А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Конечно! — Дядя Петя повернулся от окна, улыбнулся.— Конечно, правда, Даша! — И заторопился, схватил шапку.— Побегу! Вечером приду, расскажу подробно...
Завод и мельницы не работали.
Мы с Юркой и Ленькой весь день бегали по улицам, помогали только что организованной рабочей милиции ловить переодетых городовых, потом отправились к Тюремному замку.
Толпа рабочих и женщин вела нам навстречу последних заключенных, четверых из них несли на руках. Некоторое время и мы шли с этой толпой, а потом вернулись к тюрьме — очень уж хотелось побывать внутри.
Проржавленные железные ворота были распахнуты. Пустой, мертвый, без деревца и кустика, двор лежал за воротами, как каменный пустырь. Мы постояли у порога, не сразу решившись войти. Я думаю, что мои товарищи, так же как я, вспоминали Овода, двух повешенных сормовцев, дорогую нашу Джемму, погибшую в одном из этих казематов.
Никого, ни одной души не было в тюрьме, и мы осторожно, боясь нарушить тишину этого страшного места, переходили из камеры в камеру, из коридора в коридор, присматриваясь ко всему...
В одиночках темнели привинченные к стенам низенькие кровати, железные столики величиной с носовой платок. Отвратительным смрадом несло от стоявших у дверей параш. Маленькие оконца светились высоко вверху, в эти окошки не было видно неба.
Сколько людей прошло через эти камеры, сколько здесь передумано дум, сколько похоронено надежд...
На кирпичах и штукатурке стен во многих камерах виднелись выцарапанные надписи, имена, цифры, буквы... Большая часть их неоднократно затиралась, замазывалась, вероятно тюремщиками, но наиболее глубокие проступали сквозь краску и мел, их можно было прочесть, иногда — угадать.
И вот, разбирая надписи, в одной из камер в подвале мы увидели буквы НМР, чем-то тонким и острым, должно быть иглой, выцарапанные на стене.
Были ли это инициалы Надежды Максимовны Рощиной — кто знает? Но через два часа мы привели в эту камеру Петра Максимилиановича, и он, сняв шапку, долго стоял перед надписью, которая была последней весточкой, дошедшей в мир живых от погибшего человека.
...Мы вернулись в город подавленные, но то, что творилось на улицах, сразу разогнало тоску.
Вместе с рабочими завода и мельниц, с машинистами и кочегарами мы ходили по улицам с красными знаменами, пели «Марсельезу», слова которой давно знали, до потери голоса кричали: «Да здравствует свобода!» — не представляя себе, что до настоящей свободы еще много боев и жертв.
Опять помогали ловить по чердакам и подвалам полицейских и жандармов, разбежавшихся по всему городу тюремщиков.
Помню, освобожденные из тюрьмы заключенные очень хотели поймать палача из Тюремного замка, того, кто, по двадцать пить рублей «за голову», вешал приговоренных к смерти. Если бы его нашли, его, вероятно, убили бы без всякого суда. Но ему удалось уйти. Жандармского офицерика, который производил у нас последний обыск, схватили на окраине переодетым в женский салоп, укутанным в женский платок,— в таком виде, сбрив свои щегольские усики, он пытался скрыться из города.
В участках камнями вышибали стекла, на площади жгли бумаги полицейского управления. Кирпичами сбили с фронтона городской управы посеребренного двуглавого орла. Огромные, в золоченых рамах портреты Николая и императрицы выкинули из окон управы на тротуар. И мы ходили по ним, стараясь наступать обязательно на лица. Это было и весело и поначалу немного страшно...
То и дело вспыхивали митинги, каждый говорил свое. В нашем городке было порядочно эсеров и меньшевиков — они разглагольствовали особенно много и горячо, и именно они вскоре стали самыми ярыми врагами революции.
Со дня на день мы ждали возвращения отца, но никто из нас не ждал его с таким нетерпением, как Подсолнышка. Стоило кому-нибудь снаружи взяться за скобу двери или чьим-то шагам прозвучать на ступеньках крыльца, как Подсолнышка вся настораживалась.
К нам в те вечера справиться об отце приходили многие: и дядя Коля, и рабочие с завода, из депо, с мельниц,— только тогда я увидел, каким уважением и любовью пользовался он среди своих.
И вот — вернулся!
Было это вечером. Петр Максимилианович с Сашенькой на руках ходил из угла в угол, веселыми глазами поглядывая на споривших у стола. Потом, не отпуская Подсолнышку с рук, гоже присел к столу, вытащил из кармана газеты. На них сразу набросились — шуршащие бумажные листы пошли по рукам. Все притихли.
Кто-то начал громко читать вслух. И что удивительно: с тех нор прошло сорок лет, а я до сих пор от слова до слова помню то, читали, хотя это была всего-навсего статья какого-то кадетствующего профессора,— я узнал об этом, конечно, позже. Громко и значительно звучали в напряженной тишине слова:
— «...Драгоценные дары народа бессовестно растрачивались преступными временщиками, облепившими трон малодушного монарха. Во главе русского правительства в критическую минуту национальной истории происками придворной клики гI;шились жалкие бездарности, вроде Горемыкина и Голицына...»
Слова падали в тишине, как камни. Я примостился у печки рядом с Олей. Она смотрела на читающего напряженным взглядом, нежная голубая жилка билась на ее худой шее.
Люди сидели у стола тесно, вплотную друг к другу, поэтому в комнате было полутемно. Я прикоснулся к плечу Оли рукой, она повела плечом нетерпеливо и сердито.
— Не мешай!
И опять звенели в тишине слова:
— «...Измена и предательство гнездились в царских покоях. Наглый шарлатан из полуграмотных сибирских мужиков возвысился до роли наперсника взбалмошной немецкой принцессы, презирающей Россию и русский народ. Распутин назначал и увольнял министров. И Россия в ужасе отшатнулась от этого видения разврата и бесчестия...»
Чуть скрипнув, отворилась дверь. Никто не слышал этого, никто не оглянулся. И только мне из полутьмы была видна появившаяся в дверях фигура в коротком пиджаке и лохматой сибирской шапке.
Я еще не узнал отца, но почему-то встал. И, когда он снял шапку, я закричал: «Па-а-а-па!» — и бросился к нему. Обхватил за шею, повис и заплакал.
В комнате началось что-то невообразимое: все говорили и кричали разом. Мать, обняв отца, целовала его быстрыми, стремительными поцелуями, будто боялась, что он уйдет, исчезнет, целовала куда придется — в щеки, в подбородок, в шею.
— Даня... родненький мой...
И Подсолнышка, сияя глазами, тянулась с рук дяди Пети к обросшему, худому отцу.
— Я же говорил, скоро свидимся! — сказал отец, беря на руки Подсолнышку.— Вот и свиделись, дорогие!
20. ОТ ФЕВРАЛЯ К ОКТЯБРЮ
Для меня первые недели после Февральской революции пронеслись как в странном, горячечном сне, как в дыму.
Все смешалось: митинги, манифестации, крики: «Долой войну!» и «Война до победы!», крики: «Да здравствует Правительство Спасения!» и крики: «Долой десять министров-капиталистов!», надписи на полотнищах: «Привет Ленину!» и «Вернуть Ленина Вильгельму!», разгром кичигинской и карасевской лавок, голод, голод и опять голод, ночные перестрелки и убийства на улицах, и опять митинги...
Неповторимость тех дней для меня особенно подчеркивалась близостью отца. Раньше, до возвращения отца, мне казалось, что придет он с каторги — и все сразу переменится: мы будем богато и хорошо жить и даже Подсолнышка сразу станет здоровой. Но отец вернулся, а мы продолжали жить в том же барутинском бараке и так же впроголодь, как жили последние два года нойны, выстаивая по нескольку часов в хлебных очередях. Не было ни соли, ни сахара — ничего, по чему мы так стосковались :ш годы войны. И так же болела Сашенька, и одеты мы были в лохмотья.
Опять работали мельницы и завод. Опять по утрам тянулись по знакомым тропкам и улицам вереницы полуголодных людей^чтобы на весь день стать к станкам, к паровозным топкам и на погрузочные мостки.
И мне, как и раньше, приходилось с утра до вечера дышать смрадом и гарью литейки. Мы тогда отливали колеса и вертлюги для пулеметов «максим», и работал я на разливе. И если раньше меня увлекал сам процесс литья, то теперь за каждой опокой, в которую мне приходилось заливать металл, как бы стояли неизвестные мне люди, которые в те дни умирали на фронте.
В нашем городе тогда было много пленных. На вид они казались обыкновенными людьми — не верилось, что это они потопили «Лузитанию» с тысячей пассажиров на борту и госпитальное судно «Португалия» с ранеными солдатами, что это они выкалывали нашим солдатам глаза и убивали детей. И постепенно подвиги легендарного Кузьмы Крючкова и других наших героев и даже подвиг французского авиатора Роланда Гарро, протаранившего своим самолетом немецкий цеппелин и погибшего при этом, перестали мне казаться подвигами.
Отец стал все меньше бывать дома: большевики выбрали сто своим представителем во Временный комитет, и он все дни проводил на собраниях, ссорясь с меньшевиками и эсерами, требуя помощи хлебом голодающему населению. Два раза в него стреляли из-за угла.
А потом, прежде чем уйти совсем в подполье, после разгрома июльской демонстрации в Петрограде, комитет РСДРП послал его на работу в деревню. Бывший батрак, он прекрасно знал интересы и нужды беднейшего крестьянства, которое надо было подготовить к решительной борьбе против Временного правительства, к Октябрьским боям.
Октябрьская революция прошла в нашем городе, как тогда 1оворили, «малой кровью». Буржуазия и помещики, все эти 1сгины, барутины и кичигины, разбежались, эсеры и меньшевики притаились.
Но, когда в Сибири восстали против Советской власти отправлявшиеся на родину чехословацкие эшелоны, когда «верховный правитель» адмирал Колчак, собрав под свои палаческие знамена всю контрреволюцию, двинулся на запад, когда и Самаре было организовано Учредительное собрание и большинство городов Среднего Поволжья заняли белые, тогда и в нашем городе произошли события, незабываемые по своей (нечеловечной жестокости.
21. «БУДЕТ СДЕЛАНО!»
После Октября мы перебрались из барака в огромный особняк на Большой улице, принадлежавший помещику Дедилину, бежавшему из города.
Это был дом со множеством комнат, с большим залом, где лепной потолок подпирался колоннами и арками, а стеклянную корону над'парадным входом держали на плечах два мускули-С1ых бородатых атланта.
В доме были широкие мраморные лестницы, на площадках стояли бронзовые рыцари с алебардами в руках. В комнатах от пола до потолка поднимались зеркала, на картинах нестерпимо синее море билось о береговые утесы и томно улыбались изящные дамы с обнаженными плечами.
Мама вначале никак не хотела туда переезжать:
— Чужое же, Даня! За всю жизнь чужой нитки не взяли! Но отец только смеялся:
— Наше! Все нашими руками, нашим потом сработано. В дедилинский особняк переехали вместе с нами десять
семей.
Первое время Подсолнышка целыми днями ходила по залу от зеркала к зеркалу, кокетливо рассматривала себя и чуть слышно смеялась. Это нас всех очень забавляло.
В свободную минуту, взяв Подсолнышку на руки, отец бродил с ней по залу, останавливался перед картинами и зеркалами.
— Ну, дочка, нравится тебе здесь жить? — спрашивал отец.
— Нравится.— Подсолнышка задумывалась и потом спрашивала что-нибудь неожиданное, свое: — Пап, а в буржуевых во всех домах такие зеркалы? И пол во всех домах клеточками?
— Нет, доченька, не во всех. В некоторых.
— Значит, этот дом — некоторый,— глубокомысленно говорила она.
Она раз спросила:
— Пап, а нас скоро отсюдова выгонют? Отец нахмурился, не ответил.
И, когда под грохот белогвардейских орудий мы покидали дедилинский дом, отец больше всего жалел об этом из-за Под-солнышки: после такого великолепия тяжело было переезжать в подвал, где на стенах зеленели пятна плесени и ползали мокрицы.
Возвращаться в барутинские бараки, где нас все знали, отец не решился: по слухам, белые, занимая города, целиком уничтожали семьи коммунистов. И мы переехали на Тюремную сторону.
Бои шли на подступах к городу — от орудийных раскатов с утра до вечера звенели в окнах стекла.
Отец и Петр Максимилианович были где-то у вокзала, руководили обороной. Мне не терпелось оставить все и побежать к ним.
Но отец, уходя, велел сидеть дома. Да и Подсолнышка с неожиданной настойчивостью цеплялась за меня — крупные, как горох, слезы катились по ее щекам. А я никогда никого так не любил, как этого маленького, ясноглазого, больного человечка.
Белые наступали на город большими силами, с орудиями, с пулеметами, с броневиком, а у рабочих дружин были только винтовки, да и то мало.
Уже к полудню второго дня боев колчаковцы заняли вокзал и кладбище и, выкатив на кладбищенские аллеи свои трехдюймовки и срубив несколько мешавших им лип, принялись обстреливать город. Все чаще рвались на улицах снаряды. И скоро черный шлейф огромного пожара, роняя на дома искры, потянулся над городом.
Перед тем как наши отступили за город, к Святому озеру, отец забежал на несколько минут домой. В кожаной куртке, с винтовкой за плечами, грязный и запыхавшийся, он торопливо обнял маму, Подсолнышку, на секунду прижался щекой к ее голове.
Положил на стол полбуханки хлеба и банку солдатских консервов. На дворе его ждали, и кто-то нетерпеливо стучал ногой в переплет рамы.
— Ну ладно! — сказал отец.— Вернемся... Данил, береги их! — и пошел к двери.
В первые же два дня белые расстреляли и замучили в нашем городе больше двух тысяч человек — в штабе охраны, в тюрьме и контрразведке, просто на улицах.
На площадях валялись трупы — под страхом смерти их не разрешалось убирать. На деревьях в городском саду висели тела членов ревкома Климова, Назарова и Клюевой, оставшихся для связи в городе.
Мы все это время жили в ожидании расправы. Мама вздрагивала и бледнела от каждого громкого звука за окном — при перестуке копыт, при выстрелах, при крике. На ее измученное лицо страшно было смотреть.
На третий день, уже в сумерки, к нам зашла сгорбленная старушка нищенка, в черном монашеском платке, с холщовой сумой и длинной клюкой в руке. Долго и истово крестилась на пустой передний угол, глядя из-под платка глубоко провалившимися темными глазами.
— Подайте милостыню, Христа ради...
В доме ничего не было, кроме куска хлеба для детей, и мать пригласила нищенку попить «чаю». Кряхтя и крестясь, старуха положила на пол у порога свою суму, прошла. У нее было темное, иссеченное глубокими морщинами лицо и старушечий, Выдающийся вперед подбородок.
Держа на длинных растопыренных пальцах блюдечко и дуя на «чай», нищенка глотала кипяток и не спеша рассказывала о том, как свирепствуют по селам каратели. Деревню Каиновку, за уклонение от объявленной белыми мобилизации, «постреляли насквозь из орудиев, а опосля сожгли».
— И еще, вишь, приказ вышел: нам же платить за это смертоубийство! За бомбы то есть...
— А люди где же? — спросила мамка.
— Да ведь которых жизни не решили, по лесам хоронятся... Выпив две кружки «чаю», нищенка опять долго крестилась
на пустой угол. Меня смущал ее пристальный взгляд. Она как будто все время прицеливалась в меня своими темными, запавшими глазами. Покрестившись, она неожиданно повернулась ко мне и спросила:
— Звать-то Данилой?
— Да-а-а...
— Грамотной?
— Да-а.
Ушла к порогу, порылась в суме и вытащила небольшой кусок хлеба. Разломив его, достала сложенную в несколько раз бумажку.
— На-ка. Читай.
Я взял бумажку, развернул и чуть не закричал от радости: от отца!
«Данил! — было написано в ней.— Надо спалить мельничный мост, иначе беляки вывезут из города весь хлеб».
Записку прочитали и мама и Оля. Обе, побледнев, смотрели на меня. А я еще раз перечитал эти двенадцать слов. Значит, отец жив, они борются, и он доверяет мне, как взрослому, как товарищу! Я порвал записку и бросил ее в печь. Потом я очень жалел об этом: это было единственное адресованное мне письмо отца.
Старуха собралась уходить.
— Спасибо на угощении,— сказала она, кланяясь матери. II опять посмотрела на меня: — Передать чего не надо ли, сынок?
— Скажите: будет сделано!
— Ну, благослови тебя бог...
Комендантский час начинался с восьми. Появившихся на улице позднее расстреливали на месте. И все-таки надо было идти. Стемнело. Мама сидела у стола и, не говоря ни слова, следила за мной.
Больше всего я боялся, что она начнет плакать и решимость оставит меня, поэтому собирался с суровой торопливостью и молча. Но мама не заплакала, только, когда я уже взялся за скобу двери, поспешно поднялась. Подошла к порогу, крепко обняла меня и перекрестила.
А Оля вдруг сорвалась с места, судорожным движением накинула на плечи темный, оставшийся после матери платок.
— Куда? — спросила мама.
— С ним.
Несколько секунд мама неподвижно смотрела на Олю, потом губы у нее дрогнули, она торопливо поцеловала девочку в лоб, в глаза, перекрестила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47