А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Для всех нас это было довольно поздно.
Когда я обнаружила, что Рене небезупречна, одержима навязчивыми идеями и поражена недугом, который она надеялась утаить, моя симпатия к ней переросла в дружеское чувство. Друзья не всегда проявляют такт, я же дошла до того, что задала ей странный вопрос:
– Рене, вы счастливы?
Рене покраснела, улыбнулась, а затем неожиданно приняла надменный вид.
– Ну конечно, мой милый Колэтт. Почему вы считаете меня несчастной?
– Я не говорила, что так считаю, – сухо ответила я.
Я ушла с чувством недовольства из-за нас обеих.
Однако на следующий день смех Рене звучал смущённо, как просьба о прощении, и она размахивала неловкими руками, словно искала подход к моему доверию. Заметив её вялость и синяки под глазами, я спросила, не заболела ли она.
– Нет, вовсе нет, – живо возразила она.
Она зевнула в ладошку и объяснила мне причину своей усталости в столь прозрачных выражениях, что я не поверила своим ушам… Она не остановилась на этом… Что за невиданный жар растопил её сдержанность, подготовив почву для откровенности? Она не стала обременять себя двусмысленными намёками и заговорила не о любви, а о наслаждении. Разумеется, вопрос сводился к одному-единственному наслаждению, в котором она могла признаться; я подразумеваю то, которое она получала с подругой. Затем речь зашла об утехах былой поры, о другой подруге, о сожалениях и сравнении той с этой… Она говорила о чувственной любви почти в том же простодушно-бесстыдном духе, что и девочки, которых готовят для разврата. Самым любопытным в этих безрассудных и невозмутимых признаниях, в ходе которых будничный тон Рене странным образом сочетался с самыми недвусмысленными выражениями, было то, что они выдавали беззастенчивое почтение к «чувствам» и технической стороне наслаждения… Когда на моих глазах из-за спины поэта, воспевающего бледных любовниц, рыдания и унылые рассветы, выглянула вздорная, ревнивая и распутная тень «госпожи столько-то раз», считающей по пальцам и называющей вещи и жесты своими именами, я без особых церемоний положила конец безотчётному непристойному лепету юных уст. Кажется, я сказала Рене, что некоторая вольность в речах пристала ей так же, как цилиндр обезьяне… По этому случаю у меня сохранилось короткое послание, написанное торжественным слогом:
«Вчера вечером Вы нанесли мне тяжкое оскорбление, Колетт. Я не из тех, кто забывает обиду. Прощайте. Рене»
Однако уже два часа спустя другая, добрая и очаровательная Рене прислала мне вторую записку:
«Простите, мой милый Колэтт, я написала Вам Бог весть что. Съешьте эти прекрасные персики за моё здоровье и приходите ко мне. Приходите на ужин как можно раньше и приведите наших общих друзей».
Я не преминула принять её предложение, хотя и осуждала эти пирушки между тремя свечами, на которые Рене приглашала то арфистку, то чтеца, за их странную атмосферу секретности. На пороге квартиры, которая, как обычно, благоухала, по моему выражению, «похоронами богача», мы столкнулись с возбуждённой Рене, одетой в чёрное с вечерней изысканностью, и она встретила нас шёпотом:
– Нет, дети мои, вы не ошиблись, это именно сегодня… Садитесь за стол, я очень скоро вернусь: клянусь Афродитой! Там – креветки, гусиная печёнка, хиосское вино и фрукты с Балеарских островов…
Она спешила, спотыкаясь на ступеньках. Затем она повернула ко мне свою золотистую голову – средоточие света среди тёмного бархата с толстым рюшем – и вернулась назад:
– Тсс, – выпалила она мне в ухо. – Меня призывают. Она сейчас прросто ужасна.
Заинтригованные, мы были вынуждены остаться, прождали весь вечер… но Рене не вернулась.
В другой раз она весело поужинала, точнее, посмотрела, как мы едим, встала из-за стола, когда подали десерт, неловко подхватила свои длинные перчатки, веер и сумочку из шёлка.
– Дети мои, я должна… Вот так…
Не договорив, она расплакалась и убежала. На улице её уже ждал экипаж, который укатил вместе с ней. Несмотря на увещевания моего старого приятеля Амеля (Амона из «Странницы»), который любил Рене, как отец, и всегда заступался за неё, я вернулась домой с достоинством оскорблённой королевы и поклялась никогда больше к ней не приходить… Но я вернулась, ибо привязанность, которую мы испытываем к опустившемуся существу, всё ещё катящемуся по наклонной плоскости вниз, не повинуется приказам самолюбия. Когда я снова явилась к Рене, получив лаконичную записку с настойчивым приглашением, она сидела на краешке ванны в костюме для верховой езды в своей тесной, холодной, убогой ванной комнате. Она была бледна, её длинные руки дрожали, и в своём чёрном наряде она казалась чудовищно худой; чтобы развеселить её, я обратилась к ней с шутливым приветствием, назвав её «музой Леви-Дюрмера».
Она пропустила это мимо ушей.
– Я уезжаю, – сказала она.
– Да? Куда же вы направляетесь?
– Ещё не знаю. Но я в смертельной опасности, она убьёт меня. Либо увезёт на край света, где я буду в её власти… Она убьёт меня.
– Отравит? Застрелит из револьвера?
– Нет.
Она объяснила мне в нескольких словах, какая гибель её ожидает. В нескольких столь прозрачных словах, что хотелось закрыть на них глаза. Об этом не стоило бы упоминать, если бы Рене не прибавила:
– Когда я с ней, я не решаюсь ни притворяться, ни лгать, так как в этот момент она всегда прикладывает ухо к моему сердцу.
Я склоняюсь к мысли, что эта деталь и «опасность», словно заимствованные из «Господина дю Пора» П.-Ж. Туле, были придуманы под воздействием алкоголя. Быть может, подруги-мучительницы никогда не существовало. Быть может, её незримое могущество и почти осязаемая реальность проистекали от последнего усилия, последнего чуда воображения, которое, сбившись с пути, вместо нимф принялось создавать вампиров?..
Пока я разъезжала по гастролям с Баре и мюзик-холлом, я не подозревала, что Рене уже при смерти. Она таяла на глазах, по-прежнему отказываясь от еды. Во время голодных обмороков, когда у неё рябило в глазах от радужных перьев павлина и северного сияния, ей мерещились языки пламени католического ада. Неужели кто-то в её окружении раздувал этот огонь? Это остаётся загадкой. Утратив силу, она проникается смирением и обращается в иную веру. Её язычество так мало для неё значило… Кашель и лихорадка сотрясают её воздушную оболочку. Судьба избавила меня от вида умирающей и мёртвой Рене. Она унесла в могилу не одну тайну. Окутанная своим фиолетовым покрывалом, поэт Рене Вивьен, ворот которой осыпан лунными камнями, бериллами, аквамаринами и другими бескровными сокровищами, увела за собой фривольного ребёнка, невоздержанную на язык девочку, учившую меня с беззастенчивой искушённостью: «Существует меньше способов для занятий любовью, чем говорят, но больше, чем думают…»
Белокурая, с нежным улыбчивым ртом, щёчками в ямочках и кроткими большими глазами, она тем не менее тянулась к изнаночной стороне земли, ко всему тому, до чего живым нет никакого дела. Что за рука направляла её? Мне хотелось бы знать, в какой мере Неумолимый Рок благоприятствовал силам, увлекавшим вниз это призрачное хрупкое создание. Подобно всем тем, кто никогда не жил на пределе сил, я отношусь к одержимым с неприязнью. Добровольное саморазрушение неизменно представляется мне своего рода алиби. Я опасаюсь, что между привычкой к чувственному наслаждению и, скажем, привычкой к сигаретам – не столь уж большая разница. Любой курильщик или курильщица допускают в свою жизнь праздность и оправдывают эту праздность каждый раз, когда подносят огонь к сигарете.
Привычка к сладострастным утехам, хотя и не столь самовластная, как пристрастие к табаку, ухитряется навязать свою волю. О наслаждение, баран, бьющийся головой о стену снова и снова! По-видимому, это единственный вид неуместного любопытства, которое упорно стремится узнать, находясь по эту сторону смерти, что находится чуть дальше, по ту сторону жизни… Одержимые чувствами неизменно первым делом устремляются в бездну с помпой, присущей фанатикам. Но затем они возвращаются обратно. Таким образом они приобретают вкус к бездне: «Сейчас четыре часа… В пять мне пора в бездну…» Возможно, эта юная женщина-поэт, отвергавшая законы обычной любви, была осмотрительной, до тех пор пока не стала спускаться в свою персональную пропасть ежедневно в половине девятого вечера. Была ли эта пропасть воображаемой? Женщины-вампиры встречаются редко.
Демон в женском обличье, вампир… Так называли ныне покойную женщину, которая пользовалась крайне скверной славой лет тридцать пять–сорок тому назад. Моя старая приятельница Амалия X., актриса передвижного театра, описывала её как уродину, «носившую фрак с большим шиком».
– Где это видано, – заметила я, – чтобы такие люди вдобавок носили плохо скроенный фрак!
В её изображении эта женщина представала смуглой, костлявой, с тонкогубым ртом и заносчивой, как старая дева, переодетая в мужской костюм. На её счету числились безутешные девушки, молодая женщина, наложившая на себя руки под её окном, разбитые семьи и поединки за первенство, подчас с кровопролитием… Порог её дома всегда утопал в цветах, а вспышки её презрения считались неподражаемыми. Как же так! Столько соискательниц и так мало избранниц? Но это ещё не окончательный список жертв людоедки. Скорее это можно назвать игрой, довольно жестокой игрой знатока, искушённого в интеллектуальных забавах. Творить зло, практически воздерживаясь от греха, не по плечу заурядной женщине…
Фотография, подписанная её псевдонимом Люсьена де Н., запечатлела её в брючном костюме, прилично одетой, но с признаками дурного, то бишь женского, вкуса. Загнутый угол носового платка в нагрудном кармане торчит на два пальца выше положенного. Края и раструбы отворотов фрака небезупречны, как и ботинки. Чувствуется, что женская фантазия, скованная под открытым челом лжемужчины, сожалеет о том, что не может выплеснуться в жабо, лентах и шелковистой ткани… Странно думать, что у этой женщины, разочаровывавшей мужчин, была всего лишь одна печаль и единственный образец: «прекрасный рыцарь». Она никак не могла расстаться со своей вызывающей маской; она, как и её напористый стиль письма, принадлежала к эпохе бесстыдниц. Амалия X., неплохая актриса бродячей труппы, которая умерла в начале войны, рассказывала мне о ней как соперница, оспаривавшая у «Люсьены» не одну победу, а также репутацию опасной авантюристки. Амалия, если верить её словам, без колебаний оставляла ночью пресытившегося уснувшего султана и, закутавшись в покрывало, шла пешком по улицам Константинополя в гостиничный номер, где не смыкала глаз, ожидая её, нежная белокурая и очень юная женщина…
– А тебе известно, – говорила мне славная Амалия, тасуя карты таро за каким-нибудь круглым железным столиком, в мрачном кафе Тарба или Валансьена, – тебе известно, что ночной Константинополь был в ту пору не таким безопасным местом, как бульвар де ля Шапель…
Страдающая ревматизмом, немощная и весёлая Амалия с пробивающимися усиками выглядела тогда на шестьдесят с хвостиком и прекрасно рассказывала о своём прошлом. «У меня всего было вдоволь, – утверждала она, – и красоты, и счастья, и горя, и мужчин, и женщин… Вот что называется жизнью!» Её большие красивые иудейские глаза устремлялись к потолку как бы в раздумье.
– Но если бы тебя не отделяли от подруги тёмные улицы, полные опасностей и теней, и старик, которого ты бросала; одним словом, если бы тебе не надо было рисковать, бежала ли бы ты к ней с таким желанием?
Моя приятельница на миг отводила взгляд от Повешенного, Кубков, Мячей и улыбавшейся ей Смерти:
– Не приставай ко мне со своими вопросами. Я старая женщина, и это не так уж смешно. Почему ты хочешь отнять у меня иллюзию, что я могла переплюнуть любого юношу?
– Значит, когда ты уходила от старого турка, тебе казалось, что ты больше не женщина?
– Да нет, что ты! Как ты всё усложняешь! Никогда не следует отказываться от своей женской сущности. Ни в коем случае, дружок. Скажу тебе больше, запомни хорошенько: женская семья может существовать долго и быть счастливой, но если в неё в лице одной из двух женщин проникает тот, кого я называю липовым мужчиной, тогда…
– Семья становится несчастной?
– Не обязательно несчастной, но жалкой.
– Ах так? Поясни…
Амалия с таинственным видом раскладывала на столике свою дорогую колоду карт, пропахших засаленным картоном, старой кожей и стеариновыми свечами, завёрнутыми в отслуживший свой срок мешок.
– Видишь ли, женщина, которая остаётся женщиной, – это цельное существо. Она обладает всем, даже рядом со своей «подругой». Но если ей взбредёт в голову стать мужчиной, она сделается нелепой. Что может быть более смешным и жалким, чем… недоделанный мужчина? Ты никогда не убедишь меня в обратном. С тех самых пор, когда Люсьена де Н. предпочла носить мужскую одежду, ты думаешь, её жизнь не была отравлена?
– Чем отравлена?
– С тех самых пор, дружок, даже если её «подруги» иногда забывали, что она – не мужчина, эта дурочка только об этом и думала… Поэтому, несмотря на свои успехи, она постоянно злилась. Эта навязчивая идея лишала её покоя и уверенности, что ещё страшнее. Да, у неё был шикарный вид. Но это был мрачный шик! Мрачный, а не грустный. Немного грусти не повредит женской паре. Грусть заполняет пробелы. Какая женщина не сожалеет о том времени, когда грустила?
«Это заполняет пробелы…» Данная фраза относится к однополой любви. Она вырывается из укромного скита, где уединяется женская страсть, проходя искус сладострастием, суровое послушание, за неимением коего, как уверял герцог де Морни, женщина остаётся на стадии чернового наброска. Этот просвещённый дилетант достаточно ясно высказывает свою мысль, если мне не изменяет память, чтобы мы поняли, что он ценит не только «высшую школу» сладострастия. Он как будто признаёт, что, подобно тому как один алмаз шлифует другой алмаз, женщина облагораживает женщину, делает её более мягкой и гибкой, а также безупречно истерзанной. Морни, как видно, был сведущ в этом вопросе и прибегал к женской помощи в своих дерзких замыслах: «Я доверяю тебе несовершенную драгоценность… Сумей её доработать и потом верни мне!»
– Тогда-то, – продолжала Амалия, – Люсьена принялась наносить удары. Она полюбила всевозможные мерзости в любви: беспричинные ссоры и примирения на определённых условиях, неоправданные разрывы и бегства, бурные сцены с рыданиями и Бог весть что ещё… Это какая-то мания… Она выставила ночью за дверь, в сад, красивую блондинку Лулу, с которой жила, чтобы та поняла, чего она хочет, то есть сделала окончательный выбор между ею, Люсьеной, и своим мужем.
Перед рассветом Люсьена свешивается над балконом.
– Ты решила? – спрашивает она.
– Да, – отвечает Лулу, шмыгая носом от холода.
– Ну и что же?
– Ну так вот, я возвращаюсь к Эктору. Я подумала, что он может делать то, чего ты не в силах делать.
– О! Естественно! – восклицает Люсьена с мрачным видом.
– Нет, – говорит Лулу, – это не то, что ты думаешь. Я не так уж дорожу тем, о чём ты думаешь. Сейчас я скажу тебе. Когда мы с тобой бываем на людях, едем за город или сидим в ресторане, когда мы путешествуем вместе, все принимают тебя за мужчину, это понятно. Но мне стыдно быть с мужчиной, который не в состоянии помочиться на стену.
– Каково?.. Люсьена ожидала всего, только не этого. Она плохо это восприняла. Так плохо, что больше никогда не встречалась с Лулу… Над чем ты смеёшься?
– Да ведь это детский ответ!
Амалия устремила на меня разгневанный взгляд своих больших глаз:
– Детский! Нет, дружок, просто Лулу не придумала ничего более обидного!
– Почему же? Я нахожу это инфантильным и довольно забавным…
– Ничего более обидного, повторяю тебе! Подобные вещи нельзя объяснить… Дело тут в нюансах, которые надо чувствовать… Если ты не понимаешь, я заявляю, что не в силах тебе это растолковать. По правде сказать, я спрашиваю себя, почему ты берёшься за темы, в которых ни черта не смыслишь! На сегодня хватит. Ты уже достаточно измучила меня своими расспросами о моём «роковом амплуа»!
Она опустила свои длинные ресницы на увядшие щёки, замкнулась в суровом молчании и прочитала свою судьбу, водя по картам подагрическим указательным пальцем…
Сколько раз я мучила Амалию своими расспросами о её «роковом амплуа»? Слушая её, я прикидывалась простушкой. Мне нравилось выискивать на её лице, между густыми бровями и римским подбородком, черты завоевательницы, которая мчалась ночью по улочкам восточного города, встречала и оставляла позади десятки опасностей, чтобы в очередной раз сомкнуть объятия на теле, во всём похожем на её тело, как будто оно было любовно слеплено по его образу и подобию… Руки – это последнее украшение, которое у неё осталось, мощные и гладкие белые руки с зелёными прожилками, как у тунисских евреек;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16