дом, сделал бы то же самое, что и я: стал бы искать и нашел адрес и телефон Деана в Лондоне, так что его бы уже известили. Скорее всего, он ничего не знает (если, конечно, исключить вероятность того, что он отнесся к случившемуся очень спокойно). Если ребенок в хороших руках, то Деан, возможно, решил отложить вылет до завтра. Нет, он ничего еще не знает или получил известие только что и сегодня уже ничего не может предпринять. Может быть, он сейчас плачет в гостиничном номере, в чужой стране, и сегодня ночью уже не сможет заснуть».
– Вы еще будете звонить?
Я оглянулся и увидел человека с длинными зубами (ему, наверное, никогда не удается плотно сжать зубы), довольно хорошо одетого (на нем было хорошее кожаное пальто). Как у всех людей этого типа, выговор у него был плебейский. Я вынул карточку, вернулся к своему столику, расплатился, вышел, взял такси и вернулся на улицу Конде-де-ла-Симера. Я пробыл там недолго, но все-таки дольше, чем предполагал. Я попросил водителя подождать и вышел из такси, как я думал, на секунду. Я встал возле машины и посмотрел наверх. Но я не увидел ничего, что позволило бы мне вздохнуть с облегчением. Свет в окнах горел, но были ли это те самые окна, которые я оставил освещенными, когда уходил, сказать было трудно – в ту ночь я только на минуту взглянул на них с улицы, я тогда не очень хорошо их запомнил: я был в смятении, я был испуган, я валился с ног от усталости. Но если свет горел в тех же самых окнах, то вполне вероятно, что за целый день туда никто не приходил и полуобнаженное тело по-прежнему лежало под простыней, лежало в том же положении, в каком я его оставил, разве что малыш стащил с него простыни, когда тормошил мать – в отчаянии, нетерпеливо, не понимая, что случилось. «Нужно было закрыть ей лицо, – подумал я, – но это не помогло бы». И малыш все еще был там. Наверное, он уже съел все, что я ему оставил, и сейчас голоден, хотя вряд ли: я оставил ему достаточно еды, пусть даже это была мешанина, к которой непривычен детский желудок. Я не знал, что делать. В пальто и в перчатках я стоял около притихшего такси (ожидание затянулось, и таксист выключил мотор). Сейчас в доме были освещены многие окна, но я смотрел только на окна пятого этажа. На душе у меня было тяжелее, чем прошлой ночью, тяжелее, чем когда я уходил отсюда на рассвете. Я знал, что произошло, и в то же время не верил в то, что она умерла: событие нельзя считать совершившимся, пока о нем не стало известно, пока о нем не узнали, пока о нем не рассказали. Без этого оно превратится в мысль, в воспоминание. Медленный переход в ирреальность начинается с того момента, когда событие произошло, но пока о несчастье не рассказано, еще остается надежда. Я никому ничего не рассказал, но, может быть, рассказал малыш. На улице все было тихо, только прошла группа пьяных студентов. Один из них задел меня плечом и даже не извинился – невоспитанные и плохо одетые мальчишки. Я все смотрел вверх, на окна пятого этажа этого четырнадцатиэтажного здания, пытаясь понять, в той ли квартире горит свет, пробиваясь сквозь занавески двери, ведущей на балкон, на который можно было выйти из гостиной. Стеклянная дверь казалась закрытой, но, возможно, была только притворена.
– Может, сказать им по домофону, что мы уже здесь?
Таксист решил, что я заехал за кем-то, и уже нервничал, ведь я сказал ему, что ждать придется недолго.
– Нет, уже слишком поздно, там спят, – ответил я. – Если через пять минут не спустится, значит уже не спустится. Подождем еще чуть-чуть.
Я знал, что он никогда не спустится, этот гипотетический человек из нашего с таксистом разговора. Таксист, безусловно, полагал, что это женщина, которая к тому же собой не распоряжается (может быть, она несовершеннолетняя, а может быть – замужем), а потому никогда не знаешь, сможет она выйти или нет. Марта не выйдет. И малыш тоже не выйдет. Я не очень хорошо представлял себе расположение комнат (снаружи это почти невозможно сделать), но решил, что окно справа от балкона – это, вероятнее всего, окно спальни Марты, и в этом окне сейчас горел свет, так же, как и тогда, когда я уходил. Таксист вдруг завел мотор. Я посмотрел на него: должно быть, он раньше меня заметил, что кто-то вышел из подъезда. Это была та самая девушка, с которой я столкнулся тогда ночью и которая не захотела достать свой ключ и открыть мне дверь. На этот раз я мог рассмотреть ее лучше. У нее были каштановые волосы и карие глаза, нитка жемчуга на шее, туфли на высоких каблуках, темные чулки. Шла она легко и грациозно, хотя заметно было, что ей не очень удобно идти в короткой и узкой юбке, которую можно было разглядеть под расстегнутым кожаным пальто. При ходьбе она ставила носки врозь. Девушка посмотрела в сторону такси, увидела меня, узнала и кивнула (со стороны могло показаться, что она соглашается с чем-то), перешла улицу, вынула из сумочки (не снимая бежевой перчатки, не гармонировавшей с пальто) ключи, открыла дверцу машины, села в нее, бросила сумку на заднее сиденье. Женщина за рулем. Сейчас они почти все водят машину. Секунду можно было видеть ее ноги, а потом она захлопнула дверцу и опустила боковое стекло. Таксист снова выключил мотор и тоже опустил стекло, чтобы лучше разглядеть девушку. Она включила зажигание, и краешком глаза я мог видеть, как, высунувшись в окно, чтобы не задеть стоящую рядом машину, она осторожно выезжает со стоянки. Ей было плохо видно, и я махнул ей рукой пару раз («Давайте, можно!»). Машина выехала, и, проезжая мимо, женщина улыбнулась мне и тоже помахала рукой (что-то похожее одновременно на «спасибо» и на «пока»). Она была красивая, но совсем не задавалась. Может быть, ключи от входной двери были вовсе не у нее, а у того мужчины, которого она тогда при мне послала к черту? Может быть, в ту ночь, после ссоры, они вместе поднялись к нему, и вышла она только через двадцать часов, именно в тот момент, когда здесь был я, стоял на том же месте, будто и не уходил никуда все те долгие часы, пока они спорили и целовались, а потом, поднявшись в квартиру, спали, утомленные? Впрочем, сейчас я находился уже не в доме, а на улице (я просто ждал рядом со своим такси), и была ли она одета так же, как накануне вечером, тоже неизвестно: тогда я видел только ее перчатку.
Я снова посмотрел вверх: на окно спальни, на балконную дверь и снова на окно, потому что заметил за занавесками этого окна женскую фигуру. Женщина снимала свитер или блузку, она что-то снимала через голову: я видел, как она, скрестив руки, подхватила блузку с боков, потянула наверх и сняла одним движением (я успел заметить ее подмышки), так что рукава вывернулись и блузка повисла, держась только на кистях рук. Ее силуэт оставался неподвижным несколько секунд, словно ей надо было отдохнуть после резкого движения или после тяжелого дня, – а может быть, она просто задумалась (человек, погруженный в свои мысли, раздевается медленно и, сняв одну вещь, надолго останавливается, забыв о том, что делает). А может быть, сняв свитер (который она почему-то решила снять у окна), она взглянула в окно и увидела там что-то или кого-то – возможно, меня и такси за моей спиной. Потом она развела руки в стороны и высвободила их из рукавов, повернулась и отошла от окна, так что я больше не мог ее видеть, хотя мне казалось, что я все же различаю за занавесками неясный силуэт и вижу, как она складывает вещь, которую сняла (возможно, только для того, чтобы надеть другую, чистую). Потом свет в окне погас (если это было окно спальни, то значит, она выключила лампу на ночном столике, которую я не стал тогда выключать и которая так и осталась гореть после моего ухода). У меня отлегло от сердца: там кто-то был, может быть, это была Марта – живая Марта. Конечно, это не могла быть Марта, но на миг я позволил себе поверить в это. А если это не она, то кто был в ее спальне, кто ходил там, кто раздевался, словно собирался ложиться спать? И где в таком случае была Марта, ее тело, – может быть, его перенесли в другую комнату или вообще уже увезли из дома, а в ее комнате сейчас была подруга (или невестка, или сестра), которая пришла, чтобы малыш не остался один еще на одну ночь, пока не приедет Деан (как он мог до сих пор не приехать, если он все знает!)? Хотя лучше бы им отвезти малыша в другое место. Что они ему сказали? Тетушки успокоили его и обманули («Мама уехала, улетела на самолете»)? И малыш теперь уже совсем по-другому будет смотреть на своя игрушечные самолеты – всегда, пока обо всем не забудет.
Свет горел именно в этой квартире, в столовой-гостиной, где мы ужинали, а малыш смотрел свои мультфильмы про Тинтина и Хаддока всего сутки тому назад, если верить часам. Ждать дальше не было смысла.
– Ну что, поехали?
Не знаю, зачем я пустился в объяснения;
– Да, едем. Уже не спустится. Уже все спать легли.
– Плохо дело, – понимающе сказал таксист. Откуда ему знать, что для меня сейчас было плохо и что хорошо?
Я вернулся домой с завтрашним выпуском газеты. Спать не хотелось. Накануне я заснул мгновенно – мне нужно было заснуть, чтобы все забыть, это желание было сильнее, чем пережитая боль и тревога за ребенка. Я ушел оттуда, я больше ничего не мог для них сделать (или решил ничего не делать, а просто ушел). Я спал восемь часов подряд, я даже не помню, снилось ли мне что-нибудь, и первое, что я подумал, когда проснулся, было: «Малыш!» О живых всегда думают больше, чем о мертвых, даже если эти живые нам почти незнакомы, а мертвые до совсем недавнего времени (может быть, даже до вчерашней ночи) были частью нашей жизни (хотя Марта Тельес была частью жизни Деана, а не моей).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39