А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Как же иначе? Если у какой-то женщины вдруг неожиданно появится ребенок, это ведь вызовет толки.
– Толков не будет, потому что они уедут.
– Уедут? – повторила Эммелина, как-то не в состоянии сообразить, что это значит.
– Как только ребенок родится, они уедут из Линна. Обоснуются на новом месте – и никто ничего не узнает.
– Но куда же они отправятся? И почему вы не хотите назвать мне их имя? – вскричала она. Судорога отчаяния сжимала ей горло. Не знать, ни кто они, ни где будут жить, – это рубило под корень любую надежду. – Я никогда их не побеспокою. Я обещаю, я даю слово! – Она в самом деле верила этому. Любое обещание, любая клятва, лишь бы не дать ребенку навсегда раствориться во мраке. – Пожалуйста!
Прежде ее пугали предстоящие роды: опасность утратить здоровье, терпеть ужасную боль, может быть, умереть. Теперь эти страхи померкли рядом со все затмевающим ужасом перспективы: родить – и сразу же навсегда потерять новорожденного. Нет, лучше уж умереть вместе с ним, если только возможно, чтобы он умер, не чувствуя боли.
– Ну, я иду спать, – сказала, вставая, Ханна.
Эммелина не двигаясь молча смотрела на нее. Сложив аккуратно работу и взяв одну из двух ламп, Ханна отправилась наверх. Абнера не было дома. Он частенько отсутствовал по вечерам. Тетка никак не обсуждала эту тему, но с явной гордостью говорила о значимости его общественной деятельности. Другая лампа стояла на столике возле кресла, в котором так и осталась сидеть Эммелина. Пламя горело спокойно и ровно, и на какой-то момент ею вдруг овладело безумное искушение швырнуть этой лампой об стену, и непонятно было, что больше хотелось увидеть, как стекло разлетится на тысячу мелких осколков или как вырвавшийся на свободу огонь начнет лизать все вокруг, разгорится и, наконец набрав силу, поглотит и дом, и всех его обитателей.
* * *
Эммелина шевельнулась. Протянув руку, нащупала подушку и прижала ее к себе. На миг раскрыла глаза, но сразу закрыла их снова. Когда же раскрыла во второй раз, подушка была совсем мокрой. Ее хотели убрать, но Эммелина не отпускала, крепко держала, словно…
– Эммелина? Она очнулась.
– Эммелина! Ты меня слышишь, деточка? Постарайся выпить воды.
Все три дня, что она пролежала в послеродовой горячке, ей все время закладывали в рот мокрые тряпочки; она сосала их, и жар томил ее чуть меньше. В беспамятство она впала почти сразу же после того, как ребенок родился. Беспомощная, успела увидеть, как перерезали пуповину, как завернули новорожденного в пеленку и затем вынесли из комнаты. Дверь закрылась, и только тогда она почувствовала, что у нее все болит, а потом быстро впала в забытье. В ту же ночь открылась горячка, сейчас как будто начавшая отступать.
Ханна приподняла ее за плечи, чтобы легче было глотнуть, но пить совсем не хотелось.
– Надо попить хоть немного, – настойчиво повторяла Ханна.
Эммелина попыталась, но ее чуть не вырвало. Ханна снова вложила ей в рот смоченную водой тряпочку. С усилием подняв руку, она вытащила ее.
– Это девочка? Да? Девочка?
Ханна ничего не ответила, но Эммелина и без нее это знала. Сунув в рот тряпочку, она безвольно вытянулась на постели, но продолжала прижимать к себе подушку, с которой не рассталась и во все последующие месяцы, проведенные ею в Линне.
Эта подушка была ее исчезнувшей доченькой.
Очнувшись после родильной горячки, она несколько дней подряд снова задавала Ханне мучившие ее вопросы. Тетка в ответ молчала. Но наконец пришел день, когда, спросив все о том же, Эммелина услышала:
– Их здесь больше нет. Они уехали. Удар был сильным.
– Не верю! – выкрикивала она. – Нет, не верю! Вы знаете, где они!
– Не знаю, – ответила Ханна. – Я попросила их не говорить мне, куда они отправляются.
Эммелина заплакала. Много недель слезы лились почти беспрерывно. Не жаркие и не горькие, но неизбывные, тихие, они сделались неотъемлемой частью ее самой. Тело успело уже побороть боль, а глаза продолжали страдать.
Постепенно она опять начала помогать Ханне по дому, но легкости в отношениях не было. Мешала стоящая между ними тень ее доченьки. Какое-то время, спускаясь в общую комнату, Эммелина брала с собой и подушку, но Ханна в конце концов запретила ей это, и тогда она стала по нескольку раз на дню, бросив дела, подниматься наверх и сидеть там, прижимая подушку к груди.
Назвала дочку она Марианной. Ей очень нравилось, как звучит это имя. Ее Марианна никогда не плакала. Но иногда, занимаясь чем-то внизу, Эммелина вдруг слышала ее голос.
Деньги домой они слали теперь большими порциями – сначала по шестнадцать долларов, а потом и по двадцать. Эммелина написала матери, что перешла на новое место и зарабатывает там даже больше, чем смела мечтать. Придумано это было, чтобы она смогла поскорее вернуться домой. Прежде она трепетала при мысли, что нужно будет снова увидеть лица родных, но теперь, когда после рождения ребенка отношения с Ханной стали прохладными, Линн тяготил ее с каждым днем все сильнее. Решено было, что к весне, когда домой будут отправлены уже почти все деньги, она напишет, что перенесла тяжелую болезнь, сейчас выздоровела и может приехать в Файетт, но работать на фабрике больше не в состоянии.
В конце февраля письмо с изложением этой версии было написано. В марте Эммелине исполнилось пятнадцать, но день рождения не отмечали: Ханна о нем просто не знала, а Эммелине все было безразлично. А потом наступил апрель, и уже в первых числах она отправилась домой, увозя в сундучке подушку, которую Ханна разрешила ей взять с собой, и теплую черную шаль, подаренную Айвори Магвайр. Никогда больше не станет она носить этой шали, но отдаст ее матери; той это будет в радость.
* * *
Какая удивительная тишина! В Линне, конечно же, было куда как тише, чем в Лоуэлле, но, живя в Линне, она не думала о звуках, а сейчас Линн почти полностью стерся из памяти. Она подъезжала к Файетту по Халлоуэллскому тракту и, слушая стук копыт, отчетливо-громкий в тиши деревенских просторов, думала, что она уже как бы не помнит всей жизни у Ханны, а чувствует себя так, словно едет домой из Лоуэлла. И значит, в беседах с мамой нетрудно будет избежать всяких упоминаний о Линне.
Дилижанс приостановился, сошел последний пассажир, она осталась одна, и в миг, когда дверь захлопнулась, а возница взобрался на козлы, но не хлестнул еще лошадей, ее вдруг затопило доселе сдерживаемое и тщательно упрятанное желание увидеть наконец скорее маму, и последний час путешествия показался дольше, чем все остальные.
В мозгу сложилась картинка, связанная, наверно, с воспоминанием о том, как встретила ее Ханна. Мысленным взором она ясно видела, как идет к дому по файеттским улицам. Входит. Никого нет, и только мать стоит у стола лицом к двери. Их взгляды встречаются, и мама, протянув к ней руки, начинает плакать, а она подбегает и прижимается к материнской груди, и вот они уже плачут вместе.
Она была совершенно уверена, что, если мать даже и не узнает правду, все же с первого взгляда почувствует: что-то случилось. Понимала она и то, что, если мать прямо спросит, в чем дело, она не будет увиливать от ответа, а расскажет все как было, облегчит душу. Разделив с матерью бремя тайны, она опять станет Эммелиной Мошер, которая всего шестнадцать месяцев назад покинула Файетт, и избавится наконец от преследующего ее чувства, что в Массачусетсе она потеряла не только ребенка, но и себя самое.
Когда подъехала почтовая карета и кучер помог Эммелине сойти, миссис Брэдли, подметавшая крыльцо лавки, подняла глаза – вдруг это кто из знакомых, – но тотчас вернулась к прерванному занятию. Увидев это, Эммелина непроизвольно дотронулась до волос. Прошлым летом она обрезала их чуть не под корень, и сейчас они только-только прикрывали шею. Платье на ней было то самое, что сшили для ее отъезда в Лоуэлл, но даже тень узнавания не мелькнула в глазах миссис Брэдли.
Забрав у кучера сундучок, Эммелина перешла через дорогу. Возле трактира Джадкинса – единственного, кроме лавки, дома на Развилке – привязаны были три лошади. Солнце стояло прямо над головой, и это дало ей возможность сориентироваться во времени. Существовавшее в Лоуэлле деление дня на часы и минуты как-то исчезло у нее после рождения ребенка. Ну что ж, полдень так полдень. В любом случае надо идти домой. Она известила домашних, что скоро приедет, но специально не называла точный день. Ей нужно было хоть чуточку осмотреться, поверить, что она снова дома, прежде чем кто-либо ее увидит.
Погода стояла чудесная. В Лоуэлле такой день радовал только у водопадов. Земля оттаивала, скоро повсюду будет сплошная грязь. Но небо приветливо голубеет, легкие белые облачка украшают его завитушками, а деревья, вот-вот готовые покрыться листвой, спят, нарядные, в нежно-зеленой дымке. Оперев сундучок о бедро, Эммелина медленно шла по дороге. Все было таким же, как в день отъезда, разве только время года другое, но почему-то казалось, что все изменилось. Два дома, стоящие вдоль дороги, пруд, гуси казались просто подделками под то, что она оставила, уезжая. Но вот и последний поворот, а за ним – родной дом.
Если дела в семье и налаживались, как она поняла из последнего письма Льюка, вид его не свидетельствовал об этом. Пожалуй, он смотрелся даже еще более неопрятным и ветхим, чем прежде. Ноги сами собой ускорили шаг, но душа не откликнулась так же живо.
Возле крыльца играли дети. Один качался на веревке, другой заливисто смеялся. Увидев, что кто-то чужой идет к дому, они сразу замерли. Абрахам и Джосайя – с улыбкой решила она. Но так ли это? Нет-нет. За Джосайю она приняла Уильяма. А настоящий Джосайя – вот тот крепыш, которому уже… уже почти пять лет! Время шло и в Файетте. Уильяму теперь два с половиной. Когда она уезжала, волосы на его головенке были как светлый пух, а теперь потемнели.
Дети молча смотрели, как она поднимается по косогору.
– Здравствуй, Джосайя, – сказала она, подойдя. – Я Эммелина, твоя сестричка.
Вместо ответа Джосайя сунул в рот палец, Уильям расплакался.
Из-за угла вышел Льюк и, увидев ее, прирос к месту.
– Эм? – неуверенно спросил он. – Это ты?
Она улыбнулась, пытаясь подавить огорчение, оттого что он лишь с трудом узнает ее. Льюк и сам изменился. Был чуточку ниже ее, а теперь стал значительно выше. Лицо погрубело, утратив детскую мягкость, голос стал низким. Но где бы они ни встретились, она узнала бы его сразу.
– Да, – подтвердила она. – Это я.
– Ну и как ты? В порядке? Здорова?
Эммелина кивнула, готовая подбежать к нему и обнять, но вдруг замерла, вспомнив: они ведь считают, что она долго болела.
– Сейчас уже все хорошо, – ответила она Льюку. – Я только очень устала, а так все в порядке.
Он смущенно топтался, не понимая, как держать себя с ней. Что делать, куда смотреть, куда девать руки?
– Мама дома? – спросила она.
– Да, а папа работает на лесопилке Фентона.
– Это хорошая новость. Давно?
– Да вроде уже месяц будет.
Их взгляды наконец встретились, но оба сразу опустили глаза. Джосайя тихо похныкивал, а Уильям перестал плакать. Эммелина подошла к двери и открыла ее.
Стоя возле стола, спиной к двери, и наклонившись над большой глиняной квашней, мать месила тесто. В глубине комнаты, у окошка, сидели Гарриет и Розанна. Одна чесала шерсть, другая пряла. Странно было снова увидеть чесанье вручную. Это ведь очень трудно! – подумала Эммелина, стараясь отделаться от разочарования, вызванного присутствием сестер. Ведь ей так хотелось сразу же очутиться вдвоем с матерью.
Обе девочки заметили ее одновременно. Розанна, просияв улыбкой, проворно отложила работу и, подбежав к Эммелине, крепко ее обняла. Ей было девять лет, и она больше всех сестер походила на старшую. А теперь, в общем, имела большее сходство с Эммелиной двухлетней давности, чем сама нынешняя Эммелина. Гарриет, в отличие от Розанны, не встала с места, а только проговорила бесцветно и равнодушно:
– Мама, она приехала.
Гарриет было почти двенадцать. Во время отсутствия Эммелины она была старшей дочкой и теперь просто бесилась при мысли, что нужно будет расстаться со всеми выгодами, которые она умудрялась из этого извлекать.
Мать обернулась. Поспешно отпустив Розанну, Эммелина кинулась к ней, они обнялись. Снова, как прежде, она прильнула к мягкой материнской щеке, прижалась к ее груди своей грудью, которая при прощальном объятии в момент отъезда была совсем плоской. Сразу мучительная боль пережитого за год волной взметнулась в душе, угрожая разрушить с трудом построенную сдерживающую плотину, и Эммелина затрепетала в предчувствии облегчения, которое принесут ей обильные слезы на материнской груди. Но ничего не случилось: плотина выдержала.
Мать оторвалась от Эммелины, чтобы получше ее рассмотреть.
– Но ты теперь совсем здорова, Эмми? – тревожно спрашивала она, жадно всматриваясь в лицо дочки.
– Да, – тихо ответила Эммелина. – А вы?
Мать кивнула. В волосах у нее прибавилось седины, но в общем она была все такой же.
– Знаешь, ты наша спасительница, – сказала она. Эммелина в ответ улыбнулась. Сдержанные плотиной слезы сквозили в ее улыбке, но она этого не чувствовала.
Мать жестом велела двум младшим дочкам оставить их ненадолго наедине, и девочки вышли на улицу.
– Ты сильно повзрослела, – проговорила наконец мать.
– За это время столько всего было, – отозвалась Эммелина и замолчала, выжидая.
Но мать тоже ждала.
– Пошли посидим вместе, и ты мне все расскажешь, – сказала она после паузы.
Она села в качалку, Эммелина устроилась у ее ног так, как сидела в последнее утро перед отъездом. Мать тихо гладила ее по волосам. Повернув голову, Эммелина взглянула в любимое и дорогое лицо. Если бы мама угадала хоть толику правды! Если бы задала хоть какой-то вопрос, который покажет, что, узнай она все, это не поразит ее насмерть, не отвратит навсегда от дочки, не убьет безысходным отчаянием. В этот момент Эммелина вдруг поняла, что тяжелее всего она провинилась как раз перед матерью. Она совершила поступок, известие о котором та может не перенести.
– Ну, рассказывай же.
– Я просто не знаю, с чего начать. Лучше вы спрашивайте.
Мать улыбнулась:
– А я не знаю, о чем спрашивать.
Она не знала о чем, потому что и отдаленно не могла заподозрить правду.
– В первое время мне было ужасно трудно, – начала Эммелина. – Работа тяжелая, и еще так одиноко.
Мать понимающе кивнула:
– Я думала о тебе, Эмми. Все время думала, да, все время. Закрыв глаза, Эммелина уткнулась матери в колени.
– Ты знаешь, новеньких там не любят.
– Да-а, – ответила мать. – Все требует времени. То же самое и у нас, в Файетте, когда приезжают новые люди.
Но я-то была одна-одинешенька. И ждать мне было – невмоготу!
– Да ведь не просто не любили. Они смеялись и называли меня деревенщиной. Я была не похожа на городских и говорила не как они.
– Да-а, – протянула снова мама. – А теперь говоришь не как мы.
– Правда? – смутилась Эммелина.
– Ага.
– Да, но как так? То есть, конечно… Но ведь я, – смешалась она.
И они обе замолчали.
– Ты, видать, хорошо работала, – сказала мама. – Подумать только – получать такие деньги!
– Неплохо, – ответила Эммелина после еще большей паузы. – Я справлялась неплохо. Но только не сразу – когда попривыкла.
– Ну, это уж само собой.
В полном отчаянии Эммелина снова взглянула на мать. Ну, пожалуйста, расспросите меня. Придумайте, как это сделать, чтобы я чувствовала: можно рассказать правду и получить прощение. Отчаяние нахлынуло и отступило. Нежась под лаской матери, любовно гладившей ей голову, она постепенно почувствовала себя гораздо лучше. Ведь в конце концов она только-только приехала. И трудно, действительно, ожидать, что мать сразу во всем разберется. Безумием было предполагать, что они сразу вернутся к той близости, которая была прежде, когда они каждый день проводили вместе. Нужно набраться терпения, прижиться заново в доме. Оглядевшись, она увидела во всех подробностях знакомые стены, вещи. На столе прежние миски и плошки; даже с закрытыми глазами она в любой момент расставит их по местам, теперь, когда и сама снова вернулась на место. – Как хорошо быть дома, – благодарно шепнула она.
И в самом деле, дома было хорошо, хотя и тут кое-что изменилось.
Раньше отец разговаривал с сыновьями заметно больше, чем с дочками, но Эммелина всегда ощущала, что ее присутствие приносит ему радость, и еще: что он любит ее больше, чем Гарриет. Теперь, в первые месяцы после ее возвращения, Генри Мошер чуть ли не избегал Эммелину, помня все время, что вынужден был отправить ее в Лоуэлл, и невольно стыдясь этого. Он ни разу не расспросил ее, каково ей жилось там, и даже не упоминал о присылавшихся ею деньгах, да и вообще долгое время не разговаривал с ней ни о чем, кроме своей работы на лесопилке у старого Левона Фентона.
Никто, кроме Гарриет и еще двух сестер, не задавал ей вопросов о Лоуэлле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36