А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Средь августовского пекла в темно-синем, невиданном у нас плаще с клетчатой изнанкой (явно с чужого, более могутного плеча), запустив по локоть руки в мрачные глубины карманов, сутулясь, как питекантроп, выставив перед собой широкое лицо с еще более широкой нижней челюстью (таким лицам очень идет небритость, до которой Степке оставалось дотерпеть еще годика два), он устрашающе продавливал толпу у Клубной кассы, а после, помягчев, окруженный почтительным вниманием, вел суровую, но прекрасную повесть о тех суровых, но прекрасных местах, где ему посчастливилось побывать: "Ребята постарше взяли его за руки, за ноги, подкинули и посадили на бетон. Жить, конечно, будет, - как бы сам с собой рассуждал Степка. - Но это уже не человек. Кровью будет дристать..." - Степка пренебрежительно махал рукой, ради такого случая даже извлекши ее из карманных недр, простирающихся едва не до земли.
В эти же дни Марс ниспослал нам очередную удачу: мы захватили Интернатцев врасплох, когда они выходили опять-таки из Бани (где нам еще было с ними свидеться!). Теперь они и в Баню брали с собой больше булыжников, чем мочалок, но мы сумели грянуть таким единодушным залпом, что они в беспамятстве кинулись обратно, открыв нам беззащитный тыл. Мы в едином порыве...
Но тут я с изумлением увидел среди кишения давивших друг друга трусов Степку, потрясенного этим падением своего великого Народа, - Степку, остервенело рвущегося из забитого слипшимися телами дверного проема. Раскрутив над головой солдатскую пряжку, Степка ринулся на нас в одиночку. И мы - мы, а не Мы - бросились кто куда перед мощной властью Правоты. Степкина пряжка сама по себе весила не так уж много - у нас у половины были такие же, с выдавленной звездой, еще и утяжеленные свинцовой подливкой (битье - вообще наиболее употребительное использование пятиконечных звезд), да и в любом случае самый неукротимый Степка не опасней десятка Интернатцев с булдыганами, - но... драпануть перед Детдомцем - не позор, - не то что перед Интернатцем. Каждый из нас, сколько бы нашенской плотвы его ни окружало, все равно чувствовал свою отдельность перед сплоченностью, чувствовал всю свою беззубость и беспанцирность перед Единством Детдома.
Драпая врассыпную, я рискнул оглянуться и увидел, как Кирзуха в мотавшемся самостоятельно, словно вытряхиваемая простыня, плаще, рубил в капусту отставших, не замечая нашего Казака, который не убегал, а с посторонним видом, руки в брюки, уходил прочь, недобро кося на неистовствующего Степку. И Степка его так и не заметил! И в моей голове начинающего еврея прошелестел и надолго притих кощунственный вопрос: может быть, это еще одна черта истинного героя - с полувзгляда распознать, с кем из покоренного племени лучше заключить негласное перемирие?
А сейчас над моей еврейской головой, как змея над чашей, изогнулся вопрос еще более кощунственный: а нужны ли герои вообще? Кроме как защищать нас от таких, как они?
Надеюсь, что стимулирующий душ очередного Единства, оттарабанивший по моей макушке примерно год назад, окажется последним.
"Военный переворот", - выдохнуло мне в лицо что-то огромное, закрывшее все горизонты, - это супруга придвинулась слишком близко, - и бессмысленный ужас полусна мигом сменился дневной ясностью: "Все погибло". Достойно встретить гибель - я уже много лет не считаю свою жизнь подготовкой к этой главной цели, но прежний тренинг сказался: семейство впоследствии признало, что я держался лучше всех. По крайней мере, сразу натянул штаны: уж если придется прыгать из окошка - так не захваченным врасплох фрицем.
"Гэ Ка Че Пэ", - с удовольствием выговорил по телевизору сладчайший женский голос, какие водились только при незабвенном Леониде Ильиче (нынче с такой приятностью умеют сообщать разве что обо всяких крушениях: "Имеются. Человеческие. Жертвы") - и экран погас, не выдержав политического накала.
Дальше голос умильно наводил ужас из серой мглы, словно Господь из облака на горе Синайской. Впрочем, тому, кто вещает от имени народа, более всего и пристала серая безликость. Уши вспрыгивали торчком от одного только обращения "Соотечественники!". "Слушай, брат" - так обращается блатной, "Слушай, товарищ" - фашист. Ласковыми с солдатами бывают только педерасты. Раньше, мол, советского человека очень уважали за границей да кто, кроме вас, там бывал!
"Честь и гордость советского человека должны быть восстановлены в полном..." - а у меня они и не падали. "Честь и гордость"... Самые безупречные манеры бывают у шулеров.
"Над нашей великой Родиной..." Как всегда у них - все нависло, рассуждать некогда - остается сплачиваться. Вокруг них. Если постараться и поверить попутным книксенам перед каждой еврейской святыней - "права личности", "частное предпринимательство" - тирания обещала быть просвещенной, но удар по сексу (удар ниже пояса) заставил съежиться: только самые основательные (фундаменталистские) режимы находят специальную ненависть для секса, как для всякого дела, которым можно заниматься в одиночку, вдвоем, втроем - вне Единства, а стало быть, и контроля: легче управиться с ядром, чем с облачком дыма.
Августовский блок, принявший облик невидимой медовой дамы, наконец умолк - гора же Синай все дымилась, оттого что Господь сошел с нее в своем огне. Потягивало горелым трансформатором. От телефонного звонка все подпрыгнули - "Как, уже?..". Звонил приятель, тридцать лет назад за чрезмерную воинственность изгнанный из военного училища: "Я говорю как солдат: надо сдаваться". Что же теперь будет - все смотрели на меня. Будет... Их жестокость будет зависеть от силы сопротивления: чем больше убийств им придется совершить для захвата власти - тем свирепей они должны будут потом их оправдывать.
- А что с Горбачевым?.. Его, наверное, уже и...
- Разрыдалась она, - мелодраматически заключила за маму наша дочурка Катенька, но и она просвечивала непропеченностью под роскошным золотом петербургского загара - пироги с таким экстерьером супруга немедленно с железнодорожным лязгом возвращает обратно в преисподнюю газовой камеры... я хочу сказать - духовки.
- "Горбачев"... Ельцин где - вот в чем суть! - тоже цикнул на маму Костя.
А дети, спохватилась моя кустодиевская обожательница нестеровской Руси: не успели выпихнуть... доживать в этой тюрьме... неужели Запад допустит...
Я по себе знаю, насколько меня волнуют проблемы Востока: у меня только достает ума (лицемерия) не произносить вслух, а в остальном мембрана у меня в душе откликается так же, как у всех: если кого-то убили в Прибалтике - барабанный удар негодования, в Закавказье или еще ниже и правее - провисающее смирение: ну что ж, им самим Богом так назначено, они всегда друг друга резали.
Простые люди у нас в институте никогда не попрекают меня резней у "черных", а вот прибалтов мне никак не хотят простить: когда, мол, наши были сверху, ихним же все равные права давали, а теперь, когда ихняя взяла, они наших оставляют и без прав, и без имущества - значит, выходит, надо было их держать и не пущать?! И лазейка у меня одна - отщепенческая: а я-то при чем? Но я понимаю, почему они с меня, еврея, спрашивают за прибалтов: я тоже умник, с чистотой, с "культурой", с благородной миной...
Словом, я ничуть не удивлялся заявлениям европейских вождей насчет того, что они за всем внимательно следят и надеются, что мы останемся верны своим международным обязательствам. Хотя какой-то прибалтийский лидер порадовал по-настоящему: это проблемы другой страны, сказал он про нас. Если бы наши ребята поставили его к стенке, последними его словами стали бы: "Это проблема другой страны".
То, что для частного лица считается последней низостью, для Народа вполне может оказаться верхом государственной мудрости. И слава Богу! Если бы все Народы, эти твердокаменные ядра, всерьез дорожили своей честью, они бы давно размололи друг друга в пыль.
Тем не менее, мы с Костей были срочно откомандированы к фээргэшному консульству - авось еврейский дедушка вывезет к покаявшимся фашистам, как именовались немцы в моем недоступном для покаяний Эдеме. Все на улице просилось в зловещее истолкование - у психиатров это называется "бред значения": светящиеся жилистой солдатской белизной отколовшиеся от тополя полствола, журнально-кровавая раздавленность коробки "Мальборо", пук срезанных березовых веток (березовой каши), неряшливо прущих из раскрытого люка (вымачивают в дерьме)... Каждая мусоровозка норовила предстать бэтээром. Люди представлялись хмурыми, как мы.
Консульство, как ни странно, вовсе не осаждали толпы обезумевших беженцев: близ приличной, как бы театральной очереди нам по-быстрому вручили (всучили) стопочку программок "Antrag auf..." с любезным переводом "Анкета для лиц..." (роковым пятым пунктом шло гражданство) и печатным же разъяснением к ним: иммиграция лиц еврейской национальности возможна лишь в особо тяжких случаях; просьба изложить, почему вместо Израиля вы стремитесь в Германию, почему желаете попасть в гостиницу, вместо того, чтобы ночевать на тротуаре. Что ж, в мире слишком много рвани...
Об Израиле Костя слышать не хотел, потому что там, по слухам, требуют Единства.
Программки - "паспорта дезертира" - наверно, и сейчас где-то валяются, готовые в любое время подтвердить, что доверять можно лишь тем, кому некуда деваться.
К каждой уличной газете склонялись в полупоклоне заслоняющие друг другу слово правды мрачные соотечественники (даже такого дерьма не добыть без очереди). "По состоянию здоровья... - злобно хмыкнул какой-то монголоид. - Наверно, где-нибудь в клетке сидит!". Он все время мелькал рядом, японский резидент.
Мы двинулись к презираемому Ленсовету - хоть какому-то центру - оттого-то властям так необходимы опасности. Лишь у выхода из метро пробился первый росток протеста - тетрадный листок с каракулями: реакция не пройдет или что-то в этом роде. Резидент читал вместе со всеми, часто моргая, - фотографировал. На Исаакиевской площади у меня вдруг растаяла судорога между бровями - безнадежность разом их распустила, - до того мало людей оказалось с друзьями на Сенатской площади...
Вдоль фасада дворца маленькие человечки со всей положенной суетливой бестолковщиной монтировали динамики, чтобы обращаться с призывами к нам, частичке городского мусора.
Я ни на миг не забывал, что участвую в чем-то запрещенном - не то в митинге, не то в уличном шествии. Запрет на подстрекательские слухи не помогал - начинали срабатывать законы общения больших масс: девять слухов из десяти были брехней - но какие именно?
Я вместе с другими стаскивал в кучи всякий строительный хлам, чтоб было что назвать баррикадой. Хотя какие-то распорядители иногда приказывали разобрать их. Поразительную энергию развивал огромный толстяк в джинсовой жилетке (каждая рука - пухлая бабья ляжка). К моему удивлению, от него мало отставал мой сынуля - с той разницей, что толстяк командовал, а Костя кидался всем прислуживать и впутывался во все разговоры с младенческим простодушием, убежденный, что отныне мы все братья. А мне было неловко, что он видит меня за таким дурацким, а может быть, и вредным занятием.
Меня не радовало и оптимистическое вранье (где-то, мол, какие-то наши тоже дают ихним по мозгам): кто бы ни победил, демобилизация всегда обнаруживает дебилизацию - люди еще лет тридцать способны интересоваться только сражениями, обожать только героев и различать на слух только калибры пушек.
Мы получали и раздавали ельцинские ксероксные листовки: "Мы обсаблютно уверены, что наши соотечественники..." - здесь это слово меня не коробило, - только и всего. Ждали мэра Собчака. Передавали, что его задержали, застрелили, посадили - не то в тюрьму, не то на рижский аэродром. Вы помните, как наш Агамемнон из пленного Парижа к нам примчался. Какой восторг тогда пред ним раздался! Как был велик, как был прекрасен он, народов друг, спаситель их свободы - и т.д., и т.д., и т.д. Серьезно, во мне толкнулось что-то живое, когда своим знаменитым тенором (ария Собчака: "Ах, если бы я был избран...") он перетитуловал всех мятежных министров "бывшими министрами": до меня не сразу дошло, что это он их тут же и разжаловал. Медведя поймал...
Толпа, собравшаяся на Собчака, перевалила за победителя декабристов Николая Палкина, и мне снова захотелось стать вторым. Отполированные трамвайные рельсы внезапно вспыхнули алым - как будто маляр-виртуоз пропорхнул по ним невесомой кровавой кистью. Отразившуюся в них зарю я заметил мигом позже. Но на завтрашний митинг я побрел только формы ради (опять соберется сотня прапорщиков...) и в метро все время с бессознательной досадой чувствовал, что мне никак не оторваться от какой-то толпы, словно вместе со мной некий турпоезд направляется на экскурсию в Эрмитаж. Лишь на платформе у Невского я начал замечать что-то необычное: нет злых локотков, перебранок, не видать детей, старух, алкашей, а самое поразительное - совсем нет рож, рыл, харь...
Я никак не думал, что не только в Ленинграде, но и во всем мире можно сыскать столько ясных, хороших лиц, чтобы заполнить Невский от Лиговки до Дворцовой. А с Дворцового моста волна за волной спускались все новые и новые славные люди, и я был равный среди равных. А вот крепкий мужичок, взмахивая крепкими кулачками, ведет колонну Кировского завода - и опять ни одного мурла - нормальные хорошие мужики. Любое дело, на которое плюют работяги, всегда представляется мне каким-то еврейским, а потому - бесплодным. А тут еще курсанты за Зимней канавкой выбросили плакат "Авиация с вами!" И я понял, - только не смейтесь, пожалуйста! - что я действительно готов отдать жизнь. Ну, то есть не прямо взять и отдать, а пойти на такое дело, где этот вопрос будут решать без меня.
Стайки светлых личностей течением разнесло аж до моей полуокраинной конторы, выгороженной из пустыря вульгарным бетонным забором с претензией на государственную тайну. У заключительного автобуса к нам встревоженной походкой подошел уже успевший сформироваться тип озабоченного и осведомленного молодого человека. Примерно в километре отсюда требовалось задержать хоть на полчаса четыре бэтээра, покуда знающие люди не разольют на подъеме мазут - пускай буксуют, реакционеры чертовы. Я даже не поинтересовался, где они возьмут мазут, а тем более - подъем: знающим людям видней.
Я быстро двинулся пустырем, сначала шел, потом побежал. Помню, меня поразило - не равнодушие лопухов и всяческого бурьяна, если бы, - нет, поражала их торжествующая пышность, почти величие. Но еще более дико было, что и я сам взаправдашний, тот же, что и всегда. Но рев моторов рос и крепнул с каждым задыхающимся шагом.
Мне совершенно не нужны были никакие гранаты или бутылки с "коктейлем Молотова" - мне совершенно не хотелось кого-то рвать или жарить, мне нужно было только сделать что-то такое, после чего им пришлось бы или остановиться, или застрелить меня (чтобы меня давили - с этим я еще как-то не освоился). Но я знал, что не отступлю до тех пор, пока не окажется, что отступать уже поздно.
Как вы сами понимаете, это был бульдозер. Обратно до института я добрался почти уже благостным - только голову поламывало: сердце наколотило в виски и в макушку, будто в пустую железную бочку. В вестибюле экспрессионистски (то есть мочалой) размалеванный ватман (еврейская фамилия) призывал нас в конференц-зал, чтобы уж окончательно друг друга призвать к Единству.
- На митинг ездили? - предупредительно спросил меня коллега из мыслящих, всячески стараясь подчеркнуть, что умеет уважать чужие убеждения. Он выражался только так: Мы хотим того, Америка сего, Англия пятого, а Китай десятого, история представлялась ему безбрежным заседанием парткома, посредством которого каждый отдел беспрерывно интригует против всех остальных, - за это я и называю его мыслящим, ибо другим тут вообще ничего не представляется. - Что ж, вам, евреям, сейчас действительно есть за что бороться, - он всячески старался подчеркнуть, что умеет уважать чужие интересы.
В дверях я едва не отпрянул, словно вход был затянут невидимой липучей паутиной: на застойных бархатах конференц-зала в историко-революционных позах расположились одни евреи. В основном, конечно, не по анкете, а по социальной функции - умники, из века в век принимающие средства за цели, частное и преходящее за вечное и универсальное: Рынок как мерило красоты, истины и добра (открытые только одиночкам, перед которыми остальные обезьянничают), Выборы из двух кандидатов, Разделение Властей (их должно быть ровно три, а четвертой не бывать)...
Все лозунги, создающие Единство, должны быть самоочевидны каждому до последнего кретина, а потому они никогда не могут иметь отношения к истине и даже к пользе. Бросавшаяся в глаза пятерка анкетных евреев жалась к индивидуалистическим ценностям тоже абсолютно бескорыстно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32