А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Чего, мать, шумишь? – шутя оправдывался отец. – Едят, и хорошо. Нечего им в еде разбираться, иначе ноги протянут.
Бабушка повернулась в мою сторону, увидела, что я уткнулся в книжку, ничего не замечаю и не слышу и, махнув рукой, ушла в свой барак.
Некоторое время я не решаюсь ходить к ней, потому что знаю: начнет поучать. Но, соскучившись, все-таки иду и сам прошу объяснить, почему это коней есть нельзя.
– А потому, – просвещает меня бабушка, – что с древних времен конь воспринимался людьми, как член семьи: он пашет землю, возит груз, несет на себе всадника, а в бою, как товарищ, помогает воину зубами и ногами. Никогда не оставит на поле боя раненого гусара. Есть конину – все равно что предавать друга. Способен съесть коня – можешь есть и товарища, – неожиданно выпалила она свой последний аргумент.
Я представил себе Кольку Реймера и Муртаза в кастрюле, и вздрогнул от ужаса.
– Что ты такое, бабушка, говоришь?! Никогда этого не будет!
Отец еще несколько раз приносил конину. Сестра наотрез отказывалась есть ее – видно, наставления бабушкины зря не прошли. А мы с отцом отказываться от мяса не могли. Последний раз я ел конину на покосе. Специально для рабочих зарезали приболевшую лошадь. Работа очень тяжелая, без мяса нельзя. Но именно там, на покосе, очень подружился с Булатом. Много лет потом этот конь узнавал меня, всегда шел на мой голос, чем многих удивлял, поскольку характера он был независимого и, даже запряженный, слушался далеко не каждого. Там же я подружился и с другими лошадьми – Меркурием, Чайкой, Орликом. Они были очень добрыми, доверчивыми и умными животными, разве что по-человечески не умели разговаривать.
Вот после этого я и перестал есть конину. Вдруг окажется, что в моей миске мясо знакомого мне коня. Кстати, к тому времени у нас появилось две козы – Майка и Марта, присматривать за которыми поручено Томе. Молоко их очень вкусное.
XV Метрах в трехстах от нашего барака находится большая возвышенность. Там выстроены красивые дома, в которых живут сотрудники НКВД. Место это в поселке называют Горкой. Мне удалось побывать в некоторых из домов, когда вместе с отцом относил жильцам клюкву. Дома эти – как в книжках. В отдельной комнате – кухня, в отдельной – туалет, в отдельной – ванна. Что ванна – это ванна мне сказал отец. Я подумал: большое корыто.
За домами высокие сосны. Говорят, что там есть настоящие фонтаны. О фонтанах, только ленинградских, мне много рассказывала бабушка. Но ее фонтаны далеко, а эти здесь. Надо бы посмотреть, как они работают. Одна беда: нам, подросткам, под страхом неминуемой расправы запрещено было даже смотреть в сторону горки? Что уж говорить о визите туда? И все-таки… Дома никого, взрослые – на работе, Тома – в школе. Попробовать смотаться? Рискну…
Сначала надо пробежать мимо комендатуры. Там, как всегда, толпится народ – отмечаются по спискам, вдруг кто убежал. Здесь ничего интересного. Дальше!
Вошел в парк. Фонтан увидел сразу. Верхушку фонтана обрамляет радуга. Поразительно. Я-то думал, что радуга возникает только тогда, когда идет слепой дождь. Может, это искусственная?
Нет, живая – дрожит…
Вокруг расположены кресла. Никогда не видел таких. Очень широкие, а спинки изогнуты, словно шея коня. Пощупал – они из камня. Неужто Данило-мастер делал? Посидел в каждом кресле. Хорошо!
Бегу по тропинке дальше. Ровная, края обложены кирпичом. Ни упавших деревьев, ни обломанных веток. Да что там ветки? Иголок сосновых – и то не вижу. Подметают, что ли. Замечаю: в стороне куча веток.
А это что?
Стоят на бочках тетенька и дядя. У тети в руках весло, дядя держит какой-то камень, круглый такой. Оба, как живые. Ага! Так это, наверное, статуи. О них мне бабушка рассказывала. Одна статуя мне совсем не понравилась. Тоже тетенька стоит на бочке, но обе руки выше локтей обломаны. И лицо печальное-печальное.
Пошел еще дальше. Вижу: Сталин. Но у него только голова и грудь. Ни рук, ни ног, ни живота… Наверное, камня не хватило. На всякий случай обошел стороной. Как-то уж очень строго смотрел на меня товарищ Сталин.
У нас дома о нем никогда не говорят. Только у соседей, если гуляют, то громко поют: «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальем…»
Раз пьют за товарища Сталина – значит, и он, Сталин, пьет. Но по-умному, по-тихому.
(Как дед Михеев, которого другим в пример ставят: «Пьет человек, а никто не скажет…» Заводской гудок! Елки-палки, это же два часа. Тома из школы сейчас возвратится, а меня нет. То-то достанется мне!
Если бежать вкруговую – не успею, рискну промчаться мимо домов энкавэдэшников. Может, проскочу незамеченным. Выглядываю из-за сосны – никого. Лечу так, что рубашка за спиной пузырем надулась. Вдруг: – Стой! Оборачиваюсь.
Сам Бологов! Начальник районного НКВД. Сразу вспомнилось: «Этот шуток не шутит».
Ноги просто приросли к земле.
– Что пнем стал? Подойди.
Едва сдвинулся с места. Что будет? Что теперь будет?! Ведь это же Болотов. Когда он идет по улице, каждый торопится нырнуть в любую щель, чтобы на глаза ему не попасться. Я же не только на глаза, я вообще попался.
– Фамилия.
Называю свою фамилию.
– А, знаю. Скажи отцу, чтобы пришел.
Сказать отцу? Да он, Бологов, представляет себе, что это значит для меня? Пусть уж лучше он сам… Здесь…
Стою, молча глотаю слезы.
Бологов сверкнул золотыми зубами.
– Ну, пшел отсюда.
Меня уже не волновало: сумею я добраться до барака раньше сестры или не сумею. Какое это имело значение перед тем, что меня ожидало?
Вечером сообщаю отцу, что его вызывает Бологов. Отец в изумлении.
– Бологов?! Да где ты его мог видеть?
Пришлось рассказать.
Вина моя была такой огромной, что я не стал даже вымаливать прощения. Но и сейчас, вспоминая этот эпизод, непроизвольно ощупываю одно место.
А отцу Бологов приказал привезти дров. Всего-навсего.
XVI
В бараке громко стукнула входная дверь и вбежал Колька Реймер. Лицо красное, потное, волосы взъерошенные.
– Ты говорил, что у энкавэдэшников собаки такие большие, потому что порода такая? Эх ты! Я узнал, почему они огромные.
– Чего ты мог узнать? Мне отец говорил. Их называют «восточно-европейская порода», а раньше называли просто «немецкая овчарка». Но это неправильно, потому что вывелись они в Восточной Европе.
Колька в нетерпении ерзает ногами. Сразу видно, что он узнал что-то серьезное. Тем более, что он вообще парень серьезный. Но я стою на своем. Из упрямства. '
– Ладно, – не выдерживает Колька. – Пойдем, покажу.
Бежим из барака, перепрыгивая через ступеньку. Преодолеваем непересыхающую лужу у магазина; проносимся мимо толпы у комендатуры – что-то многовато новеньких сегодня появилось. Стоят, переминаясь с ноги на ногу, с мешками и фанерными ящиками, обвязанными веревками. Наконец впереди замаячил высоченный забор лесозавода. Колька подбегает к нему и молча машет мне рукой. С минуту он сидит на корточках и смотрит в дырочку в заборе. Потом уступает место мне. За забором большой двор и несколько будок, в тени которых, высунув от жары языки, лежат здоровенные овчарки.
Колька тихонько шепчет:
– Скоро будет гудок, и сам увидишь, почему они такие большие растут, – он протягивает мне большой согнутый гвоздь, показывая, – ковыряй себе дырочку.
Хватаю его и, словно сверлом, пробиваю себе между досок смотровую щель. Поглядел в нее, еще поковырял – вот теперь нормально. Почти весь двор просматривается. С той стороны что-то дохнуло мне в глаз. Быстро ткнул гвоздем в дырку. За забором раздался визг, вой, лай – все вместе. Наверное, прямо в нос попал. Доски слегка качнулись, видно, овчарка от злости на забор кинулась. Ну, здесь ты меня не достанешь, не то, что зимой. Может, это и есть та самая, что набросилась тогда на меня, порвала фуфайку, прокусила руку, катала на снегу клыками и лапами, играла как кошка с мышью. Конвойные едва отбили меня у вошедшего в азарт зверя.
Колька хватает меня за руку:
– Что ты делаешь?! Сейчас энкавэдэшники выскочат. Убегаем!
И мы несемся в сторону комендатуры, чтобы поскорее затеряться в толпе. Кажется, удачно. Погони нет. Ходим между ссыльными, присматриваемся, прислушиваемся. Все они, действительно, новенькие, откуда-то с Украины. Говорят как-то чудно, однако мы все понимаем. Их тревожит: куда отправят? На Севере никто из них никогда не был. Мужчин среди них очень мало, да и те старички. Зато много детей. Одна девочка молча плакала, слезы текли сами собой. Может, кто обидел?
Нет, никто не обижал. Зовут Оля Панченко, а плачет потому, что отца их забрали еще дома и они с мамой так до сйх пор и не знают, где он. Их все время везли в закрытом вагоне, никуда не выпуская. А сюда доставили на барже, и тоже было страшно.
– Ничего, Оля, не бойся, – успокаиваем ее. Здесь живут нормальные люди, пропасть не дадут, помогут, только энкавэдэшников подальше обходите. Они злые, как их собаки. А во всех остальных случаях мы тебя в обиду не дадим.
Оля сквозь слезы благодарно улыбается, но в это время раздается заводской гудок. Нам пора. Уже на бегу Коля предлагает:
– Подойдем тихонько, собакам теперь не до нас, и ты увидишь, почему они такие большие и злые.
Каждый из нас прильнул к своей щели. То, что я увидел, трудно было себе вообразить. Выходят несколько энкавэдэшников и дают овчаркам по большому куску мяса. Нам бы его на год хватило. Каждая собака берет мясо в зубы отходит в сторону, кладет между лап и откусывает большие ломти, иногда громко рыча, как бы предупреждая соседок, что делиться ни с кем не будет.
Мы оторвались от щелей, взглянули друг на друга. Вот это да! Конечно, от такой еды будешь большим. И злые они тоже, наверное, от того, что едят много сырого мяса. Тигры, вон, тоже сырым мясом питаются, потому и бросаются потом на людей.
– Слышь, Коля, может это им премию дали? Сегодня ведь привезли сразу двух пойманных.
– Какая еще премия? Вчера никого не поймали и позавчера никого не привезли. Я хожу сюда три дня, и каждый день их такими кусками кормят. А ты говоришь: порода восточно-европейская.
Последнюю фразу Колька произнес с таким сарказмом, что я, посрамленный, надолго замолкаю.
Уже около бараков нам навстречу кинулись Жучка и Дамка – соседские, а вернее, общие дворняжки. Мы все подкармливаем их тем, что можем стащить у себя дома. Собачки привычно ласкались к нам, а когда мы здоровались с ними – подавали лапы и прыгали на грудь.
– Знаешь, Коль, – говорю я, – наши собаки хоть и не едят мяса, зато они добрые, так что пусть собаки энкавэдэшников подавятся своим мясом.
Кстати, наши дворняжки страшно не любили энкавэдэшников. Особенно Жучка, Через полгода, зимой, за эту свою ненависть к ним она и поплатилась. Как-то ночью бродил по поселку пьяный охранник, видать, приключений искал. Жучка, понятное дело, возьми и облай его. Так «длиннополый» несколько раз стрелял в нее, пока все же не убил. Наутро мы нашли нашу любимицу возле водокачки мертвой. Колька, Муртаз и я решили похоронить ее. Погрузили на саночки, отвезли на берег Вижаихи, возле сан-городка, и закопали в чистом снегу. Потом, не сговариваясь, сняли шапки, помянули Жучку добрым словом и, грустные, разошлись по своим баракам.
Ночью мне приснилось, что прибежала Жучка, начала скрестись в дверь, просилась погреться. Оно и понятно: холодно ей и голодно в снежной могиле.
Проснувшись, я решил хоть как-то помочь собаке. Когда наши ушли на работу, долго возился с поленом, резал лучины, связывая их веревочкой. А едва рассвело, побежал в бабушкин барак. Бабушка торопилась в магазин за хлебом и оставила меня одного, пообещав, что, как только вернется, вместе почаевничаем. Вот это-то мне как раз и было нужно – остаться одному. Едва за ней захлопнулась дверь, я подтащил лавку к углу, где на полочке стояли иконы, а за самой большой из них, на которой Матерь Божья с младенцем, находилась баночка со святой водой, которую бабушка – я знал это – набрала в крещенскую ночь из родника возле кирпичного завода.
Достаю приготовленный пузырек, осторожно начинаю переливать из банки, боясь пролить хоть одну драгоценную каплю. Но когда стал затыкать пробку, оступился, взмахнул руками… и, полетели и банка, и я с зажатым в руке пузырьком. Лежа на полу, я ошалело глядел на растекающуюся лужу. Вот этой проделки мне даже бабушка не простит.
Быстро заметаю осколки, вытираю лужу, потом беру из стола чистую баночку и наполняю ее водой из ведра. А чтобы оставалась хоть какая-то видимость святости, капаю туда несколько капель из пузырька. Вода будет не такая уж святая, но… почти святая. Кажется, все предусмотрено. Ставлю баночку за икону, прячу пузырек, оттаскиваю лавку на место и к возвращению бабушки все в порядке. За исключением мокрого пятна на полу. Чай пить, конечно, не остался, не смотря на ее уговоры. Торопясь уйти, объяснил, что, дескать, пил воду и нечаянно разлил.
Вернувшись домой, я взял утреннее изделие и пошел к сангородку, где мы похоронили Жучку. Место отыскал с трудом. Вот оно, у молодой сосенки. Воткнул крест, вытащил из-за пазухи пузырек и быстро, пока вода не замерзла, побрызгал могилку.
Мама и бабушка рассказывали мне, что в рай, где тепло и много хлеба, попадают только мученики и святые. Жучка погибла мученической смертью и сейчас она, наверное, попадет в рай.
На следующий день у меня начался жар, очевидно, простыл на ветру. Обеспокоенная бабушка принесла заветную баночку и, прочитав молитву, побрызгала на меня «святой» водой. Пока она обсуждала с мамой, что со мной делать, я собрался с силами и приподнялся на постели:
– Бабушка, – говорю бодрым, почти веселым голосом. – После Вашей святой воды мне сразу стало хорошо. Я никогда больше болеть не буду.
– Правда?! – обрадовалась бабушка. – Вот тебе пример силы крещенской воды. А то ты все время сомневаешься и задаешь глупые вопросы.
Так и пользовались в тот год «святой» водой из-под крана водокачки вся моя родня и нуждающиеся соседи. И, что самое странное, всем помогало.
XVII
Взрослые опять встревожены. Слишком многих стали забирать. Особенно питерских.
Энкавэдисты теперь каждый день по поселку шастают, как увидишь их на ночь глядя – так наутро кого-то из соседей уже не встретишь. Словом, жизнь у нас была ничуть не лучше той, какой жили люди, оказавшиеся под фашистской оккупацией.
Вспоминая те дни, слушая рассказы взрослых, вновь и вновь прихожу к выводу, что коммунисты вели себя по отношению к собственному народу с такой же жестокостью, что и фашисты. Я тогда просил маму объяснить, куда исчезают наши знакомые, но получил от нее взбучку.
Зимой со стороны Суянковой горы часто долетал какой-то треск. Я думал, что это деревья от мороза трещат – зимой ведь далеко слышно. Но, заслышав его, мать почему-то всегда крестилась. А все остальные взрослые всегда, как по команде, замолкали. И только со временем узнал: это трещали выстрелы, там, на Суянковой горе, коммунисты расстреливали политзаключенных.
XVIII
Зима пятидесятого выдалась еще суровее, чем предыдущая. А тут еще неприятность за неприятностью. Отца вдруг начал преследовать Беликов. Все знают: это – холуй. Но знают, что и среди холуев он холуй. Личность до того страшная, что почитается за легендарную. Мы еще не забыли, как совсем недавно он кричал на бабушку: «Вшивая интеллигенция! Я загоню тебя на Соловки спускать твою голубую кровь!»
Я тогда очень испугался. Уже хотя бы потому, что никогда не слышал, чтобы на бабушку кто-либо кричал. Про Соловки у бабушки не спрашивал, потому что уже знал, что это такое.
Видя, что крик Беликова встревожил меня, бабушка успокоила:
– Не обращай внимания. Он, убогий, сам не ведает, что творит.
И вот сейчас этот «убогий» принялся терроризировать отца.
В лагерях и местах поселения администрация ГУЛАГа всегда подбирала бригадиров, десятников, мастеров из числа холуев. Как правило, это были люди неглупые, расторопные, но в большинстве своем – малограмотные. В то время как власть им давалась почти неограниченная. Имели они и кое-какие льготы, например, жили в отдельном бараке. Но это лишь до поры до времени, пока не допустят какой-то промах. Поэтому холуи, как и добровольные охранники из зэков, исповедовали принцип: лучше перегнуть, чем недогнуть. По-своему они, конечно, были правы. Во-первых, любой ценой хотелось выжить. А во-вторых, снятие с должности и превращение в обычного зэка для них в большинстве случаев означало гибель.
Чтобы как-то уладить конфликт с Беликовым, наши пригласили его в гости. Пришел дядя Иосиф – видимо, мать позвала. На столе водка, закуска. Беликов уже пьяненький, куражится. Дядя Иосиф почтительно так обращается к нему по имени отчеству.
Только повзрослев, я по-настоящему понял, каких нравственных мук стоило этому деликатнейшему гордому человеку ублажать подонка.
Впоследствии еще несколько раз приглашали Беликова. И каждый раз являлся и дядя Иосиф. Видимо, льстило Беликову, что такой специалист, с которым даже энкавэдэшники за руку здороваются, сидит с ним за одним столом, слушает его пьяные бредни, оказывает знаки внимания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10