А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Раздавленный этим родством раззява-канцелярист выдал отцу новое предписание, в ошеломлении вписав туда невинное "вокуируется", - так отец превратился в рядового "выковыренного".
Я пытаюсь увидеть мой миленький Степногорск глазами моего папочки, въезжающего в рай на чужой полуторке (от железной дороги 40 км), но ничего не получается - слишком у него заледенели ноги в брезентовых тапочках (баретках?) среди западносибирской зимы. Впрочем, если бы даже вокруг кишели сплошные орхидеи...
В доме деда Аврума считалось несерьезным и, пожалуй, даже греховным делом любоваться чем бы то ни было - здешний мир не место для забав (не храм, а мастерская. Либо киоск). Ну, а марксистская эстетика рабфаков это тем более была польза, польза и польза: все, что нельзя съесть и из чего нельзя выстрелить, подлежало презрению. Отец начал замечать "природу" только с приходом первой седины. Да и то потреблял ее, как лекарство, - в определенные часы, в определенных дозах...
Так что величайший певец русской природы Изя Левитан явно обокрал русский народ, из него же и насосавшись этой пронзительной, щемящей, давящей, колющей, режущей любовью: расплакаться при виде инея на стеклах мог только вампир.
Вспомнил: отца поразили плоские, насыпные крыши наших халуп - у жидохохлов любой голоштанник имел все же двускатную, пускай соломенную, крышу. И все-таки целых три двухэтажных здания обнадеживали. А главное добыча золота обещала прокорм.
А у меня, пяти-шестилетнего пацаненка, захватывало дух, как на качелях, когда после летнего отпуска передо мной разворачивалась эта божественная панорама: почерневшие копры, раскиданные среди сопок, словно пирамидки на беспутном великанском погосте. Равнина была настолько громадной, что, невзирая на все старания холмов ее взволновать, все равно оставалась равниной.
Только с тех времен я и помню, как можно любить землю.
Потом открываются три величественных двухэтажных здания - райком-горсовет, школа им. И.В.Сталина и высшая моя гордость Клуб - бетонная лестница, возносящаяся в недосягаемую пятиметровую высь, а там фонари, колонны с завитушками... Клуб был сверхъестественно прекрасен, неоспоримый шедевр сталинского ампира - как и весь сталинский режим, самого всенародного стиля в нашем веке. Гришка, одинаково склонный к патриотизму и мошенничеству, насчитывал у клуба аж пять этажей, включая подвал, чердак и чуть ли не сцену.
После достопримечательностей можно уже было разглядеть и как попало рассыпанные домишки. Дедушка Ковальчук однажды фыркнул пренебрежительно: "У нас Ворошилова, девятнадцать, а Ворошилова, двадцать один, где-нибудь там", - и широко махнул рукой в неизвестность. - "Где тут Ворошилова, двадцать один?" - спросила меня заблудшая старушка, и я с той же хозяйской досадой повторил: "У нас Ворошилова, девятнадцать, а Ворошилова, двадцать один, где-нибудь там", - и широким пренебрежительным жестом отправил старушку в безвестные края - и больше с тех пор никто никогда ее не видел.
Уж не затерялась ли она в безбрежных просторах Ирмовки, в которую никогда по доброй воле не ступала нога белого человека: "отвезли на Ирмовку" означало "отвезли в больницу" - беленый барак в паре-тройке километров от городской черты, которые считались расстоянием непреодолимым, потому что без дела у нас никто никуда не ходил. Опешили бы, если бы нам сказали, что можно ходить просто так - гулять, - это называлось "слоняться".
Сопками (триста метров по кривой) разделялись созвездия домишек на изолированные, а часто враждующие микроэдемы - края (через двадцать лет я не успевал прийти в изумление, пронзая городок из края в край, из степи в степь за четверть часа).
Каждая сопка, словно пограничным знаком, была увенчана скворечником сортира, открытого всем ветрам. Председатель горсовета, с тем и вошедший в историю, возвел их на самых видных местах, чтобы наблюдать с балкона, кто и как часто туда направляется. Направлялся же туда не кто попало, а аристократия, проживавшая в казенных домах, народ же попроще имел скворечники у себя в огороде. А меж сопками, вокруг копров, - горы, горы, горы, горы битого камня, днем и ночью тащимого бадьями из шахт и влекомого по каменной насыпи в вагонетках на обогатительную фабрику: вечно склоненные над нашими головами, понуро кивающие в такт шагам конские силуэты.
Туда же, на фабрику, закачивалась и жесткая вода из шахт - над головами тянулись, волновались и прыскали на стыках ржавые трубы (Петергоф, фонтан "Солнышко"). Ставши своим, я бывало хаживал по ним, балансируя между жизнью и смертью, от истока до устья.
Когда через двадцать лет я глянул на свой рай глазами чужака - первая мысль была: "неужели и здесь люди живут?.." Отовсюду прет - живого места нет - рыжий слоеный камень, кое-где прихваченный полынью, решительно все усыпано щебенкой (шлепнешься с разбега - снимешь кожу до мяса, - и снимал-таки, снимал...). Раскаленная летняя степь повсюду сквозит между домишками, тоже щедро исперченная щебенкой и приправленная сизой, одуряющей полынью. Зато сиреневый горизонт беспрестанно струится, как воздух над костром, и прозрачно синеет невесомая драгоценная инкрустация - гора Синюха. Вода в колодцах соленая, годится только на стирку; вымоешь голову в бане - волосы торчат индейскими перьями, питьевую же воду развозит на кляче водовоз. Зимой, вместе с лошадью упрятанный в иней, на
Ни в одной из столь вознесенных на вершину уборных нет ни единого крючка - хорошо, если висит проволока. Только держись покрепче, если найдешь местечко, где пристроиться: пол усеян грудами крупного артиллерийского пороха - перекаленными экскрементами. Это летом. Зимой же нагроможденное многоцветье обледенелых бугров, а если засидишься (хотя мороз не даст: под тридцать градусов - это норма), рискуешь засесть до весны. Снег все заносит на глазах, за малейшим бугорком наметает длиннющую снеговую... словно бы тень, пытающуюся подняться с земли. К каждому столбику она поднимается перепонкой, превращая его в солнечные часы из снега. Хибары занесены до крыш - вогнутые гиперболы взмывают к их краям, как на монументе покорителям Космоса.
Но в Эдеме все становится источником счастья: прорубленные фанерными лопатами многослойные снеговые коридоры, сквозь которые нужно было шествовать к саше, муравьиные лабиринты, которыми мы, пацаны, истачивали толщу слежавшегося снега (а в центре - зальчик с коптилкой), обледенелая, словно бы отлитая из матового стекла, крышка у водовоза. Весной обезумевшие ручьи с сопок, и нужно было с маниакальной торопливостью возводить запруду за запрудой, пускать кораблики и уноситься с ними воображением в лакированные тоннели и гроты, которые затмили бы своей грозной красой все чудеса природы, будь мы раз в пятьсот меньше ростом.
Весною всеми овладевал поджигательский зуд - ходили палить старую траву в степи, бог знает, зачем, как делается все в Эдеме, - только потому, что это делают все: даже какая-нибудь тихоня, отличница и звеньевая, видишь, присела на корточки и чиркает стащенными у папы спичками. И добивались-таки своего - разворачивались ночами зарева вполнеба!
Клянусь, я не знаю места прекраснее! И когда я, изгнанник и отщепенец, безнадежно перебираю и осыпаю поцелуями камешек за камешком, льдинку за льдинкой, порошинку за порошинкой в горделивых, открытых на все четыре стороны света сортирах, мне хочется плакать от счастья и боли, но - слезы иссякли во мне, любой мало-мальски чувствительный кот сумел бы наплакать щедрей...
Отец, взлетая и плюхаясь обратно на сплющенное сиденье в провонявшей дрянным бензином полуторке, был склонен плакать еще меньше. По дороге (железной, беспощадной дороге) он подрабатывал грузчиком, давая такой класс, что ему немедленно предлагали койку и пайку, но государственный перст вел его к маме: Советская власть готовила мне сомнительный дар жизнь.
Отец вынашивал хитроумный еврейский умысел пристроиться грузчиком в Потребсоюз, но всякий раз на его пути становилось: оно - облоно, районо, гороно, - и он краснел перед укоризненной вывеской, хотя, уведенный из школы под конвоем на глазах своих учеников, он уже почитал себя свободным от химеры, именуемой совестью. Однако после первой же искательной просьбы затюканной педагогической полуначальницы: "А вы нам не поможете?" - он немедленно вернулся в прежнее обличье, вновь сделавшись тем, кем он и был, - человеком, рожденным помогать: просительная, огорченная интонация приводила его в движение так же неотразимо, как боевая труба старого полкового одра.
Престарелые учителки и через двадцать лет не могли вспоминать без слез его нескончаемые благодеяния и сверхчеловеческую культурность - в нашем Эдеме грядущие гунны были уже светочами культуры. Он и спину себе свернул на ниве благотворительности, разгружая дрова для одной из бесчисленных ученических матерей-вдов: это тебе не возводить социализм под конвоем за лагерную пайку - бескорыстие противопоказано евреям, - с тех пор у нас не выводилась вонь экзотических растирок: вы подумайте - змеиный яд, какой-то африканский "Бом-бенге"! Вечная же благодарность вдов и сирот помогала как мертвому припарка.
Для русского народа она была просто-таки опасной: великий возрожденный Василий Васильевич Розанов, чье величие не дано постигнуть чужакам, совершенно справедливо указывал, что евреи наиболее опасны тем, что искренне услужливы и привязчивы - оттого каждый из них и находит покровителей (изменников) среди русских.
Поправлюсь насчет гуннов: если лет пятнадцать подряд хватать и глотать любую подвернувшуюся книгу - чего-то все же наберешься: отец был принят как свой в круг захолустной сибирской интеллигенции, среди которой благодаря тюремно-ссыльной политике Советской власти попадались личности нетривиальные: тот окончил Льежский университет, другой играл в шахматы с самим Ласкером, третья с такой прямой спиной садилась на стул, что прочие женщины предпочитали в ее присутствии вовсе не садиться...
Правда, более давнишние ее знакомые где-то сидели очень прочно, по многу лет, - зато среди детей этих отверженцев теперь полно известных литераторов, крупных инженеров, а просто почтенные люди - так все без исключения.
Главное свое богатство - стремления - эти гниды унесли с собой в ссылку и передали детям без уплаты налогов на наследство.
Отца пристроили на жительство к местному профсоюзному боссику Дерюченко, из-за его однорукости считавшемуся героем гражданской войны. Отец взвозил для супругов Дерюченко воду в бочке на обледенелую гору, задавал корму коровам и свиньям, у которых ему позволялось почерпнуть несколько мелких картошек в мундире, таскал дрова и затапливал печь, - не в своей комнате, разумеется. За это ему была предоставлена дверь, уложенная на два ящика и укрытая двумя мешками с соломой и брошенным сверху кожухом, который воспрещалось выносить из помещения. Одноразовые же услуги - перевезти, скажем, из степи под покровом ночи (от завистливых глаз подальше) стог сена и едва при этом не замерзнуть - специально не оговаривались.
О каком же антисемитизме в народе может идти речь, если в скором времени заведующая районо Валентина Николаевна Корзун, приглядевшись, выдала отцу талон на носки - до этого он обматывал ноги в брезентовых тапочках каким-то тряпьем. Более того, через какое-то время, из трех человек, знавших немецкий язык, райком доверил именно ему перевести для актива засланные ради ознакомления с идеями врага фашистские пропагандистские брошюры. Все, что касалось евреев в этих брошюрах, встречало у актива полное одобрение. Содержание этих же брошюр отцу было приятно снова встретить - воспоминания молодости! - почти без изменений в перестроечных публикациях журналов "Их современник" и "Старая гвардия".
Дерюченки тоже давали ему возможность своебразно блюсти день субботний: вечером, вместе с заведующим Продснабом усаживаясь за стол с водкой, с неописуемой и неуписуемой жратвой, они заодно приглашали и трудолюбивого квартиранта. Пока он церемонно отщипывал того-сего, хозяева жизни жрали, пили, а затем пускались в безумный пляс - словно лед старались проколотить то одним, то другим каблуком,- а затем валились и засыпали где попало.
И тут начиналась большая жратва! Объедков для свиней отец оставлял ровно столько же, сколько в будние дни они оставляли ему. Даже в понедельник он еще похвалялся в учительской набитым животом. Все хохотали, и только юная преподавательница физики, математики и астрономии с невыразимой гадливостью взывала к его достоинству: "Ну как, как вы можете такое рассказывать?!"
Это была моя мама. Когда, забравшись на стремянку, она поправляла портрет Вождя, ему бросились в глаза ее забинтованные из-за голодных чирьев лодыжки. "Как у лошади Ворошилова", подумал он. Зато в колхозе на шефском - "Все для фронта!" - сенокосе она лучше всех управлялась с вилами, а он вообще творил геркулесовы подвиги, именно там заложив фундамент своей педагогической славы.
Тогдашние ученики еще лет сорок писали ему и ездили к нему (в Ясную Поляну, едва не написалось с разбега). Зря мы религию уничтожили, делились они своими прозрениями, а кое-кто договаривался до того, что мы построили какой-то не такой социализм. Отец для виду возражал, а сам тайно радовался поздним всходам своих семян.
Лучшими работниками для фронта, для победы оказались дети раскулаченных - "джюкояков", переселенных к нам откуда-то из Центральной России. Слово "джюкояк" означало, как будто, "деревянная нога" - в наших краях до тех пор не видели лаптей. Начавши с землянок - крытых жердями ям (за это их край именовался Копаем), джюкояки через десять лет уже жили в хороших домах и учили детей в институтах. Главного богатства - стремлений - их тоже лишить не смогли, - вечная справедливость достижима только через убийство.
Каждый ученик, поступивший в институт, был для моих родителей предметом гордости: их память была заселена десятками выпусков, и они до последних дней горячо спорили, кто был способней - Петруша Ванюшин или Ванюша Петрушин.
Мне казалось, что отец вечно и неизменно был общим любимцем и только успевал раскланиваться на радостные крики со всех сторон: "Здрасьте, Яков Абрамович!" - лишь совершенно случайно, через много лет я узнал, что какой-то переросток (а среди них тогда попадались жутчайшие типы) крикнул ему в спину: "Жид!" - языки просвещения уже заглядывали и в такие закоулки.
Отец тряхнул его за грудки так, что затылок ударился о лопатки, и, опомнившись, отшвырнул от себя, едва не раскроив ему череп о батарею, и это вместо того, чтобы смиренно попросить прощения у несчастного юноши за те обиды, которые наверняка нанесли ему какие-то другие евреи.
"Ага! - подумал я, - и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь". Снова подтверждаю вашу правоту, дорогие фагоциты: нельзя верить еврейской кротости, хоть бы она и выдерживалась тридцать лет сряду ведь даже я мог поклясться, что отец никого не способен тронуть пальцем. И еще кружка на вашу мельницу: он тоже был тайным сионистом, ибо ни из-за какого личного оскорбления отец никогда никого не схватил бы за лацканы. Правда, от меня уже никаких эксцессов не ждите, поскольку и я от вас не жду ничего хорошего: я уже и забыл, когда в последний раз мне хотелось кого-то ударить или пожелать зла - мне хочется только забиться в угол, чтобы вас не видеть.
Подружившиеся в трудовых свершениях родители каждый вечер уходили гулять в степь. Понемногу отец проникся к маме таким доверием, что решился поделиться с нею самым заветным своим прозрением: что Сталин позаимствовал план индустриализации у Троцкого. Сильного впечатления эта новость не произвела. В любую минуту ожидая нового ареста, отец не смел и думать о женитьбе, но ведь всегда найдутся хлопотуньи, которые похлопочут об этом вместо тебя. Не знаю, как отец оформил это технически: после лагеря дед Аврум спросил его, почему он не женится, и он чуть не сгорел от стыда: с родным отцом да о таких неприличностях (образчик еврейского ханжества). Для мамы же было непосильным умственным усилием осознать, что она связывает свою жизнь и со ссыльным и с еврем одновременно - в человеке ей всегда с трудом удавалось видеть, кроме человека, еще что-то национальность, там, чин... Зато во время венчания в загсе она не сумела выговорить свою новую адскую фамилию.
По части выпивки отец сильно разочаровал дедушку Ковальчука, но зато так отличился на кизяке (им у нас топили - кирпичами сушеного навоза, предварительно перемешанного босыми ногами), так скользил от колодца с четырьмя ведрами разом, так играючи припер с базара пятипудовый мешок муки - три версты как-никак... Впрочем, бабушку он скорее всего купил именно тем, чем разочаровал дедушку.
Ледяная комнатенка в бараке, где помещалась только кровать, - на мой взгляд, идеальное помещение для новобрачных (и это когда русский народ истекал кровью на полях сражений - ни один еврей не имеет права спать с женой, пока страдает хоть один русский - пусть благоденствуют только Дерюченки!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32