А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Потом заметили меня, посмотрели лениво и разбрелись, унося с собой хвост и копыта. Мать отобрала у меня прут и по голеням, по голеням, по голеням, и тут я понял, что волки сожрали нашего телка, и я заплакал: «Вай, телок мой…» — потом она побила этого дуралея — щенка, который не залаял, когда надо было, и не напугал волков — вай, мой щенок…
— Это серьёзный вопрос, Ева, — сказал я, потирая кончиками пальцев свой висок, совсем как Аветик Исаакян на фотографии: — Для этого надо написать, по всей вероятности, целую серию статей. Берёт ли искусство жизнь и разрешает её проблемы, или это жизнь берёт и разрешает в искусстве — как хочет — свои проблемы, скульптор, берёт ли скульптор глину и разрешает задачу глины или же посредством глины разрешает свои собственные задачи. Если жизнь берёт верх и разрешает свои…
Где же в таком случае осталась личность творца в искусстве? А если… Где осталась собственная логика материала? И значит, ты обманул, обманул и…
..................................................
…цирковая тяжеловесность.
Мирно бунтовала, выдыхаясь, дикая сила чёрного хлеба, тихо светились настольная лампа на столе, шея Евы Озеровой, её милый взгляд и холодное белое вино. В этой тишине — я втайне радовался своим возможностям теоретика искусства. Но группа ребят, родившихся после войны, была умнее меня. Восседая в четырёх кожаных креслах за соседним столом, эта группа изрекла безапелляционно и неумолимо:
— Надо истребить всех нищих. Потому что мы возмущаемся, видя, как они побираются, и возмущаемся, когда они не побираются.
— Если я разрешу этот вопрос, если я разрешу его для себя, Ева…
Она взглядом спросила — какой вопрос?
— Искусство — самоцель или оно для жизни?
— Ну? — с вилкой в руке она подождала.
Но родившиеся после войны ребята продолжали изрекать свои блестящие мысли — без страсти, хладнокровно — и не в порядке спора — они изрекали мысль, секунду прислушивались к ней, потом словно бы отходили на шаг, смотрели на неё со стороны и, приблизившись снова, спокойно отсекали от неё часть, кромсали как хотели — как препарирует патологоанатом труп,
— Сфера общественно-политической жизни не стоит того, чтобы ею занимались великие умы, этот бардак всегда был и останется собственностью ничтожных людишек, и да взлетит на воздух эта машина, поскольку жизнь движется согласно своей логике, а государственная машина иногда только может — да и то ненамного — сбить с пути, но при этом она ошибочно полагает, что направляет жизнь — она, — и группа замолчала, решив сделать передышку и энергично уплетая свою порцию лобио и холодного мяса.
В эту минуту я увидел чистую поляну, нашу длинную свинью с оравой сосущих её поросят и трёх мальчишек, вырезающих на ясене: ГЕВОРГ, САМСОН, РАЗМИК, 1947 — так написали мы в тот пасмурный день. Буквы были красивые, цифры ещё красивее, только «О» нам никак не давалось, и нож соскакивал то и дело; а свинья поднялась и с двумя повисшими на ней поросятами ушла в лес. «Дай я напишу, дай я!..»
— Ты Ницше хорошо знаешь?
— Нет, я хорошо знаю только Туманяна.
— Я не шучу. Я знаю Ницше понаслышке, по цитатам, из других книг, а эти вот наизусть шпарят целые страницы, эти цитируют его на память страницами и критикуют. Ужасное поколение, и девушки и ребята.
— А мне кажется, никакое оно не ужасное, я был бы рад, если бы оно было ужасное. Но мне кажется — они обычные книжные черви, совсем как мы, Ева, обычные бумажные черви. Ты очень красиво пьёшь коньяк, ты умеешь пить коньяк, коньяк для тебя — не водка.
— Очень хороший коньяк, прекрасный. Но я больше люблю виски.
— А где вы его берёте?
Она мотнула головой, мол, спрашиваешь, и пообещала подарить мне литровую бутылку водки, из тех, которых не достать.
— Я очень тебя люблю, — сказал я.
— Хлеб почему был такой солёный?
— Что-что? — сел в постели отец.
— Ох, ослепнуть мне, ослепнуть мне, ослепнуть мне, — моя мать была тёплая со сна, они выкрутили фитиль в лампе, в комнате стало светло.
С тонкой шеей, огромная голова — чуть ли не в ногах, с голой задницей — на широкой деревянной кровати возник Грайр. С хныканием проснулась Нанарик, тоже села в постели, распахнула глаза:
— Лампу зажгли, — сказала, потом розовые щёчки поползли-поползли вверх-вверх, а глаза наполнились улыбкой и губы растянулись до ушей.
— Ослепнуть мне, ослепнуть мне, ослепнуть, верно, вышли все деньги, без денег остался, признайся…
В печке треснуло, печка чуть не подпрыгнула, обдав всех теплом, любовью, очагом.
— Айта, пришёл уже? — закачал большой головой Грайр. — Отгадай загадку, если отгадаешь, поеду вместо тебя в Кировакан. Что это, что это, нос горячий, а задница холодная.
— Ты что же задницами встречаешь-угощаешь брата, — надевая трёхи, сказал отец.
— А он меня чем угощает? Он для меня что-нибудь привёз разве?
— Голодный, холодный, без своего угла, ослепнуть твоей матери, ослепнуть мне.
Отец пошёл задать корма коровам, из хлева высыпали куры, коза ждала своей охапки сена, корова Нахшун, вытянув шею, глядела на меня и тоже чего-то ждала. Она раздалась, вся какая-то мягкая сделалась, скоро должна была родить. Отелиться должна была в конце мая.
— Самый трудный — этот год, если перебьёшься, в ноябре все деньги за Нахшун отдам тебе.
— Не возьму.
Он мягко улыбнулся, проходя рядом, прижал мою голову к груди. Я быстро вычистил хлев, собрал развалившееся сено и пальцами нашёл играющего во чреве телёнка.
— Твой дед Симон, — в хлев вошла моя мать, — понимал в коровах лучше всякого доктора, но ни разу сытым из-за стола не встал, не вздумай становиться ветеринаром, нечего тебе делать со скотиной.
Мы поели картошки, поджаренной на растительном масле, попили чаю с сушёной грушей. На обед была отварная картошка и соленье из капусты. Грайр вдруг показал на неизвестно откуда взявшегося на стене медведя и утащил из-под носа у Нанарик одну из её картофелин. Никакого такого медведя на стене не было, а одна из её картофелин, должно быть, закатилась под стол.
— Это всё медведь, он унёс твою картошку.
— Гево, у меня сколько было картофелин?
— Четыре.
— А это разве четыре?
Грайр пересчитал её картофелины:
— Одна, две, четыре.
— Раз, два, три, четыре.
— Раз, два, четыре, три.
— Гево, он правду говорит?
— Раз, два, четыре, три, пять, девять, тридцать. — Грайр заставил меня наладить капкан, взвалил его на спину и пошёл ловить лису и студить свои оттопыренные длинные уши, он видел след на снегу. А отца нашего всё ещё не было.
— Ослепнуть мне, ах, ослепнуть, очень там мёрзнешь, Геворг-джан?
— После занятий захожу к Асмик, сидим вместе у печки до прихода её домашних. Потом забираюсь в постель и читаю.
— А по утрам?
— Утром всё бегом бежим на занятия, а когда бегом — уже не холодно.
— Ну, в постели если читаешь, значит, это художественная литература, а уроки когда же учишь? Асмик кто такая?
— Один раз в театре был.
— Не стесняйся, захаживай иногда к дяде Седраку.
— На что они мне?
— Горячим обедом тебя накормят.
Отец, смущаясь, раскрыл дверь, муки он не достал, принёс пшеницу. Мельница наша замёрзла, не работала. В нижнем селе тоже замёрзла, ещё ниже, в Овите, — тоже.
— Ослепнуть мне! Если дзавару наделаем, сможешь, как настоящий мужчина, варить обед себе? И горяченькое будет каждый день, Геворг-джан, и на целый месяц хватит — не хлеб, чтобы испортиться.
— Сварю, что тут такого. Только дров нет. Училище когда дрова даёт — в два дня сжигаем все.
— А Асмик — кто она такая — пусть варит у себя и приносит тебе.
— Конечно, — сказал мой отец.
Это они так думали, на самом же деле это было невозможно — пустой дзавар, вода и соль — какой тут получится обед? Они извлекли на свет наши жернова, и, покачивая большой головой, Грайр сел крутить ручку. Половину зерна Нанарик жарила мне для похиндза.
Я рассказал им «Отелло» от начала до конца, Грайр слушал и пытался стянуть пригоршню жареной пшеницы, но Нанарик каждый раз хлопала его мешалкой по руке, а моя мать подогревала воду в сенях. Яго, значит, отнял платок, а Отелло чёрный-чёрный, чёрный-пречерный… Потом Кассио и ещё кто-то подрались на ножах, и пришёл Отелло — стал вопить, что было мочи. Чёрный-чёрный, глаза блестят. Потом, когда я шёл по улице Фурманова домой, я уже не боялся Отелло. Да, мы всю смолотую пшеницу просеяли, и получился дзавар и грубая мука, муку мы снова бросили в жернов и снова смололи. Потом смололи поджаренную Нанарик пшеницу, но, чтобы Грайр не позарился на вкусный похиндз, Нанар отогнала его и сама повисла на ручке жернова. И получился мелкий дзавар, получилась довольно приличная мука, и ещё остался похиндз — чтобы лакомиться иногда. Тесто для хлеба было почти как из настоящей муки, дзавар насыпали в один мешок, похиндз в другой, да-а-а… а бессовестный Грайр сумел-таки утянуть пригоршню похиндза — по вине мамы.
— Всё из-за тебя, — заплакала Нанар, — всё из-за тебя!
Молча усмехнувшись, матушка пожелала ей про себя светлых безоблачных дней и хорошего пария, славного муженька, а для Грайра — взмолилась, попросила у господа бога должность руководителя хора в тёплых просторных городских палатах, а меня представила у доски, в белой скромной рубашке, объясняющим урок ученикам, — и мир весь был таким чистым, и голоса такими ясными, и счастье так звенело, счастья было через край, счастья было так много, что мать самой себе отвела место на зелёном кладбище под молчаливыми камнями, и её сердце встрепенулось и зашлось от радости и печали.
— Грайру за уроки, Нанар в угол, Геворг в корыто, быстро!
— Какое корыто?
— Геворг купаться будет!
— Воду я буду лить!
— Ты девочка, Геворг мальчик, встань в углу и отвернись к стене!
— Я вчера мылся!
— А спину тебе кто тёр, голову кто намыливал, ноги кто скрёб? Ах, ослепнуть мне!
— Кто? Асмик, — прочёл в книжке Грайр.
Я направился к нему, он закрыл уши руками и стал читать, очень внимательно читать урок. Но я шёл к нему, чтобы досказать «Отелло». Он был венецианским полководцем, очень знаменитым, всех побеждал.
— И Суворова тоже?
— Провалиться вашему Суворову, провалиться ему сквозь землю, ты ещё не в корыте?! Ну-ка быстро!
— Если захочу, я тоже смогу пьесу написать.
— Что же не напишешь?
— В общежитии холодно.
— Летом, когда приедешь домой, напишешь. Напишешь?
— Вода остыла, быстро! — она запихала меня в корыто, и вдруг я увидел, что я голый и держусь за трусы, не даю их стянуть, она вниз их тянет, я — вверх. Она, смеясь, шлёпнула меня по руке, я обиделся, хотел заплакать, и вдруг горячая вода залепила мне рот, обожгла голову. Я закашлялся, и вдруг мыло ослепило меня и забилось в рот. Сквозь мыльную пену я разглядел, как хмыкал и таращился на меня довольный Грайр и стояла в углу, послушно отвернувшись, Нанарик. Я был голый, мои руки скрывали внизу нечто условное, но вода снова ошпарила мне голову, и руки взлетели вверх защитить голову, — горячо-о-о! Я захлебнулся водой, снова мыло залепило глаза, и холод неожиданно обжёг мне плечо.
— Холодно-о-о!.. — Я услышал шлепок мокрой руки и смех Грайра, потом тёплая — не горячая и не холодная — вода мягко обволокла меня сверху донизу, обласкала, погладила и утешила. Сильные пальцы ухватили мой нос:
— Сморкайся!.. Ещё раз!.. — и мохнатое полотенце крепко обняло меня, крепко обняло… и…
— Чтоб твоего Отелло черти унесли!
Сквозь дрёму я слышал: Нанар чем-то острым царапает мне плечо, чей-то небритый подбородок поцеловал меня в лоб, в пятке моей заиграла старая знакомая, а может, пятка просто зачесалась. Я спрыгнул с поезда и упал в мягкую вату. Это наш дом. Мы возьмём с Грайром санки, пойдём в лес, принесём рассыпающийся от сухости валежник, санки соскользнут с обледенелой тропинки. Холодными трёхами мы упрёмся, чтобы удержать санки и удержаться самим. Санки прыгнут, скатятся с камня. Продрогшие, поёживаясь от холода, мы зададим коровам сена и воды и побежим к печке. На печку нашлёпаем ломтики картошки, сверху посыплем их солью и сядем возле печки читать «Жана-Кристофа». Если заболеем, кто-то, сокрушённо охая, поцелует нам лоб — это из другого конца села пришла сестра отца, сквозь дрёму, сквозь бред вы различите её встревоженную улыбку и гостинец — одно-единственное яблоко, — и бред покажется вам яблочным ароматом.
— Не поеду в Кировакан!
— Маленький, такой ещё маленький, девяти не исполнилось.
— Холодно, у всех пальто есть, кроме меня! Не нужен мне ваш хлеб!
— Изобью сейчас, как собаку!
— Ничего не изобьёшь, а ваш хлеб ешьте сами! На здоровье!
— Ты знаешь, Саак должен твоему отцу, вернёт долг, купим тебе пальто.
— В мае?!
— Что же нам, пойти убить того человека?
— Мне что, убивайте.
— Ты мой умный сынок Геворг, ты моя отрада, моя надежда, моё будущее, ты помощник отцу, ты должен стать первым человеком в Кировакане.
— Не стану.
— Станешь и скажешь — моя мать была права.
— Кто тебя просил купать меня?!
Вечером мы съели отварной картошки и выпили чаю с лепёшками. Отец выучил Нанарик считать до шести — раз, два, три, четыре, пять, шесть. Грайр, несмотря на то что ходил в школу, ходил в школу, ходил в школу, каждый день ходил в школу, считать ещё не умел, а от картошки и сладкого чая нас всех немножко подташнивало. На подоконнике остывали, чтобы потом быть сложенными и связанными в мешке, десять свежих хлебов. А в городе я должен был получить четырнадцать рублей — стипендию. Четырнадцать рублей.
— «Отелло» ты уже видел, зачем тебе снова ехать в Кировакан?
— Не болтай глупостей.
— Да ведь, папа, такой холод, один, с тяжёлым мешком, столько хлеба…
Нанарик улыбалась, потом её вырвало. Я должен был получить четырнадцать рублей стипендии, проснуться в шесть утра, встать в очередь, купить десять штук белых хлебов и в субботу вечером принести их Нанарик. Отец пошёл поглядеть на коров.
— Когда я купала тебя, сестра твоя подлила в тесто воды, подсыпала щепотку муки и снова долго месила, твоя сестра, для тебя.
Сидя в постели, она улыбалась мне, плотно сжав губы, щёчки красные… Отец вернулся из хлева — что он принёс, что он принёс, что принёс? — этой глубокой зимой для Нанарик одно белое гладенькое яичко принёс. Кто его снёс, кто снёс, кто снёс?..
— Я!
— Глупый Грайр!
— Золотое пё-рышко…
— Кто его съест, кто съест, кто съест?..
— Намажем… намажем… намажем, — заикаясь, пролепетала Нанарик, — намажем на хлеб — получится гата… Геворгу…
Мать тайком утёрла слёзы.
— Не жить ей на свете, не жить, до того она хорошая, что не имеет права жить.
Потом семейство легло спать — Грайр пристроил задницу на подушке, голову — между ног, Нанарик упиралась коленом Геворгу в грудь и улыбалась во сне, запястье Геворга было под головой сестрёнки, другую руку он подложил под свою голову. Он дышал во всю мощь своих чистых розовых лёгких и за каждые десять минут вырастал, вытягивался на целых десять сантиметров, Грайр во сне обманул всех, будто он лисицу поймал, большую, с целого волка, а может, это волк? отец вышагивал по мягким зелёным полям; печка потрескивала, остывая в темноте; мама лежала с открытыми глазами и видела этот холодный Кировакан, облитый луной, видела пропитанное мёдом жёлтое лето, белую нарядную рубашку на Геворге, полное вымя козы и краснеющий помидор на грядке.
— Когда Саак вернёт долг — пошлите мне, для Грайра куплю ушанку, для Нанарик пальто.
— Нанар дома сидит всё время, Грайр после обеда в школу ходит, не нужны им ни ушанка, ни пальто.
— Летняя стипендия за три месяца сорок два рубля составляет, слышишь?
— Слышу, не отставай, а сколько стоит пальто на тебя?
— Один раз пошёл, чтобы посмотреть, магазин закрыт был.
— Ты как это ноги ставишь?
— Не пойму, то ли чешется нога, то ли болит,
— Ничего, не голова ведь — нога.
— В марте мне приехать на каникулы домой?
— Смотри сам, как тебе сподручней будет.
— А если все разъедутся? Что мне там одному делать?
— Ты — не все, ты — Геворг, ты должен запомнить это.
— Летом, когда приеду, наберём малины, отнесём в Дилижан продавать.
— Подыщи лучше какое-нибудь лёгкое дело себе в Кировакане, пристройся куда-нибудь сторожем.
— Летом?
— Отстаёшь очень. Болит, видно, нога.
— Не знаю, чешется или болит. Если в деньгах дело, летом на малине больше заработаем.
— Брось думать про село, оторвись от села, хватит.
— Но ведь летом…
Когда я оглянулся с Кизилового холма — он стоял на коленях перед часовней Сурб-Саркиса. Я оглянулся, дойдя до поворота, — он всё ещё стоял так перед часовней. Я остановился на холме Подснежников, будто бы чтобы поправить мешок за спиной, — я поглядел через плечо назад, — он стоял возле часовни посреди белых снегов и махал мне рукой: иди, мол, не останавливайся, иди, иди. В холодном безмолвии я словно слышал его тоненький, как песенка прялки, голос:
— Иди, иди, иди…
…В Айгетаке я сел передохнуть — в пятке стало покалывать, я подумал, что она занемела, разулся, потёр ногу снегом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13