А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

то, что случилось, – случилось, и от этого никуда не деться, раз уж мы знаем, что это было, мы должны с этим свыкнуться и примириться, и тогда мы сможем жить дальше». А еще я подумал: «Когда человек рассказывает, он может даже начать нравиться».
– Мне кажется, я понимаю, что вы чувствовали, – сказал я, – это можно понять.
– Когда мы вышли из ресторана, подул сильный ветер и началась гроза. Меня шатало от выпитого, а ее – от отчаяния, от того, что ей не удалось ничего мне объяснить, не удалось меня умолить; от того, что в словах моих звучали только жестокость и сарказм. Ее мольбы не разжалобили меня, это правда. Тогда они меня не разжалобили. Потом… Но потом было уже поздно. – Деан замолчал. Я тоже ничего не говорил – он не ждал от меня вопроса. Он был погружен в свои мысли, он смотрел в мою сторону, но меня не видел – казалось, его взгляд обтекал меня. Резко дернув подбородком, он сказал: – Я ее ненавидел. Я ее ненавидел, но тем не менее все сложилось бы не так, если б я тогда знал. Может быть, меня даже тронула бы вся эта комедия, я был бы снисходительнее. Бедная Ева, бедная Марта! – Выражение лица его изменилось – сейчас на нем было сострадание. – Через несколько секунд мы вымокли до нитки. Мы пытались поймать такси, но такси не было – для Англии было уже довольно поздно, к тому же во время дождя они всегда куда-то исчезают. Метро уже закрылось, так что мы пошли сами не зная куда, может быть, даже совсем не в ту сторону, куда нам было нужно. Мимо прошло такси, но не захотело остановиться, наверное, наш вид не внушал доверия, – мне было трудно держаться на ногах, когда я останавливался, мне было легче идти, чем стоять. Чтобы защититься от ветра и дождя, я поднял воротник пальто, она повязала голову платком, но это было бесполезно – он тут же намок и прилип к волосам, но, по крайней мере, ветер не трепал ей волосы. Она хотела укрыться под навесом и подождать, я снова схватил ее за запястье, не дал ей спрятаться от дождя. Он был не такой уж и сильный, гораздо хуже был ветер, а на улице темно и ни души. На перекрестке остановился красный двухэтажный автобус – наверняка последний рейс. У этих автобусов нет дверей, когда они останавливаются, в них всегда можно войти. Ева высвободила руку и вскочила на площадку. Я поспешил за ней, успел ухватиться за поручень в последний момент – автобус уже трогался. Было не важно, куда он шел, Ева решила, что это все-таки укрытие. Подошел кондуктор (не то индиец, не то пакистанец), я заплатил за проезд: «До конца», – сказал я, это было проще всего. Мы поднялись наверх, где никого не было (внизу тоже было только двое пассажиров, я успел заметить это, пока мы поднимались по витой лесенке, – я почти толкал Еву вперед). «Ты что, дура? – говорил я ей. – Ты с ума сошла! Мы же понятия не имеем, куда он идет!» – «Какая разница? Это лучше, чем мокнуть под дождем. Когда будем проезжать по улице, где больше машин, сойдем и возьмем такси. Или когда дождь кончится. Я насквозь промокла. Ты что, хочешь воспаление легких получить?» Она села, сняла платок, наклонилась вперед и начала стряхивать воду с волос. Потом достала бумажные носовые платки и вытерла лицо и руки. Она протянула салфетку и мне, но я отказался. Я сел не рядом с ней, а сзади, как приставала, наметивший жертву.
Ветер меня еще больше разъярил, ее тоже – ветер всегда приводит в ярость, – и она вдруг начала отвечать мне грубостью на грубость. От наших пальто пахло мокрой шерстью – ужасный запах! Двухэтажный автобус быстро шел под дождем (ночь, машин почти не было), тормозя с ревом на светофорах и на остановках. Ветки деревьев время от времени хлестали по стеклам («Кроны деревьев») – иногда это было похоже на удар хлыста, а иногда (когда по стеклу ударяло несколько веток подряд) – на барабанную дробь. («Мне всегда было интересно, как удается ей уклоняться от веток, которые низко нависали над дорогой и хлестали по окнам второго этажа автобуса, словно их возмущала наша скорость и они хотели поцарапать нас», – подумал я. Не знаю, чья это была мысль, моя или Марты Тельес. Возможно, это было просто воспоминание.) Ева выжимала свои густые вьющиеся волосы, словцо ткань. Я не раз сидел, как она делает это, выходя в халате из ванной у себя дома. Она не поворачивалась, сидела спиной ко мне («Затылок»), мне показалось, что она решила изменить тактику, напустить на себя обиженный вид. Она уже не умоляла – может быть, полагала, что ничего такого ужасного она не совершила, и хотела еще раз рискнуть – не понимала, что это безнадежно. А может, ей казалось, что я слишком далеко зашел, и теперь была ее очередь упрекать меня за жестокость, сарказм и за то, что весь день ее мучил («Что-то рушится в отношениях, они словно портятся, теряют чистоту»), и потому она считала себя вправе резко отвечать мне. Этого я вынести не мог: да как она смеет! Я думал о ней и о том, что произошло утром в клинике («И самое ужасное – когда прошлым становится тот, кто должен был стать будущим»), Я был пьян, но это не оправдание – пьяный ты или трезвый, есть граница, которую нельзя переступать. То, что я сделал, я сделал непреднамеренно, но я отдавал себе отчет в том, что я делал. Я подумал, что никто не увидит меня ни с улицы, ни с нижнего этажа автобуса. В этих автобусах есть круглое выпуклое зеркало, в которое кондуктор может видеть то, что происходит наверху, но для этого в зеркало надо смотреть, а тот индиец или пакистанец уже никуда не смотрел – это был его последний рейс, он очень устал, а усталый человек нелюбопытен. В некоторых автобусах сейчас установлены видеокамеры, но в том автобусе (это был пятнадцатый маршрут, или шестнадцатый, или еще какой – не помню) они вряд ли были. Я осмотрелся, чтобы убедиться в этом, – действительно, не было. Я подумал о себе, о том, что будет потом, о возможных последствиях («Ты подумал о завтрашнем дне»). Я знал, что делал, когда взял ее голову в свои ладони и с силой сжал ее («Ты сжал мои щеки и виски, мои бедные виски»). Я крепко держал и все сильнее сжимал ее голову, не давая ей повернуться, потому что сейчас она хотела повернуться ко мне, но уже не могла, под моими ладонями были ее мокрые кудри. Сначала ей, наверное, показалось, что это шутка, она раздраженно крикнула: «Ты что делаешь, успокойся!», но потом поняла, что все серьезно. Ей было больно, ей, должно быть, было очень больно, еще секунда-две – и мои пальцы впились бы ей в кожу, но я, чтобы она не закричала, быстро опустил ладони вниз, к ее затылку и шее («Ее затылок с подобранными, как в девятнадцатом веке, волосами, выбившиеся черные прядки, как полузасохшие струйки крови или грязи») и сжал ее горло. Она уже теряла сознание, силы покидали ее, она почти не оказывала сопротивления, только слабо пыталась разжать мои руки. («Как дети почти никогда не сопротивляются безжалостным недугам, которые уносят их жизни без всякого труда».) Еще секунда – и она упала бы на пол лондонского автобуса, который продолжал бы свой путь сквозь ветер и дождь по ночному городу, а я сошел бы – двери нет, меня ничто не может задержать. («Ужасная смерть, смерть за границей, да еще и на острове».) Я не видел ее лица, не видел ее глаз – только затылок и волосы. Очень скоро она должна была умереть. («Я исчезну не только та, что есть сейчас, но и та, что была раньше; исчезнет все, что хранит моя память, все, что я знаю, все, чему я научилась, все, что я видела – я столько всего видела, а теперь это никому не нужно. Все это станет бесполезным, если я умру».) Но – не знаю почему – я ослабил пальцы. Может быть, потому, что автобус резко затормозил и с шипением остановился (словно мои действия зависели от скорости движения автобуса и от силы ветра), а может быть, потому, что гнев сменился страхом и раскаянием. («„Да", „нет", „возможно" – пока мы думали, время ушло»). Я обмяк, убрал руки, я выпустил ее, не отнял у нее жизнь. («Но пока час еще не настал, час еще не настал, и значит, пока я могу смотреть на этот чужой пейзаж, могу строить планы на будущее и могу продолжать прощаться».) Я сунул руки в карманы пальто, как будто хотел скрыть или стереть из памяти то, что эти руки едва не совершили, – все зависит от результата, а результат зависит от того, насколько долго действие длилось. («Связующая нить не порвалась, моя шелковая нить, ведущая неизвестно куда; еще один день – какое несчастье, еще один день – какое везенье!») Ева была жива, хотя могла быть уже мертвой. («Я не знаю, чем одно отличается от другого, я не понимаю, что значит „жизнь" и что значит „смерть"».) Я встал, подошел к ней, чтобы увидеть ее лицо. Я смотрел на нее с высоты своего роста. Ноги ее раздвинулись, но она этого даже не заметила. Она подняла голову, бедную свою голову, посмотрела на меня, и в ее глазах отражались темная ночь и мое лицо. Я увидел в них не страх и не готовность сопротивляться, а безнадежность, сожаление и боль. («Лучше ничего не знать, не знать ни о прошлом, ни о настоящем – хотя иногда только что произошедшее сразу же становится далеким прошлым».) Казалось, ее потрясло не то, что она едва не погибла, а то, что из всех живущих на земле именно я мог хотеть ее смерти и пытаться приблизить эту смерть («Неуважение мертвого к собственной смерти и смешное самодовольство живых, кичащихся своим – временным – превосходством над мертвыми: „Я слишком давно рядом с тобой, мое милое дитя, ты от меня устал"»), вскочила с места и побежала вниз по лестнице – застучали высокие каблуки туфель, которые она надела, когда шла ко мне в гостиницу, чтобы ждать и умолять меня. Она сбежала по витой лестнице и выпрыгнула из автобуса еще до того, как он снова тронулся с места. Я не знаю, где мы были, что это была за улица. Я остался на месте, не побежал за ней – только открыл окно (в него тут же ворвался дождь) и высунулся в него, чтобы увидеть, как она уходит («И до сих пор я смотрю на мир с высоты»). Автобус уже тронулся и набирал скорость, когда через заднее стекло – я подбежал к нему – я увидел ее пальто и туфли, уже не казавшиеся такими детскими на асфальте. Она пыталась перебежать дорогу, она боялась, что я побегу за ней и снова начну убивать ее, а может быть, просто была потрясена только что пережитым. Она даже не посмотрела по сторонам, улицу от нее закрывал автобус, он еще не отошел далеко. Но она не перешла на другую сторону, потому что ее сбило черное такси, которое мчалось по левой полосе – в Англии движение левостороннее, – «остин», похожий на носорога или слона. Через заднее стекло, пока отъезжал мой автобус, я видел все это собственными глазами, видел удар такой силы, что ее даже не подбросило вверх: машина протащила ее вперед. Такси не могло остановиться даже после удара и переехало ее, когда она уже упала на асфальт. Смертельный удар, о котором мой автобус даже не узнал или не захотел узнать: на миг мне показалось, что он хочет остановиться, но он не остановился, продолжил свой путь, набирая скорость с каждым метром. Может быть, сонные водитель и кондуктор ничего не услышали, а может быть, услышали, но подумали, что их рабочий день закончится слишком поздно, если они окажутся втянутыми в эту историю, – они этого несчастного случая не видели, и их автобус не имел к нему отношения. Последнее, что я видел перед тем, как автобус свернул на другую улицу, были таксист и его пассажиры: им наконец удалось остановиться, и они бежали к трупу. Женщина и мужчина закрывались от дождя газетой, таксист уже знал, что там труп, потому что в руках у него было что-то вроде одеяла, которым он собирался его закрыть. «И лицо закрыть, – подумал я, – так оно, по крайней мере, больше не намокнет» («Но появится запах страшной метаморфозы»). Я ничего не сделал. Я не сошел с автобуса на следующей остановке или на перекрестке, чтобы вернуться и убедиться в том, что я и так уже знал, или чтобы сопровождать Еву и помочь в оформлении бумаг. Я сделал бы это, если б знал (но я еще не знал), что произошло здесь двадцатью часами раньше. Хотя нет, это неправда, я и тогда не сошел бы с автобуса. Я сделал вид, что я здесь ни при чем. Я не убивал ее в прямом смысле слова, это сделало такси, но я хотел ее смерти несколькими минутами раньше, и вот это произошло – произошло потому, что я этого хотел, пусть даже не я убил ее. («Она умерла не своей смертью, – подумал я, – а если кто-то умирает, а другой остается в живых, то этот другой чувствует себя преступником несколько мгновений или всю жизнь. Проклятье! Теперь мне придется помнить имя той женщины, хотя я даже не видел ее лица, – Ева Гарсиа Валье».) А может быть, это ее воля уступила моей, потому что она не хотела больше стоять на моем пути. («Наша воля устает и отступает и, отступая, открывает путь смерти, словно мир уже не в силах выносить нас и торопится от нас избавиться».) Я удалялся все больше и думал только об одном: никто не знает, что мы приехали вместе. Каждый сам покупал билеты, остановились мы в разных гостиницах, в клинике она не была записана, потому что на то не было причины («И убийство или самоубийство просто зафиксируют – одно из стольких преступлений: тех, о которых давно забыли, и тех, о которых никто не знал; тех, что еще только замышляются, и тех, о которых узнают все, но только для того, чтобы потом забыть»). Это была просто смерть туристки с континента, которая не учла, что в Лондоне свои правила дорожного движения, и не посмотрела в нужную сторону, когда выходила из автобуса и хотела пересечь улицу.
(«Смешная смерть, невероятная для того, кто в этом городе проездом, как смерть от того, что на широком проспекте падает и сносит человеку голову разбитое молнией дерево – иногда такое случается, и мы читаем об этом в газете и посмеиваемся».) Она не имела никакого отношения ко мне, мы не были знакомы. Я выбросил ее автобусный билет в окно. Пакистанец даже не вспомнит, что я платил за два билета. Мне незачем было о ней вспоминать. И потом, я ни в чем не виноват, никто не виноват, просто несчастный случай. На сиденье лежал ее платок, все еще мокрый. Он еще хранил ее запах, запах ее черных волос. («Запах умерших остается, когда от них самих не остается уже ничего. Он остается, пока еще есть их тела, и даже после, когда их уже нельзя видеть, когда их похоронили, и они исчезли: „Свинцом тебе на грудь мы ляжем, тебе на сердце камнем завтра лягу…"») Я сунул его в карман пальто, он до сих пор у меня. – Деан секунду помолчал, потом прибавил; – Вот что со мной случилось, не знаю, понял ли ты.
Мы так доверчивы, нас так легко в чем угодно убедить. Рассказать молено все, если умеешь представить дело, умеешь найти оправдание и смягчающие обстоятельства. Рассказать о чем-то – значит проявить щедрость. Все может случиться, обо всем можно поведать, все можно принять, всегда можно найти способ остаться безнаказанным, целым и невредимым. Когда мы делаем что-то (или что-то рассказываем), мы всегда (или, по крайней мере, в ту минуту, когда делаем это) считаем, что поступаем именно так, как должны поступить (или именно так должны рассказать). Странная это миссия и задача – рассказывать: ни одно событие нельзя считать совершившимся, пока о нем не стало известно, пока о нем не узнали, пока о нем не рассказали. Без этого оно превратится в мысль, в воспоминание, в ничто. Но историю молено рассказать только тогда, когда она уже закончилась, и тот, кто рассказывает, всегда может добавить: «Но сейчас я уже не тот, что был раньше, я другой, я отрекся от себя прежнего. Я этого не хотел, я к этому не стремился». А тот, кто слушает, может выслушать все до конца, а потом сказать (и это будет самый лучший ответ): «Не знаю, не уверен, там посмотрим».
– Думаю, что да. И что было потом? – спросил я. – Мне уже пора идти.
Мой вопрос вывел Деана из оцепенения. Он поправил галстук и начал медленно раскатывать рукава рубашки, словно собирался надеть пиджак, словно это он собирался уходить. Но уходить нужно было мне. «Пора идти, – думал я, – я уже все выслушал и уже никогда этого не забуду».
– Я сошел, когда мы выехали на более оживленную улицу и автобус остановился на светофоре. В автобусе уже не было ни одного пассажира – я успел заметить это, когда спускался по лестнице. Кондуктор наверняка даже внимания не обратил, что кто-то вышел не на остановке. Я быстро поймал такси и поехал в гостиницу. Пока я ехал, дождь кончился, ветер утих, а я протрезвел. Я поднялся к себе в номер. Никто ничего мне не передавал. Я включил телевизор и несколько минут смотрел, переключая каналы и ничего не понимая. Потом встал с кровати, подошел к окну, поднял раму и долго стоял, облокотившись на подоконник, не обращая внимания на холод. («Деан стоит у окна-гильотины и смотрит в темноту зимней лондонской ночи, смотрит на здания напротив или на окна – большей частью неосвещенные – его же гостиницы, на освещенное окно в комнатке под крышей, где чернокожая горничная раздевается после трудового дня, снимает наколку, туфли, чулки, фартук и униформу, а потом умывается и моет подмышки над раковиной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39