А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А то получалась не слишком приятная картина: хорошие, нормальные люди погибали на фронтах, а дрянь, преступники отсиживались за решетками и сохраняли свои жизни. Их стали посылать на фронт, включать в обычные пехотные подразделения с условием: проявишь себя хорошо в боевой обстановке – судимость полностью снимается, можешь потом о ней даже не писать в своих личных анкетах.
За что загудел Шатохин в тюрьму – он не рассказывал. Вообще был молчалив, сам не начинал и не вступал ни в какие разговоры. Но чувствовалось – он хочет, устремлен на то, чтобы освободиться от судимости. Антон поначалу относился к нему недоверчиво. В полку были и другие уголовники. Некоторые обкрадывали своих сотоварищей, не боясь, что подозрение сразу же ляжет на них. Крали обычно деньги. Но подозрение еще не доказательство, не факт. А доказывать – никогда не удавалось, ворованное они сразу же сбывали с рук, передавали напарникам, припрятывали. Были случаи, что они бежали из части. Их тут же ловили, лагерь в степи, далеко не убежишь, с местных жителей взята подписка сейчас же сообщать о дезертирах. Пойманным набавляли срок, но они этого не боялись, потому что все равно и с надбавленным сроком предстояло то же самое: ехать на фронт.
Но после одного случая Антон понял, что Шатохин из другого теста, чем те, кто крал у своих соседей по строю, по казарме деньги, курево, сахар. Шатохину можно верить. По дороге на Курский выступ, где готовилось, назревало крупное сражение, Шатохин исчез из эшелона. Сразу же про него сказали: а что еще можно было от него ожидать? Урка. У них у всех в голове одно: мотануть из части на волю. Погулять в среде своих, «залечь на дно». У них, урок, железная спайка, общая семья: один за всех, все за одного. Кто на воле – кормят, снабжают тех, кто сидит. По всей стране тайные воровские «шалманы»; сбежал, нырнул туда – и никакая милиция вовек не найдет… Дурачки те, кто про Шатохина думал, что он будет кровь за родину проливать. Его родина – это фиксатая, забубенная, в сивушном перегаре братва, синяя от татуировок, их подружки с провалившимися носами…
Но через двое суток – уже переехали Волгу, эшелон приближался к Пензе – Шатохин возник, черный от угольной пыли, исхудавший, с блестящими от голода глазами. Он просто на одной из коротких остановок для смены паровоза, выменивая на привокзальном базарчике солдатский пайковый сахар на самодельную бензиновую зажигалку, не услыхал сигналов отправления, отстал от эшелона, и все эти двое суток догонял его на попутных товарных поездах: на платформах с углем, на паровозных тендерах, на крышах вагонов, на тюках прессованного сена.
Двое последних были маленькими черноглазыми казахами, один по фамилии Алиев, другой – Бисенов. Алиев по-русски затрудненно, но все же говорил и все понимал. Бисенов не говорил совсем и не понимал ни слова. То, что надо было ему сообщить, – приходилось говорить Алиеву, тот выслушивал с напряженным вниманием в своих черных пуговичных глазах и переводил своему другу. Даже команды: «Налево!», «Направо!», «Шагом марш!» – приходилось переводить Бисенову. Из-за этого он всегда запаздывал с их выполнением. Все уже повернулись, а Бисенов еще стоит в прежнем положении. Все уже шагнули и топают по дороге, а Бисенов бежит сзади, догоняет взвод.
…Послышалось звяканье ведер, котелков; во взвод принесли горячий обед, который можно было вообразить заранее: густой перловый суп с волокнами говядины, испускающую густой пар пшенную кашу на второе. Вместо сухарей на этот раз был довольно свежий хлеб. Его раскромсали на куски и быстро разделили тем же неизменным лотерейным способом: «Кому?»
У Антона уже был свой личный, только ему принадлежащий котелок, не круглый, двухлитровый, красноармейский, из ржавеющего железа, а плоский, алюминиевый, немецкий, с крышкой, в которую можно было получать второе блюдо. Антону повезло заприметить его и подобрать возле одной из разрушенных деревень с оборонительными немецкими позициями, мимо которой проходили днем. Отойдя от раздачи в сторону с наполненным супом котелком, с крышкой в другой руке, в которую ему щедро сыпанули из половника пшенную кашу и так же щедро полили ее каким-то маслом, только не сливочным, не подсолнечным, не кукурузным и не хлопковым, не горчишным, не конопляным, какими, случалось, армейские хитроумные повара поливали каши раньше, а каким-то совсем незнакомым, новинкой в кулинарии военных лет, Антон поставил свой обед на край окопа без всякого желания к нему прикоснуться, и тут услышал от разговаривающих неподалеку между собой солдат, что по ту сторону болотистого ручейка, на поле, есть огороды с помидорами и огурцами, не хозяйские, не жителей, а той «экономии», что устроили тут немцы для себя, для своего продовольствования. Некоторые из говоривших бойцов на этих делянках уже побывали и звучно хрустели сочными огурцами.
Антону остро захотелось так же аппетитно похрустеть огурцом, надкусить тугую помидорину, выпить ее сладковатый сок, пожевать мякоть, утоляющую жажду лучше родниковой воды.
– Напрямую не лезь, ввалишься в потемках в бучило. Иди по бережку вправо, метров пятьдесят, нам кладка, бревнышки брошены, по ним перескочишь, – посоветовали ему ходившие за огурцами.
– Алиев, пойдешь со мной? – спросил Антон маленького казаха.
Тот уже черпал ложкой из котелка полученный суп. Услышав предложение, он с готовностью положил ложку, кусок хлеба. Говорил командир, а слово командира, начальника, по понятиям маленького казаха, воспитанного в своих народных обычаях, правилах, в беспредельном уважении и почитании любого, кто старше, выше, облечен властью, – было свято.
– Ладно, сиди, ешь, один схожу, – остановил его Антон.
Ведро, в котором приносили кашу, было пусто. Антон взял его с собой, чтобы положить в него добычу.
Бревна через топкое русло сочащегося ручейка оказались дальше, чем говорили солдаты, но Антон их нашел.
На поле, простиравшемся за ручьем, было гораздо светлее, чем среди кустов и деревьев вдоль русла, на окраине села. Гребень холмов, поднимавшихся вдали, примерно в километре, четко обозначался на фоне потухающего неба. На гребне находились немцы. С холмов, чертя тонкий, прерывистый огненный след, взлетела ракета, лопнула с тугим хлопком, зажглась – и над полем повисла в нее яркая белая «люстра», светильник в миллион, наверное, свечей, который будет висеть на одном месте и далеко освещать все, что внизу, перед немецкими окопами, минут двадцать. Когда догорит, иссякнет свет этой «люстры», немцы запустят в небо другую. Потом – третью. И так – всю ночь, чтобы никто не мог незамеченным подползти, подобраться к их позициям.
Пепельный свет далекой «люстры» позволил Антону разглядеть на поле несколько шевелящихся фигур. Он пошел к ним – и не ошибся. Они возились на огородных грядках.
Помидоры были крупные, тяжело и плотно налитые, теплые еще дневным теплом. Антон впился зубами и губами в первый же сорванный помидор – и это доставило ему такое наслаждение, что потом, всю свою жизнь, он вспоминал это мгновение, и ему казалось, что вкуснее и сочнее помидоров он больше уже никогда не встречал, да и таких, наверное, не может быть.
Пройдя назад по ерзающими под ногами бревнышками с полным ведром, он наткнулся на странного солдата в гимнастерке без погон, без пояса, расстегнутой на все пуговицы на груди. Как ни темно было в кустарнике на берегах ручья, а свет неба позволил Антону разглядеть и фигуру солдата, и то, что он распоясан, а грудь его распахнута. А солдат разглядел Антона и то, что в руке у него ведро, полное помидоров и огурцов.
– Дай-ка, друг, куснуть! – сказал солдат, протягивая руку к ведру.
– Да вон, за мостиком, полно. Иди и кусай там, сколько влезет, – показал рукой Антон на поле с огородными грядками.
– Мне туда не перейти, – сказал солдат. – Я уже пробовал. Чуть не утоп тут в трясине. Понимаешь, я сейчас спирту хватанул, а харч нам еще не подвезли, зажевать нечем.
– В таком случае – жуй! – Антон поставил ведро на землю между собой и солдатом. Ему стало интересно: что ж это за парень такой, из какой такой части: и распоясан, как арестант на гауптвахте, и без пилотки; до передовой – сто шагов, а он на ногах едва стоит…
Солдат вонзился в помидор с жадностью, совсем так, как за несколько минут до этого Антон. Он глотал его жижу с присвистом и прихлебом, громким чавканьем, какое можно услыхать только в свином хлеве.
– Еще один возьму, не возражаешь? – не дожевав до конца, он уже потянулся рукой к ведру за вторым помидором.
– Бери на здоровье.
– А сольцы у тебя нет?
– Ну, брат!.. – рассмеялся Антон. – Тебе еще и сольцы подай! Может, еще и салфетку попросишь?
– Салфетку не надо, у меня вот салфетка, – показал парень свою пятерню с растопыренными пальцами и вытер ею мокрый рот. – Хороша закусь! – подвел он итог, отирая ладони прямо о грудь гимнастерки. – Удачно ты мне встретился. Пойдем, я тебе плесну, у меня во фляжке еще бултыхается. Тут рядом совсем, и полста шагов не будет…
– Спасибо, – отказался Антон. – Солдаты ждут. Сам выпей.
– Конечно, выпью, – согласился расхристанный и уже начавший заметно пьянеть солдат. – Выпить надо непременно. А то ведь, может, больше не придется.
– Почему же?
– Так мы ж ведь штрафники. Нам завтра он ту высоту брать, – махнул он рукой за ручей, где безжизненно-белым, меловым светом горели немецкие «люстры». – А их, – подчеркнул он голосом, чтоб было понятно, кого он имеет в виду, – так просто не согнать. Их уже десять дней с этих высот сбить не могут. Тут сто атак было. Но мы их собьем, нам по-другому нельзя.
– А много ли вас?
– Много. Триста восемь человек. Батальон. Это сила. На обычный счет – увеличивай втрое. У нас и майоры, и полковники даже. Все без погон, ордена поотнимали, всего лишенные. Всех прежних заслуг и званий. У нас даже летчик есть один, истребитель, два Красных Знамени носил, а теперь вместо них на кителе дырочки… Ты это представляешь: десяток «мессеров» в землю вогнал, а его… Половина батальона – сталинградцы, Сталинград прошли. Ты представляешь, что это такое: Сталинград удержать, на самом обрыве над Волгой! А с тебя за какую х…ню дурацкую – погоны домой, ордена и медали – долой… Мы сюда еще вчера пришли. Солнце садилось. Наш командир, он тоже штрафной, показал нам на холмы, говорит: ребята, видите эти горки? На них лежат наши погоны и ордена. Взойдем наверх – опять они будут у нас на плечах и груди. А не взойдем, так лучше не жить. Так что – вот так, браток!
– А сам ты кто по званию?
– Я-то? Я сержант младший. На Волховском две зимы нос и пичушку морозил. А вышел из госпиталя, прибыл в часть – ну, неохота мне опять в свое сержантское ярмо влезать. Все на тебя ездят, все погоняют. Назвался старшиной. Часть чужая, никто меня не знает, в документах подправил. И пошло дело, поехало. У старшины все хозяйство роты в руках. И сыт он, и пьян, и нос в табаке… И начальство всегда довольно, потому как себя не забываешь и про начальство помнишь, порядок есть порядок, супротив переть – это как против ветра с…ть. А потом явился один тип, где я раньше служил, да на беду – ссорились мы с ним. Я ему даже в рожу однажды крепко заехал. Ну и стукнул он на меня. Раз, два – следствие, суд, «самовольное присвоение звания», статья такая-то, параграф такой-то… Но завтра этой истории конец. Или – или. Или голова в кустах, или грудь в крестах… Ну, что, пошли, выпьем? Тебе ж ведь тоже на эти горки. Ты с какого года?
– Двадцать третьего, – ответил Антон.
– И я двадцать третьего! Ровесники. Героический год, весь на передовой оказался. Вот за это и выпьем. И чтоб нам на горках тех встретится – живыми и без царапины!
– Вот там тогда и выпьем, – нашел, как открутиться от штрафника, Антон. – Ты сбереги на завтра.
– Да если вправду так повезет, что живые да встретимся, – я там из-под земли достану. Мы там с тобой шнапса ихнего дернем! – озарила штрафника внезапная мысль. – У них там его, знаешь, сколько! Они дух свой шнапсом поддерживают. А без шнапса они разве десять дней на этих горках усидели бы?!
40
В середине ночи всех прибывших в Пересечное солдат стали тихо переводить на позицию, с которой должна была начаться атака.
Голое ровное пространство, лежавшее между окраиной села с ручейком, поблескивающим в густой болотной траве, сплетенном ветвями кустарнике, и холмистой возвышенностью с линией немецкой обороны, посередине пересекала насыпь железнодорожного полотна. Шпал и рельс на ней не было; кто, когда и почему их снял – никто из военных не знал, да этим и не интересовались, ибо не было нужно. Вначале, когда наступление советских частей докатилось до Пересечного и село было с ходу занято, насыпь стала оборонительным рубежом для немцев. Они укрепились на обратной ее стороне: вырыли стрелковые ячейки, блиндажи, наверху поставили пулеметы – и упорно держались на этой позиции несколько дней. Из-за насыпи их все же выбили, они отошли на возвышенность, там им было гораздо удобней и выгодней: село Пересечное, просторное поле между возвышенностью и селом были полностью открыты им для обзора и обстрела. А за насыпью, примерно так же, как немцы до этого, накопав ячейки, блиндажи, устроив пулеметные гнезда, укрепились наши. Отсюда начинались атаки на холмы, безуспешно кончавшиеся и приносившие только потери, потому что у немцев было много пулеметов, за вершиной холмов, на обратном скате, стояли минометные батареи и пушки, стрелявшие, не скупясь в расходовании снарядов и мин, и всегда метко.
Прибывшая в Пересечное и прилегающую к селу местность 214-я дивизия должна была совершить то, что не смогли сделать в предыдущие дни находившиеся здесь измотанные, обескровленные полки других дивизий.
Командиры знали, что немцы, обнаружив переброску свежих резервов к железнодорожной насыпи, означающую приготовления к новой атаке, непременно откроют по окраине села, ракитнику вдоль ручья и полю возле него сильный минометный огонь, поэтому строжайше приказали соблюдать осторожность, тишину и маскировку. Но бесшумное передвижение в темноте большой массы войск всегда невозможно. Несмотря на запрещение – все равно звучали отдельные голоса; трещали под сапогами сучья, громко хлюпала грязь; кто-то оступался, падал – и вырывался заглушенный невольный вскрик, сдержанное ругательство. Стучали приклады винтовок о ручки привешанных к поясам лопат, звякали котелки, что-то тренькало в заплечных солдатских «сидорах»; шумно дыша и тоже спотыкаясь, давя в себе вырывающуюся ругань, пулеметчики волокли станковые пулеметы, разделив их надвое: на «тело», то есть ствол с кожухом для охлаждающей воды, и на станок с колесами. И то, и другое – по два пуда весом в добавление к пуду собственного, личного снаряжения: винтовке с патронами в подсумках, трем ручным гранатам в особой сумочке на поясе, лопате, вещевому мешку за спиной, противогазу на лямке через плечо.
Бойцы взвода, в котором находился Антон, двигались, как вся пехота: цепочкой, друг за другом, касаясь одной рукой вещевого мешка впереди идущего – чтоб не оторваться в темноте от своих, не уклониться в сторону.
С холмов по-прежнему на тонких огненных стебельках поднимались пронзительно-яркие бутоны осветительных ракет: сине-зеленых, голубовато-белых, чисто белых, как комок только что выпавшего снега. В двух-трех местах над обширной луговиной висели, замерев, не двигаясь, роскошные, годящиеся в любой королевский или царский дворец «люстры». Эта иллюминация совершалась в полной тишине, полном безмолвии черной, как сажа, ночи. Даже звезд не было видно над головой, их гасил, скрадывал едкий химический свет немецких ракет. Ни одного выстрела не раздавалось с холмов, находящиеся там немцы спали – кроме дежурных и наблюдателей. У них было все по правилам: ночью они должны хорошо отдохнуть, дать передышку своим нервам, глазам, ушам, чтобы с рассветом быть в боевом, полностью активном состоянии.
Антон следил за бойцами, составлявшими его отделение: не отстал ли, не потерялся ли кто? Маленькие, смуглые Алиев и Бисенов были совсем неразличимы во мраке. Иногда Антону казалось, что их нет. Антон окликал: «Алиев?!» В ответ из темноты раздавалось: «Я здесь, командир!» «Бисенов?!» – «И Бисенов здесь, командир!» – отвечал за земляка Алиев. Его голос звучал всего в пяти-шести шагах сзади, но сколько Антон ни напрягал глаза – там по-прежнему только клубилась густая темь.
Внутри, под «ложечкой», Антона давило неприятное, сосущее чувство. Оно появилось давно, еще на подходе к фронту. Еще до того, как прилетел издалека снаряд и разорвался в середине идущего впереди взвода. Это чувство было уже знакомо Антону по другим его пребываниям на передовой. Он знал, что то же самое испытывают все остальные – и солдаты, и командиры, даже те, кто держится браво, как будто страх им вовсе незнаком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37