А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Да зачем резать-то?
— Ты знаешь, куда ты забрался?
— В почтовый вагон.
— Знаешь, что это запрещено?
— Специально забрался, чтобы украсть твою почту, сяду дома, буду читать, несколько мешков сразу.
— Нет, видно, придётся всё-таки отрезать тебе язык.
— Как же я буду на экзаменах отвечать?
— Учишься?
— В педагогическом.
— Учителем будешь, значит? Откуда сам?
— Из нашего села.
— Ловок ты на ответы, а что в мешке везёшь?
— Буйвола, хочешь, отдам тебе половину?
— Как остановлю сейчас поезд, как спущу тебя сейчас в поле.
— Останавливай, спускай.
Он то ли ударил, то ли погладил меня:
— Болтун ты, вот что… Что в мешке, говоришь, везёшь?
— Да на что тебе?
— Если бы в настоящий вагон сел — сколько бы проводнику дал?
— Нисколько.
— Что это, твоего отца телега?
— Вот именно, телега моего отца.
— Что в мешке?
— Хлеб. Хлеб, но для себя везу, не для тебя.
— А как спущу тебя с поезда?
— А как я тебя спущу?
— Давай-давай, прыгай, а не то я тебе помогу.
— Попробуй-ка сам прыгни.
Он извёл меня, пока мы доехали до Кировакана.
Хлеб снова был солёный и как песок. Нанарик, чтобы сделать лучше, подлила воды в тесто, подсыпала соли. Я хотел было разозлиться, но вспомнил с тоской её щёчки, когда она улыбалась с закрытым ртом. И даже когда мне подводило живот от голода, хлеб этот невозможно было есть. А может быть, мне не так уж и подводило живот от голода, потому что я то и дело отсыпал себе и жевал похиндз.
Ленинаканцы прикончили свой лаваш, растратили свои рубли и, склонившись над книжками, второй день уже бросали косые взгляды на мой мешок, но хлеб был солёный, и было стыдно его предлагать.
В дверях показалась красивая головка Асмик — она пришла спросить, где находится Апеннинский полуостров, и посмотреть на меня, полюбоваться. Но у меня не было времени, и я не знал, где находится этот чёртов полуостров, я внимательно созерцал записи лекций. Очень надо! Асмик обиделась и ушла, её уши стали красными от обиды, она изо всех сил хлопнула дверью, и от этого крепко перехваченная у самого основания белой лентой толстая коса закачалась и обкрутилась вокруг шеи, но хлеб был — ох, хлеб был невозможно солёный.
От холодной воды у меня заболело горло. Мать Асмик принесла мне горячего чаю, но мне не нужен был их чай… Я готовился к экзаменам, какого дьявола они лезли ко мне.
Преподаватель литературы Мамиконян, сказали, собирается навестить меня, я оделся, запер свой шкаф на замок и ушёл из этого дома. Башни санатория «Арев» качались на ветру под воронье карканье, в снегу показался и пропал то ли большой апельсин, то ли яблоко, собачий лай был далёк, как воспоминание, но возле меня действительно крутилась какая-то собака, я вошёл в дом. Хоромы дяди Седрака были чистые и просторные, в тёплой кухне поднимался аромат горячего обеда, но его невестка была всегда сердита, я не помню, чтобы она когда-нибудь улыбнулась мне. На какой улице наше общежитие — на Школьной или же на Строителей? Господи…
Ночью хозяева взяли меня к себе. Отец Асмик приложил мокрую тряпку к моему лбу, а мать суетилась, разогревала обед. Отец Асмик, когда учился в Ереване, вот точно так же заболел однажды, его вылечила хозяйская дочка, а я вот нагрубил Асмик, как нехорошо, Асмик не дала бы мне заболеть, Асмик почти что врач готовый.
— Значит, ел солёную рыбу, запивал холодной водой? Что же ты так, а? Ну ничего, ничего… — Она силой разомкнула мне рот и влила туда обед. — Ты мне как мой ребёнок, сейчас побью тебя, ешь! — Она заставила меня проглотить слёзы, горячий обед, гнойные пробки, обиду.
Утром она ушла на дежурство, а я встал и смотался в свою комнату, лёг в свою постель.
— Я тебе чаю принесла. С лимоном.
— Никто не просил у тебя лимона.
— Хочешь без лимона?
— И без лимона никто не просит.
— Подумаешь!
— Уходи отсюда!
— Не уйду!
— Говорят тебе, убирайся!
Отец Асмик вернулся с работы.
— Эй, зять, эй, больной зять, не с кем выпить, слышишь, иди выпьем с тобой по стаканчику. — И чтобы я не стеснялся, чтобы я со спокойным сердцем сел с ними обедать, он взял из моего шкафа один хлеб.
Боже мой, этот путь из нашей комнаты на их половину и этот мой хлеб на их столе, и этот… Он медленно, не торопясь выпил водку, протянул руку, отломил край хлеба, понюхал его и стал есть. И подмигнул мне.
— Выпей. Сейчас тебе одну историю расскажу. Пей же. Очень хорошая пшеница и хлеб — очень хороший. В блокаду в Ленинграде рою, рою, рою снег и на что натыкаюсь, как ты думаешь? На порошок горчицы. Я развёл его в воде и выпил. Смог бы ты так сделать?
Его жена попробовала моего хлеба и сказала:
— Ослепнуть твоей матери… Да если бы у меня был сын…
— Помолчи, — сказал ей муж. — Не твоего ума дело, очень хороший хлеб.
— Ты давно здесь?
— Когда ты забил четырнадцатый.
— Значит, так, она художница…
— Кто?
— Погоди, не перебивай.
— Пошли выпьем кофе?
— Сейчас пойдём… Она художница, может быть очень талантливая, кругом осень и запах масляной краски. Муж её хороший парень, предположим, инженер. Муж кормит её бутербродами с колбасой, варит для неё кофе, но он инженер, то есть человек другой профессии. А она крепкая такая девушка, может работать, как вол. Все друзья её художники, художники — хороший народ, Ева, они мне нравятся. Есть у тебя знакомые художники?
— Я окончила художественное училище.
— Прекрасно. Представь, что это ты сама. Ну вот. Она мажет, мажет, мажет — не нравится. Соскабливает всё. Немытая, нечёсаная, голодная — рисует снова. Муж считает, что картина и без того хороша. «А?» — задумчиво говорит муж. «Готовая картина», — говорит муж. И просит: «Пойдём, подышим воздухом, хочешь, в ресторан пойдём?» «Не мешай», — говорит она и мажет, мажет, мажет… Самое главное хорошо получилось — ну, предположим, лежащая женщина… покой… на стене должен быть прыгающий тигр, или же, скажем, дерево за окном, или же этюд «Распятие» на стене, или узор ковра — лань, птица, фрукты и смертельное желание покоя или даже смерти. И вот эта художница мажет, мажет… В это время приходит один из её друзей, художник: «Ты чем это тут занята, девка… А-а, хорошим делом занята… а ну-ка сними это чёрное пятно отсюда и окно, не лучше будет закрыть окно, закрой, посмотрим, что получится, а это что на стене?.. не знаю, тигр мне не нравится, а тебе? Христос? Не знаю…» Муж встаёт, уходит из дому, а эти два сумасшедших закрашивают, один цвет пробуют, другой, пачкаются в краске, делаются без сил. Муж возвращается — картина готова или почти готова, а эти двое лежат на тахте и не понимают растерянности и ярости мужа. Они смотрят на него из какого-то другого мира. Кто он, что ему нужно, что случилось, в чём дело…
— А дальше?
— Всё. Конец. Они не понимают, почему он кричит, на кого кричит…
— Ты думаешь, это хорошо?..
— Мне нравится. Наверное, я плохо рассказал, что-то потерялось в пересказе.
— Не знаю, — сказала она. — Тебя это волнует?
— Мне нравилось, напрасно я тебе рассказал. Мне понравилось, что ты пришла в бильярдную, и я вспомнил и рассказал тебе.
— Но для чего ты это должен был написать, против чего, за что, какие задачи ты перед собой ставишь? Что ты предлагаешь? — она положила сумку на стол, откинулась в кресле, закинула ногу на ногу и подождала, пока я зажгу ей сигарету, закурила и, откинув голову, закрыла глаза. — Твоя задача?
И весь этот день показался мне вдруг таким пустым — и бильярд, и эти бесконечные разговоры, и эта осетрина и коньяк, и этот Антониони, и хладнокровная рассудочность тех ребят, и эти художники — таким мне всё это вдруг показалось пустым, безжизненным и ненужным, и сам я так себе вдруг сделался противен. С косой в руке я косил, за гектар мне платили четырнадцать рублей, лёгкие мои разрывались, немой Мехак наступал на пятки — сейчас срежет мне пятку, — потом останавливался и смеялся своим булькающим смехом, что припугнул горожанина. Но когда они видели, что я уже подыхаю, что ещё немножко, и я просто протяну ноги, они отправляли меня за гору, чтобы я принёс воды из родника, — это был мой отдых. А отдых всех был — когда садились обедать. Солнце мягко припекало, а верзила Спандар под булькающий смех немого Мехака чертил в воздухе крутые бёдра, груди, и это означало, что мы, наевшись, забыли встать и наточить косы, чтобы косить, косить, косить, косить, без конца косить траву.
— Ты этих своих художницу, художника и её мужа, ты любишь их? — спросила она, и гладкая её шея была кругла, гладкое колено заголено.
— Никого я не люблю. Что я такое, чтобы любить или ненавидеть, я буквоед, бумагоед, ты остаёшься здесь?
— А ты уходишь? Знаешь что — ты можешь любить их или не любить, это всё равно, в конце концов настоящие художники не обнаруживают своей любви или ненависти, но наличие задачи необходимо, я уже не говорю о сверхзадаче. Ну, что ты хочешь сказать — художнице не нужно иметь мужа-инженера, художник должен вовремя прийти на помощь своему коллеге, художнику не нужна семья, семья не должна мешать творчеству — это, что ли? Даже неудобно. Ну, осень, допустим даже, ереванская осень, ну и что? Борясь с материалом во имя искусства, художник и художница уподобляются друг другу? Ну и пусть уподобляются, что тут такого?.. Какая же это задача…
— И всё-таки я напишу это, Ева, и это будет хороший рассказ.
— Пиши, твоё дело, но так ты писателем не станешь. То есть, может быть, писателем ты и станешь, но не современным, не наших дней. Пиши.
В раздевалке мы застали Вайсберга. Закутываясь в тулуп, натягивая меховую шапку-ушанку, он милостиво улыбнулся мне:
— Подумал над моими словами, Мнацаканян?
— Подумал, Леонид Михайлович. И вот что придумал.
— Ну-ка.
— Хорошее название для вашего следующего фильма.
— Ну-ка, ну-ка.
— «Стрельба раздавалась из эсеровского сейфа».
Он засмеялся самым искренним смехом.
— Хорошо, — похвалил он и опять засмеялся. — А что? Может, и в самом деле сделать такой фильм? Негодяй, ах негодяй! Хорошее название, правда, Ева? Грех не воспользоваться им. Стрельба из эсеровского сейфа, ни-и-ичего-о. А армянин с прошлых курсов пил лучше. Геворг, не работай по ночам, это плохо действует на здоровье. — Он кончил застёгиваться. — А я вот тоже кое-что нашёл для тебя — обмен идеями, так сказать: только что закончившая медицинский институт свеженькая, пухленькая Анаит отправилась в горы к пастухам. Работать. Армяне ведь любят таких, сдобненьких? Любовь или любовный эпизод, что больше устраивает твоё национальное самолюбие, любовь или любовный эпизод между Анаит и одним из пастухов.
— Откуда взялась эта Анаит?
— Она дочь одного из пастухов или, ещё лучше, — горожаночка, городская красотка с повышенным чувством национального самосознания. И мы с тобой таким образом избежим всяких придирок. Против любви никто ничего не скажет. Плюс — горожанка сама вызвалась работать в селе. Это нам даже зачтётся, в хорошем смысле. Значит, так: училась в медицинском институте, появляется в самом начале фильма, работает среди пастухов. Любовь, ревность, обнажённое женское тело, нож мелькает в воздухе, примирение. Так и для села будет хорошо и для зрителя, остальное — как в твоём сценарии, без твоей заострённости конфликта, разумеется. Писем из дому давно не было? Как детишки, материальные затруднения имеются?
— Спасибо, Леонид Михайлович, дома всё в порядке, дети здоровы. Дайте мне время подумать, не хочу сразу соглашаться.
— Пожалуйста. Ты мой последний революционно-народный. Воспитай его как следует, Ева. Отдаю на твоё материнское попечение.
Мне не понравились эти его намёки.
— Да, — сказал я, — я сельский бунтарь, и только сельский бунтарь, я не бумажный червь, я крестьянин, какое счастье.
— А со второго часа Полонского ты, сельский бунтарь, сбежал, это тоже безусловно счастье. Но у нас не институт, у нас предприятие, за отлучку в рабочее время полагается штраф. Рубль штрафа, тебе это известно.
— Я не сбежал, Леонид Михайлович, я уединился и раздумывал над вашими словами.
— Мы с тобой такие хитрые, Мнацаканян, хитрее всех. Ева, поработай над его языком, — он подмигнул мне, давая понять, что прекрасно знает, как женщины работают над языком кавказцев. И сказал нам обоим вместе: — Ева умная девочка, подумайте вместе, что можно сделать. Я имею в виду сценарий, конечно, только сценарий. — Он снова подмигнул мне и удалился.
Боже, боже! Когда после свадьбы их заталкивали в комнату, когда за ними закрывали дверь и прислушивались к шорохам за этой дверью, эта скотина — зять, как он мог приблизиться к этой овце-невесте, как мог он потом выйти из этой комнаты — когда все смотрели, глаз не сводили с двери? И какое им было дело до того, была невеста девственницей или нет и зять настоящий мужчина или же слабак, а зять, почему он не брал топор в руки, почему не гнал всех в шею, размахивая этим топором, и невесту тоже?
— Рассказать тебе ещё один рассказ?
— Расскажи.
Как неожиданная близость, как волна опьянения, как улыбка, подаренная мальчишке из детдома, — в моих руках на секунду занежилась её шубка, шубка вобрала её в себя, как постель, я почувствовал вкус крови жертвенного ягнёнка и тело этой женщины, лёгкое и крепкое и вылепленное… вылепленное… но мне до безумия понравился образ жертвенного ягнёнка… гранитный храм, южная осечь, виноград давят, смуглые юноши, лёгкие, вытянутые в струнку кони и твёрдое лезвие ножа. В следующее мгновение шубка снова была тулупом из овчины, а эта женщина аспиранткой Озеровой, я надевал своё грубое пальто и лелеял в памяти сочетание слов «тёплый вкус крови жертвенного ягнёнка».
— Привет, старина!
— Здорово.
— На Андроникова билет есть?
— А про что он будет говорить?
— «Кто был всё же князь Звездич из «Маскарада»?»
— Нету билета.
— Достать тебе?
— Князь Звездич — я, благодарю. У древних армян, Ева, был языческий храм богини Анаит, там девушки отдавались юношам в храме, представляешь?
— Что-то такое я читала.
— В книге Энгельса про это написано. Осеннее солнце, виноград, нож, лошадь стоит, смуглые парни…
— Задача, — сказала она.
— Задача? Сейчас. — Она была хороша и была рядом. Мы оба были умники-разумники, я поднял воротник пальто, сейчас я должен был решить для себя сверхзадачу, и надо не забыть и послать Асмик телеграмму, да здравствует цивилизация, снявшая с меня трёхи и обувшая… всё это так, но куда совершеннее, куда ухоженней и талантливей вот этот вот Юнгвальд-Зусев, художник и поэт, актёр, прозаик, уверенный в завтрашнем дне постановщик, под чьим красивым лбом мысли отталкивают друг дружку, и такие гениальные мысли толкутся под его красивым лбом, что он не выдержал их напора и устроился с пишущей машинкой прямо здесь, в раздевалке, и вулкан его мыслей так неожидан, а мысли радостно стали извергаться с такой неожиданностью и поспешностью, что у него, у бедняги, не хватило даже времени раздеться, сдать пальто вахтёрше, он даже не зажёг сигарету, чтобы успеть передать бумаге хотя бы ничтожную часть этой лавины — с пальто на плечах, с незажжённой сигаретой во рту — рядом сидит девушка, пальто не падает с плеч, сигарета не дымит, и девушка не раскачивает длинной ногой — чтобы не мешать ему. Я остановился, но только потом, когда мы были на улице, под снегом я сообразил, что в раздевалке, остановившись, я выругался: — Сука! Сука и сукин сын! — Я остановился, выругался и прошёл, отчеканивая с каждым шагом: — Такой красивый… такой мыслящий… такой талантливый… пальто такое хорошее… такой Юнгвальд, почти что Ингмар… почти что Достоевский… Эй, Зусев, из тебя всё равно ничего не получится… не обижайся, но из тебя ничего не получится. — С сигаретой на губе, он снова склонился над машинкой. В зеркале мы шли навстречу себе, в глубине раздевалки оставался, делался прошлым эпизод с Зусевым и начинался новый час истребления свежей энергии.
— Который час? — спросила она.
— Пять.
— Три часа ещё есть.
— До чего?
— До Бергмана.
— Пойдёшь?
— Непременно.
— Может случиться, что не пойдёшь?
— Нет, пойду точно. А ты что будешь делать сейчас?
— Ничего, надо в Ереван телеграмму отправить.
Уютная тёплая зима была, снег этой зимой создан был для того, чтобы опускаться на наши ресницы, лёд — для того, чтобы мы взяли друг друга под руку, чистильщики, дворники — для того, чтобы расчистить для нас дорожки в снегу, а наши рты — чтобы говорить, говорить, говорить, без конца говорить. Вот упал, поскользнувшись на льду, пожилой человек, старик. Бутылка с молоком его разбилась, апельсин покатился под машину. Старик с трудом поднялся: сухое колено и твёрдый лёд столкнулись неудачно. Столько машин прошло, а апельсин оставался целым. Я сумел пробежать под носом у исторгающего дым и пар самосвала, я толкнул носком этот апельсин, поднял его и подал старику. А молочная бутылка разбилась. И было утешительно думать, что мы не старые, что бутылка молока для нас не имеет цены, что зелёные огоньки такси отдаются нам с быстротой и почти безотказно, что перед входом в метро продаются свежие пирожки, среди этой зимы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13