А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Амбар-то позади двора, – сказал Маркел, приближаясь к своему дому. – Ступай, а я на печке полежу, раз над хозяйством не я хозяин.
Но не успел Шлёнка приблизиться к амбару, как Маркел завернул за угол и махнул рукой, словно гоня себе на лицо прохладу, и тут же из переулка ринулись бабы.
Баб вела Дуня Пчелкина. Размахивая сковородником – погнутым, на дубовом засаленном, обугленном черенке, похабно ругаясь, она кричала, показывая черенком вперед на амбар, как предводитель шашкой:
– Пирога не будет… куска пирога не оставят… с голоду, бабоньки, подохнем, в однова лопнуть…
Бабы неслись за ней, поднимая подолами пыль, неистово визжа. Казалось, они все были слепые и бежали за Дуней, точно за своим поводырем, ничего не видя, не слыша, боясь только одного, как бы поводырь не скрылся от них, не покинул бы их, – тогда они одни, щупая окружающий мир своими перстами, разбредутся – обессиленные, обреченные на неминуемую гибель.
Так по крайней мере показалось Шлёнке, когда он повернул голову на бабий визг.
«Убьют», – мелькнуло у него, и он онемел, прицепясь к двери амбара, не в силах вскочить внутрь.
– Мошну ему, мошну выдрать! – орала Дуня Пчелкина, метясь сковородником в лицо Шлёнки.
– Дунька-аа! – закричал он, весь сотрясаясь, видя перед глазами железный, с обтертым углом наконечник сковородника и вспоминая, что вот как-то так же – случайно, неожиданно – был убит Николай Пырякин. – Дунька-аа! – раздирающе прокричал он еще раз и перекинул ногу через порог амбара.
3
Они подходили к Широкому Буераку, но с них были сорваны красные, как маки, флажки, а на переднем развевалось черное полотнище, кричащее угрозой, предупреждением, местью, – так тракторы, разминая, коверкая колеистые дороги, вошли в село, сопровождая телегу, запряженную парой лошадей.
В телеге лежал, вытянувшись и став еще более лядащим, Николай Пырякин, а в ногах у него, свеся большую лохматую голову, сидел Захар Катаев.
– Прикончили. Ах, псы, стервецы! – шептал он. – Радость у тебя омерзение к людишкам отбила: со всеми на радостях целоваться лез. – И Захар который уже раз, приподнимая грязное полотенце, всматривался в синее вздутое лицо Николая Пырякина…
Было совсем раннее утро. Захар всю ночь ехал впереди, осматривая дорогу, боясь поломанного моста, топи, а Николай – позади, замыкая колонну тракторов. И утром Захар, как всегда, пропустив мимо себя колонну, поровнявшись с телегой, прокричал:
– С добрым утречком, Коля… сокол, мастер ты наш – золотая ручка!
И не получил ответа: Николай лежал в телеге наискось с петлей на шее. Петля была накинута на шею, а концы веревки привязаны к ногам, ноги круто, плотно притянуты к спине, правая рука подогнута, а левая крепко вцепилась в иаклеску…
– Тихо сделано, тихо, – бормочет Захар. – Кто бы это, а? – И снова напряженно думает он, перебирая личных врагов Николая. «Тихий ведь больно был. Какие враги у такого человека! Ах, мерзавцы! Кто ж, а? – И вдруг он догадался и чуть не вскрикнул: – Яшка! Он, поганец!» – и ярко припомнил, как совсем недавно у Вонючего затона на «Брусках» он случайно столкнулся с Яшкой Чухлявом. Яшку только что изгнали из коммуны, как прокаженного, за попытку выкрасть из детского дома Аннушку, дочь Стеши, – выкрасть, чтоб заставить смириться Стешу, прийти к нему. Настиг и выследил его Николай Пырякин. И вот Захар снова столкнулся с ним. Яшка упал на землю и, колотясь о нее головой, выл.
– Дядя Захар, места себе не сыщу. Удавиться бы, а силов не хватает.
– Глупой! – пожалел его тогда Захар и приподнял за плечи. – Ты иди. При народе умойся… и мы тогда тебя примем. А землю чего башкой колотить? Земля – она земля и есть.
Так тракторы вошли в Широкий Буерак и, сорвав торжество колхозников, выстроились в ряд у церквешки, а поодаль, наваливаясь на ограду, пузырились керосиновые баки, и запах керосина, масел впервые за долгую жизнь Широкого Буерака разносился по улице, тревожа людей, напоминая им о том, что надо решать: не решив теперь же, можешь проиграть, очутиться на отшибе, погибнешь, как гибнет зерно, случайно упавшее на дорогу.
И все ждали – вот на маленькую, только что отстроенную трибуну взберутся те, кто привел тракторы, скажут последнее решающее слово, и как скажут – тому, стало быть, и быть, не миновать. А они не выходили. Третий день тракторы стояли на площади, третий день их палило солнце, третий день трактористы – ребята, девки – бродили по Широкому Буераку, отбивая невест у парней, женихов у девок. Ходили с Феней Пановой. Вот девка! Разбитная деваха… Но не было тех, кто привел тракторы, они не показывались, молчали, что-то делали в Алае, – и это томило представителей сел: они тайком жили в Широком Буераке, гоняя нарочных в свои села, поддерживая с ними связь.
В Алае в райкоме партии шло непрерывное совещание. На совещании присутствовали Кирилл Ждаркин, Богданов, Шилов, Захар Катаев и человек в военной шинели. Они искали тех, кто задушил Николая Пырякина, сумев выкрасть у него накладные и отправить плуги со станции в неизвестном направлении.
– Хитро сделано… хитро! – прорывалось у Кирилла. – Зря ты на Яшку показываешь, – отмахивался он от Захара. – Не его ума это дело. Смелости у него не хватит: трус он.
Плуги вскоре были найдены на станции за Полдомасовым, но те, кто задушил Николая, скрылись, не оставя после себя никакого следа. Вначале Кирилл был убежден, что это дело рук Плакущева. Но Плакущев в то время находился в Широком Буераке. На призыв Шлёнки вывезти хлеб он снарядил двадцать четыре подводы, насыпал их зерном и с красным флагом отправил на ссыпной пункт, а когда вернулся, на всю полученную за хлеб сумму купил облигаций. Оставался еще Илья Гурьянов. Но и он не мог этого сделать: он сбежал из нардома уже после того, как Николай был задушен.
И широковцы томились, томились и представители сел, ожидая вскрытия весны; но больше всех сох, не находя себе места, Никита Гурьянов, ожидая ареста. Он не знал, что за него хлопотала Елька. Встретив в райкоме Кирилла, она, вся вспыхнув, тихо сообщила:
– Ты, Кирюша, голоса моего послушай. Не он. Он ежели и задушит, так всем видно станет. Погоди его трогать, а то чего я в хозяйстве одна буду делать? А хлеб у него вот где… в бане. Старую баню знаешь, у нас на речке? Он ее хлебом забил, а потом с маковкой навозом завалил.
И Никита смертельно закручинился, когда из старой бани выгрузили зерно. Днем он скрывался под сараем и, обняв собаку Цапая, жаловался:
– Сердцем гнию, Цапаюшка! Хлебец выкачали, теперь лошадок сведут, коровушек. Кого нам с тобой тогда ласкать-миловать? Караулить кого?
А по ночам выходил за калитку, всматривался в улицу, раздувая ноздри, втягивая в себя запах масел, керосина, крутил головой и, шагая по порядку, задерживался у окон, прислушивался, и чудилось ему – мужики не спят, мужики страдают, гниют сердцем, ходят под сараями, осматривают свое хозяйство и тоскуют в одиночку, как грачи у разоренных гнезд.
«И могут, могут вспорхнуть и улететь, – пришла ему нелепая мысль, чужая, но утешительная. – Грачи по осень куда деваются? – рассуждал он. – Улетают… Вот и тут: вспорхнут – и улетят, как Маркел Быков!»
Вначале ему смешно было слушать Маркел а: тогда старая баня под обрывом была забита зерном – тысяча шестьсот пудов, а теперь баня разворочена, и на него, на Никиту, надвигается гроза. Грозу носит в себе Епишка Чанцев. Только вчера Никита бросился было в поле, хотел пожаловаться загонам, но на гуменнике перед ним неожиданно вырос из-за стога соломы Епиха.
– У-у-у! – зарычал Никита и двинулся на него. – Пригвоздить вот тебя, как таракана! – и занес увесистый кулак над головой Епихи.
А тот засмеялся, тихо проговорил:
– Убей! Тенькни вот меня по кумполу. Да не кулаком. Кол возьми… Меня с духовой трубой похоронят, а тебя, как собаку, – под овраг. Что? Ведь народ-то знает – я за тобой неотлучен…
Никита заскрипел зубами и спрятал кулак в карман, вспоминая, как хоронили Николая Пырякина.
«И это дерьмо так понести могут… честь какая!» – утешил он себя и пихнул Епиху.
– О тебя руки марать и то позор на всю Расею.
– А ты помарай! – дразнил Епиха, поджав под себя ноги, подставляя голову Никите. – Помарай, стукни…
– Ух, ты! Уйди, Епишка! Могу из сердца выйти. Я ведь… я… – И Никита закружился около Епихи, как раздразненный кот около клетки с воробьем.
«Вспорхнут и улетят», – думал он, идя на огонек к избе Филата Гусева, своего закадычного друга и кума.
Постояв у ворот, он торкнулся. Калитка на крепком запоре даже не подалась, словно была навеки заколочена. Никита обошел избу и с переулка заглянул во двор. В задней избе при свете тусклой лампешки сидел за столом Филат. Сидел он, облокотившись о стол, положив голову на ладони, сидел, не шелохнувшись, как бы замер.
«Горе мужика заело. Шутка дело – чего творится: хлеба у него выгрузили без малого тыщу пудов!» И Филат показался ему таким родным, близким, как любимый сын, – «родной сын», – хотел было сказать он, но отцовская любовь к сыну у него давно пропала: один сын умер, другой куда-то сбежал, и вот теперь Никита – расплачивайся за беглеца. «И что это, – думал он, глядя на Филата, – природа как сложена: сроду отцам-матерям страдай, а нет того, чтобы дети за отцов-матерей… И тот, Илька, омерзел он мне: через него баню раскрыли». Немного постояв, жалуясь издали Филату, он перемахнул через плетень и, Подойдя к окну, застучал.
– Кого? Кого? – Филат быстро встряхнулся.
– Я. Я это, – ответил воркующим голосом Никита. – Что, кум, не спишь? Аль хребтину надломили?
– А-а-а, – Филат вышел на крыльцо. – Лошадей караулю. Ведь пахать скоро. Лошадей надо подкормить, а на кровать ляжешь – проспишь. Весна – благодать какая идет.
«Вон чего! – догадался Никита, вспомнив, что ведь и он так же всю весну, все лето спит сидя, – и у него разом оборвалась охота вести душевную беседу с Филатом. – Он еще глупее меня», – решил он.
– А я думал, – заговорил он, – ты чего-то… как бы больной. У меня вот тож животом неладное идет… дай, думаю, зайду, может, у Филата порошки аль что имеется, – закончил он и, не слушая Филата, быстро перемахнул через плетень, мелькнув ногами.
И, шагая к своему двору, он с великой тоской осмотрел село. Оно ему показалось мертвым. Не зря, стало быть, Маркел Быков в первый же день прихода тракторов сказал: «Мертвяка привезли. Видишь, гибель какую машины несут. Ты теперь бай всем: вон из этих баков, – он показал на керосиновые баки, – из этих баков всех кормить будут. Курица! Какая ни на есть у тебя курица, и той не станет. Вша – вот твоя скотина. – Шепотом добавил: – Укачу нонче. Хошь, поедем со мной, не хошь – подохнешь тут псом».
И Никита ждал мертвяков.
Но день начинался как всегда. Зари еще не было – она гуляла где-то за Шихан-горой, тревожа высокие гребни сосен. Однако ведь в Широком Буераке день начинается не зарей, а пробуждением Никиты Гурьянова, Филата Гусева: они в этот час отправляются в поле, потом уже, спустя несколько времени, раздается рожок пастуха, посвист молока о дно доенок, а следом за этим вспыхивает заря, золотя коньки крыш.
– А вот теперь замучили… и пашите, пашите сами, – сказал Никита, потрясая кулаком. – Понять это можете?… Хоть в гроб ложись! У-у!
И, пугаясь наступающего дня, снова забился под сарай, слыша, как откуда-то со стороны Заовражного вырвался плач. Следом за этим плач поднялся и в Кривой улице – на конце, затем кто-то пронзительно, надрываясь, завыл совсем недалеко, завыл так, точно живому выдергивали ноги, – и разом все село поднялось, заревело, а в небо ударились отблески фонарей, заскрипели ворота, заржали лошади… И Никита со всего разбега сунулся в угол сарая, сдерживая крик, чувствуя, как Цапай лижет его волосатое лицо…
– Сердцем гнию… Цапаюшка, – простонал Никита и, крепко зажав уши, свернулся в ногах у Цапая.
– Тятя… Тятенька, – послышался голос Зинки.
Она стояла на крыльце, держа в руках доенку, – низенькая, круглая, налитая, пробуждая в Никите то же чувство, что и там, в лесу, когда он свернул рысака в сторону на полянку.
– Тятенька, – в страхе говорила Зинка, – семью Маркела Быкова увезли. Всех повезли. В рыдваны посажали. Вон, слышишь, плачут… Чего ты?… Куда ты? – Она остановилась, видя, как перед ее глазами мелькнули ладони Никиты. – Чего ты? Тятенька! С ума, что ль, спятил?
– Утешения ищу: сердцем могу лопнуть.
И Зинка пожалела его.
Успокоенный мимолетной лаской, Никита уснул – тут же, на куче перепрелого навоза.
В это утро и заползали тракторы, стряхивая с жителей сон, страх от ночного плача, и люди лавиной двинулись на площадь у церквешки.
Пришел и Никита, гонимый страхом. Стараясь быть веселым, обходительным, кося глаза на тракторы, отворачиваясь от них, он толкался в толпе, удивляя всех рассказами:
– Эти самые машины, знамо дело, ослобонят нас от муки мучной. Что мы? Как жили? Мир пакостили? Я вот в Китае был, там не так живут, как мы. Пра! Ежели вора пымают, башку ему не отвернут, то мыша в задницу пустют.
Разговаривая, толкаясь, он случайно приблизился к Пахому Пчелкину и к Катаю. Они стояли позади всех, смотрели на трибуну, удивляясь быстрому бегу фотографа. Фотограф, надев кепку задом наперед, похожий на курицу-хохлатку, носился, взбираясь на колокольню, на крыши изб, забиваясь под самую трибуну, щелкая аппаратом, и все норовил снять Пахома и Катая.
– Нет, ты уж нас не тревожь, – брыкался Пахом, ладошкой закрывая лицо, и, всматриваясь в трибуну, говорил: – Этот, должно быть, последний… одиннадцатый! Ай нет? Вон двенадцатый начинает. Напороли, наговорили воза. А тебе когда?
– Позовут, – отвечал Катай.
– Да-а. Навезли этих штук… да и не знай как. Землю они могут прокоптить: вишь, как фыркают, и все в землю… и примять могут – вон колесища какие. А бывало, ведь как жили – заедешь на волах и целый день одну борозду ведешь. Вот сколько земли было.
– У кого? – спросил Катай.
– У барина, знамо. А где это есть страна такая – Муравия? – обратился Пахом к Катаю.
– Какая такая Муравия?
– А такая… Помнится мне, лет пятьдесят будет тому, а то и больше – от царя комиссия туда собралась, нашей земли прихватили и хотели узнать, отчего она не родит… Там, в Муравии, баяли, земля – шестьсот пудов десятина дает… Так и не сыскали Муравию.
– Вот ведь как! – встрепенулся Никита и ввязался в разговор: – Шестьсот, говоришь?
– Неизвестно, – Пахом отвернулся от него.
Катай, расталкивая локтями людей, пошел к трибуне.
– Ты чего, дедуня? – встретила его Феня. – Ругать нас идешь?
– Нет… не то… слова хочу. Что Захарка мне не дает! Отец, чай, я ему аль нет? Сказки ваши буду слушать! Бестолочи!
– Захар! Дядя Захар! – прокричала Феня, вертясь на трибуне. – Дед Катай хочет говорить. Гони этого! – Она толкнула оратора от стенной газеты.
Захар, смахнув с головы картуз, облокотился на трибуну.
– Дедушка Катай присовет нам хочеть дать, граждане товарищи! И прошу тишину на такой случай.
Катай всходил на трибуну медленно, с одышкой. Пока он всходил, гул в толпе смолкал, люди же двинулись ближе к трибуне, и дедушка Пахом посоветовал в тишине:
– Ты их гожей катни. Пускай по старикам глядят… Как мы, примерно, работали… кишки из тебя вылазили на корчовке, кишки горстями вправляли. Вот ведь как катал! Не зря кличку получил – Катай.
– Прискажу, – Катай отмахнулся и долго смотрел на народ с высоты, то поднимая, то опуская руку. – На моей памяти, – начал он, удивляя Пахома своей смелостью, – на моей памяти все было. Палками землю ковыряли. Соха пошла – лемеха деревянные – ей ковыряли. Плуг появился! Плуг не принимали: плуг долго с сохой спорил, перебил соху – им ковыряли. И трепались, батюшки мои, трепались, кидались по полю, как зайцы. Отчего заяц косой, отчего он иной раз в рот собаке несется: трус он несусветный… И мужик трус: ему бают вот чего, а он со страху, зажмуря глаза, шарах в сторону – в яму кувырк вниз башкой… Вот и теперь кони какие появились. Такими конями землю ковырять нельзя: они сами пашут, вот что. А ежели…
А Никита сторонкой, чтоб его никто не заметил, пробирается к своему двору.
«Муравия. Значит, она есть, страна такая: Маркел-то Быков удрал. Выберет себе там хорошую землю, а ты приезжай, глодай объедки… Епишка бы только не подметил…»
И поздно ночью, когда широковцы полегли в тревожном сне, Никита, положив в окованную железом телегу узелок с землей, три пятерика муки, спустил с цепи Цапая, сказал ему:
– Теперь ты мне больше не нужен. Откараулился. Беги, гуляй себе, сучнишек выбирай, а мы вот с Серком в путь-дорогу, – и на рысаке выехал со двора, и с той поры канул, как сквозь землю провалился»

Звено четвертое
1
– Сиди смирно и не рыпайся, – тихо предупреждает Богданов, усаживая Кирилла в лодке, прикрытой камышом. – Они полетят на заре, будут падать сверху в воду, тут и бей.
– Так просто? – Кирилл усомнился. – Упадет, а я – хлоп?
– Не ори! Хлопальщик!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31