А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Это болонка, ответила моим несложным мыслям Луиза Карловна (где и достала-то!). Он очень ласковый, с горькой нежностью пояснила она. Стало быть, это был болон. Словно в подтверждение, болон вскарабкался по ее ноге на задние лапы и принялся непристойно тереться, работая тазом самым недвусмысленным образом.
Ну, перестань, тем же светским тоном, что и ко мне, обратилась к нему Луиза Карловна, шутливо грозя пальцем и пытаясь незаметно отпихнуть его ногой, - но болон лишь входил в раж. В том месте, которым он втирался в ее ногу с особым усердием, вырос довольно порядочный мохнатый грибок. Ну, хватит, хватит, уже с недоумевающим тревожным раздражением пыталась вразумить его Луиза Карловна, а грибок все рос да рос.
"Я пошел", - я двинулся к двери (не кинулся - а то сразу было бы видно, что я все вижу). Хорошо, хорошо, передай маме спасибо, с напряженным оскалом еще продолжала любезничать Луиза Карловна, одновременно в отчаянии отбросив болона ногой с такой силой, что он опрокинулся на спину, раскрывши все свои красы, и горестно завизжал.
Я мчался все быстрее и быстрее, и не знаю, чем бы это кончилось, если бы, на счастье, я не споткнулся и не проехался по щебенке на локтях. Это меня успокоило. Я с небывалой тщательностью задолбил к следующему уроку все выморочные этюды, и потом еще долго просидел над клавишами, трогая то одну, то другую струну своей души, подшлифовывая и подгоняя друг к другу все новые и новые части полонесса Огинского-Каценеленбогена. Я не давал никаких клятв - я и без этого знал, что больше никогда не буду огорчать мою милую бедную Луизу Карловну.
Мой полонесс - симбиоз Огинский-Каценеленбоген - я рисковал показывать только маме, да и то лишь самые бесспорные из отреставрированных органов. Мамина растроганность меня ободряла. Но злой рок именно в тот несчастный день воспользовался моей просветленностью и подбил обнародовать свое творение в гостях у нового начальника Продснаба (преемственность поколений: еврейский шут, принятый у мецената). Преемник Нечипоренко Бубырь уже твердо сидел в культурном слое, держал в доме пианино (плоды просвещения), а потому (издержки просвещения) поощрял знакомство своего наследника с развитым еврейчиком.
Несмотря на культурность, Бубырь был так чудовищно толст, что наводил на популистские подозрения, будто один человек может стать причиной продовольственных неполадок. У Бубыря я в первый и, вероятно, в последний раз ел настоящие сосиски - они действительно от легчайшего прикосновения зубов (я наслаждался, чувствуя себя акулой) прыскали соком и вспучивались нежной плотью, как дырка в чулке толстухи. Папа Бубырь (он был такой перенадутый, что производил впечатление легкости, а не тяжести) даже налил нам наливки (что с ней еще делать!), невероятно сладкой и душистой. Может быть, легкокрылый градус глинтвейна ("Уленшпигель") и вдохновил меня ответить на шутливо-зазывные рукоплескания раскрасневшихся гостей не мертвенными этюдами или полькой Глинки, но самыми глубокими и нежными - нет, не корнями души, а волосками, бегущими от корней.
Нетрезвым восторгам не было конца. И кто бы мог подумать, что злой дух посадил за стенкой (благодатная для своих и истребительная для отщепенцев эдемская теснота) Луизу Карловну приглядывать за пальцами дочери главбуха. Злому духу и этого показалось мало. Назавтра он еще и погрузил меня в меланхолическую отрешенность с гармошкой в руках перед самым уроком этюдодолбления, хотя я все утро готовился встретить Луизу Карловну с какой-то особенной проникновенностью. Однако Луиза Карловна с порога объявила мне, что еще в тот же роковой день моего дебюта она побывала у Бубырей и раскрыла им глаза (уши) на истинные достоинства моей музы(ки): коммивояжер, торгующий поддельным товаром от лица прославленной фирмы, был выведен на чистую воду и опущен на дно.
Но гнев Луизы Карловны был вызван не заурядным мошенничеством, но святотатством: мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает Мадонну Рафаэля. Теперь-то я понимаю, что ой как не случайно именно Сальери, а не Моцарт вознегодовал на пиликанье слепого "скрыпача".
- Ну-ка, исполни что-нибудь! - презрительно (от забитости не осталось и следа - орудия Высших Сил не знают ни робости, ни сомнений) распорядилась она, и мне даже не пришло в голову, что я могу ослушаться.
Никогда еще гармошка так не пела и не рыдала в моих руках.
- И это искусство?! - он был велик в эту минуту, воскликнул бы я, если бы Луиза Карловна была мужчиной.
- Вот искусство! - полонесс Огинского заполнил комнату, словно играли человек восемь. Его было невероятно много - и он был уж до того густо нашпигован подробностями, до которых мне было и за сто лет не доскрестись...
- Вот искусство! - целый полк грянул "Прелюдию" Рахманинова - страстный человеческий голос, все пытающийся сквозь что-то пробиться, да так и падающий в изнеможении. Но человеческие голоса никогда не бывают так прекрасны...
"Аппассионата" окончательно стерла меня в пыль. Луиза Карловна призвала к себе в союзники моих богов, и боги были с нею заодно.
Это было даже не отчаяние, но предельно ясное понимание, что мне нет места на этом свете. Я не принимал никакого решения - я знал, что оно придет тут же, как только понадобится. Когда появилась мама, я кратко и недвусмысленно объявил, что больше учиться музыке не буду. Но она так расстроилась - мои дарования, их упования...
Однако для моей еврейской души более сокрушительным оказалось другое: купили пианино, везли, столько денег, хлопот - возразить было нечего.
Я вышел на крыльцо. Было невозможно ни сбежать, ни остаться. В размозженную колоду, на которой рубили дрова, а иногда и казнили кур, был вогнан топор. Он на глазах рывками вырос выше сарая, заслонив уборную на верхушке сопки. Я двинулся к нему, понимая только одно: после этого уже никто не вспомнит ни о моем позорном концерте, ни о понесенных расходах. Смыть кровью - люди всегда видели в этом глубочайший смысл. Петька Сопатый нечаянно отрубил кончик указательного пальца, а потом пошел искать и не нашел: "Наверно, куры склевали". Я внимательно посмотрел на кур. Они хранили полную безмятежность, не догадываясь, какое редкое лакомство их ждет.
Я не сразу догадался положить палец на край колоды - а то все было никак не прижать плашмя - мешали остальные пальцы, а если их разогнуть, можно было тяпнуть и по ним. Потом до меня вдруг дошло, что это не обязательно должен быть указательный палец - хватит и мизинца. Тем более, на гармошке он не нужен. Потом вдруг показалось, что прямо по незащищенной кости будет страшней, и я перевернул мизинец подушечками кверху. Никакого страха я не чувствовал.
Я тоже был орудием высшей воли, как топор - моим орудием, как Луиза Карловна орудием богов. Необыкновенно музыкальный, как гудок тепловоза, женский крик заставил меня вскинуть голову. На крыльце стояла мама со стеариновым лицом. Руководившая мною воля от крика вздрогнула, и удар пришелся в ладонь, в мясистую часть, которую так любят каратисты.
Прорубить ее насквозь я не сумел. Еще и колода спружинила: древесные волокна были размочалены и махрились, как на изношенной зубной щетке.
Невозможно было представить, что кость прячется на такой глубине.
Обострение отщепенческих болей я и сейчас лечу теми же домашними средствами - научился только обходиться без необратимых увечий: берется тугая свиная кожа, в которую, по возможности тесно, зашивается нога. Зашитую ногу в стягивающемся от жара сапожке следует держать над огнем до полной готовности. Соль и перец добавляются по вкусу. Рекомендуется евреям и непризнанным гениям.
Впрочем, левая кисть, несмотря на дилетантский метод душевного обезболивания, все равно работает у меня дай Бог всякому - динамометр почти не улавливает разницу. Разбаливается, если только передержишься за носилки. Или за топор.
По оплошности сталкиваясь с Луизой Карловной, я срочно принимал припрыгивающий вид - чуял, что жизнерадостность - единственный козырь ничтожеств. За гармошку я тоже больше не брался. Правда, года через два, в поезде Семипалатинск - Алма-Ата не выдержал: какой-то пацан, примерно мой ровесник и все еще вундеркинд, дивил народ Мокроусовым и Дунаевским. "Сколько лет?" - ревниво спросил его папаша, когда я сыграл пару-тройку вещиц "для подлых", как выражались в простодушные петровские времена. "На полгода старше", - обрадовался он, и потом, когда мы с вундеркиндом обменивались гармошкой, вступив в борьбу за народную любовь, ревнивый папаша сообщал про меня каждому новому слушателю: "На полгода старше". Успех нисколько меня не окрылил. Все это была суета.
И еще лет через десять, подающим кому надежды, а кому опасения молодым ученым подрабатывая (евреям всегда не хватает денег) на Белом море погрузкой леса, я, как лунатик по крыше, пошел по палубе лихтера к гармоническому мявканью. На дядипашиной гармошке играла девчонка (на полгода старше), очень неохотно уступившая мне, ветерану, свой облезлый чемоданчик. Какие деревянные и в то же время распоясавшиеся оказались у меня пальцы, - чему девчонка нисколько не удивилась: ей постоянно докучали всякие охламоны, полагающие, что умеют играть.
И какой бедный, короткий оказался у гармошки звук... Клянусь, в Эдеме, без чужаков она звучала как виолончель - миллиончик-другой евреев совсем недорого, чтобы вернуть ей прежнее божественное звучание.
Ба, да ведь мое покушение на собственный палец было бессознательным стремлением к обрезанию, для русского абсолютно нелепым (помните поговорку: сравнил этот самый с пальцем?) - евреям же свойственно особое осязательное и даже обонятельное отношение к крови, как показал классик возрождающейся ррусссской философии Василий Васильевич Розанов: недаром, учил он, у жидов такие носы - нюхать кровь, а если религия запрещает им употреблять ее в пищу, так это потому, что им слишком уж хочется - иначе они бы весь мир высосали. Так горький пьяница запрещает себе даже притрагиваться к вину.
И все же главное, что Вась Вась (так мы звали нашего директора) имел против жидов - это обида за их отчуждение, это нескончаемый вопль: зачем они отделяются от нас, зачем брезгуют нашей говядиной, нашими тарелками, нашими невестами?! Зачем не впускают к себе гоев?! Если они хотят нашего доверия, пусть не имеют тайн от нас, пусть сначала разорвут свою черту оседлости изнутри!
Слияние с народом (русским, разумеется, - все прочие народы были только подвидами неполноценности) - ни о чем другом я не мечтал с такой пожирающей страстью. Я пытался разорвать изнутри невидимую черту, тысячекратно бросаясь на нее грудью, как спринтер на финишную ленточку, и она, случалось, растягивалась до почти полной неощутимости, позволяя мне забираться в самые глубины народных толщ, - но в конце концов, как сказочные американские подтяжки, все равно отбрасывала меня обратно. Из гетто ты вышел...
Гришка вполне подготовил меня к школе: я пламенно презирал ябед и отличниц и не менее страстно обожал учительницу Зину Ярославну. Но я едва сумел выдержать взбесившийся броуновский мир школьного двора и непостижимым образом зависший на невероятной высоте гомон коридора, очень скоро, однако, сделавшись одной из неисчислимых капелек ртути, оттого-то и округло-юрких, что они не сливаются с окружающей средой - зато друг с другом сливаясь в металлическую лужицу до полной неразличимости.
Я слился до такой степени, что уже через неделю совершил свой первый школьный подвиг: мотанул прямо на лопатки хулиганистого третьеклассника Паршу. Слава победителя Парши долго шла по моим следам, и сам Парша освободился от застенчивости по отношению ко мне, только поднявшись на ступень недосягаемую для трясущихся за свой социальный статус евреев уголовную.
Слившись с одной лужицей мира, я готов был сливаться и дальше налево и направо, от избытка любви покровительственно подманивая и зазывая к себе домой всех встречных собак, особенно щенков (более зрелым псам мое радушие не внушало доверия), ласкал без меры и награждал бодрыми кличками, не разбирая пола - Бобик, как чарующе это звучало! Но когда подруги встречные уходили своим путем, я тоже не скучал: роевое дружелюбие не замечает мелькания индивидуальностей. (Хотя каждое собачье лицо до сих пор стоит у меня перед глазами.) Я был как солнце, проливающее свет на всех без разбора.
Роевое радушие очень напоминает равнодушие.
Второй результат слияния - я совсем перестал трусить пьяных: уже не драпал со всех ног, а охотно вступал в степенную беседу. Все люди - это люди, открылся мне главный принцип роевого восприятия, столь похожего на неразборчивость, и моего доверия к пьяным не подорвал даже такой эпизод.
Мы с пацанами, умостившись на штакетниках, как куры на насесте, болтали и пересмеивались, а проходивший мимо пьяный в сравнительно белой рубашке, распущенной на принятый среди пьяных манер, отнес наш смех на свой счет. У эдемцев нет ничего, кроме чести: он проспотыкался мимо, а за углом перевалился через забор, незаметно подобрался и кинулся на нас с тыла. Все градом посыпались со штакетников, а у меня как назло застрял каблук. Уже почти в руках мстителя, я, положась на судьбу, кинулся вниз головой и рассчитал правильно: каблук вырвался из предательских тисков, и я оказался на земле, но пьяный, прошмыгнув в калитку, уже нависал надо мной расхристанной Пизанской башней. В последний миг я успел выюркнуть из-под него и, не помня себя, пропетлял среди загородок минут пять, прежде чем выбрался обратно.
Пока я унимал дыхание, выяснилось, что когда пьяный навис надо мной и все брызнули в разные стороны, Гришка ухватил булдыган и кинулся сзади на мнительного забулдыгу (булдыган, забулдыга - бывают странные сближения...). Правда, когда опасность миновала, великодушный Гришка не стал сводить счеты.
Будущий верный друг ремарковского розлива (или у меня было "хемингуэевского"?), Гришка уже в ту пору сразу переставал дразниться, если отвечал за тебя. Если мы оставались дома одни, а папа с мамой где-то среди морозной тьмы обучали иностранным языкам и астрономии страшных бандитов - вечерников, на меня иногда нападал страх, что маму по дороге непременно съедят волки (именно маму, чем-то она, видимо (эдипов комплекс?), казалась мне более лакомой - а волки-таки захаживали к нам за крайние дома), Гришка до того потешно изображал, как мама начнет делать зарядку да как махнет ногой, а волки как полетят вверх кармашками... И я начинал радостно хохотать.
Тем временем настала осень, пришла пора копать картошку и прыгать в кучи ботвы - тем счастливцам, у кого огород примыкал к дому. Дедушка Ковальчук, к моему позору, вскоре положил конец этому безобразию, но кто-то из гостей успел заронить в мою душу коварную мечту. С сарая метра два - прыгали все, с уборной - за два с половиной - двое-трое. Но один из отступивших перед уборной (да уж не фундаменталист ли Катков это был?) решил нивелировать наши заслуги, поведав нам о некоем герое (даже имя какое-то у него было эпическое - не то Зигфрид, не то Илья), который сигал аж с самого конька: четыреста первые очень часто оказываются самыми пламенными певцами идеалов, поскольку перед их недосягаемой высотой и карлик, и баскетбольная звезда выглядят одинаковыми коротышками.
В ту минуту я не принадлежал себе - я принадлежал четыреста первому. То есть идеалу. Подобно плоской выдумке фантастов - радиоуправляемому роботу - я взобрался на конек и, не промедлив ни мгновения, изо всех сил сиганул вперед, чтобы допрыгнуть до ботвиной кучи, сделавшейся меньше блюдца. Падение и мелькание длилось целую вечность, а потом - удар такой силы, что сердце, вставшее поперек горла, вылетело - нет, только не в пятки, там бы я его точно отшиб насмерть.
Бормоча: "Я еще только раз, - и все" - оправдываясь перед каким-то строгим взрослым (образ Отца, Господа Бога?), я снова полез ввысь, чувствуя, что мне этого не спустят. Падение еще более ужасное, удар еще более сокрушительный. "Третий раз, и все, Бог любит Троицу", - бормотал я, понимая, что к непослушанию присовокупляю еще и клятвопреступление. Третий удар вышиб у меня остатки мозгов - хватило их лишь на то, чтобы снова вскарабкаться на крышу, бормоча безумные оправдания: "Бог любит Троицу, а четверту Богородицу" (когда мною овладевал четыреста первый, я на целые годы превращался в сомнамбулу). После я много лет всерьез подумывал, что Бог покарал меня именно за попытки хитрить с ним: самым серьезным проступком в моих глазах так и осталось непослушание, пренебрежение правилами, а не собственным скелетом.
Удар короток - еврей в воротах. Какой-то особенной боли я не помню, не очень даже понимаю, чья воля заставила меня отвернуть носок и с безумной внимательностью впериться в рубчатую от носка же, синюю прогнувшуюся щиколотку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32