А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он не мог признаться, что ехать некуда и незачем. Свиридов молчал.
– Ты как смотришь? – спросил Сергей, начиная раздражаться.
– Ты Молчанову говорил?
Сергей кивнул головой. Молчанов был секретарь комсомольской ячейки, и Сергей на днях сказал ему, что жалеет родителей, что отцу жить недолго и не хочется волновать его.
Свиридов вдруг сел и заговорил, и видно было, что он охвачен порывом решимости – быть откровенным до конца, чего бы ни стоило. Сергей снова вспомнил Галчонка, ее сбивчивую, тревожную, задушевную речь…
– Ты знаешь, как я к тебе отношусь. И знаешь, как старик тебя любит. Так ты ему худшее беспокойство сейчас доставляешь. Ты приехал не тот, что был. Разве не видно? Ты скажешь – устал. Мы все так и думали сначала. А только нет, не то. Мне иногда кажется, что болен ты или скрываешь что-то. И отец твой говорит: «Не пойму Сережку – как будто и умнее стал, и книги полюбил, и жизнь узнал, а в глаза не смотрит». О чем ты все думаешь, Сергей? Я вот прихожу к тебе, наблюдаю тебя весь месяц. Невесело тебе. Неспокойно.
– Так ты шпионить за мной приходишь? – со злостью бросил Сергей.
– Дурак ты, Сережка, – мягко сказал Свиридов. – По-дружески я смотрю, понять хотел. Отец ведь гордится тобой, вся жизнь его – в тебе. Ты бы посмотрел, что с ним было, когда насчет Пашки узнали. Сам не свой стал. И старухе показать боится, и перед другими стыдно, молчит, а сам осунулся, посерел весь, дряхлеть стал.
– Вот как раз наоборот: помолодел даже, – злобно прервал Сергей и сразу застыдился: он отлично знал, как беспокоился о нем отец.
Свиридов удивленно поглядел на приятеля и отвернулся. Когда он заговорил снова, его голос был сух и недружелюбен.
– Вчера Молчанов приходил к твоему отцу, предлагал, если старик хочет, задержать тебя. А знаешь, что старик ответил? Я, говорит, удостоен звания Героя Труда, и я не баба, чтобы отрывать сына от социалистической пользы, мы со старухой скорее сами на Дальний Восток поедем, чем сына задерживать.
Сергей положил голову на руки, чтобы Свиридов не мог увидеть взволнованное, пристыженное выражение его лица. Он знал, что отец не мог ответить иначе. И он сам хотел быть таким же, но он не знал, как разрубить опутавшую его сеть.
– Я тебе прямо скажу, – продолжал Свиридов, – не нравишься ты мне, и не усталость это, и не стариков тебе жалко. А ты раскис, ты трудностей не хочешь, ехать не хочешь, и прямо не говоришь, а виляешь, предлоги выдумываешь. Верно я говорю, Сергей? Скажи!
Сергею хотелось облегчить душу, все рассказать, свалить с себя тяжелый груз проклятого одиночества. Но вместо этого он сказал с ядовитой улыбкой:
– Тебе, конечно, легко рассуждать, как это в болоте да в холоде жить.
Свиридов сказал спокойно:
– Я дважды писал заявления в обком, чтобы меня послали на Дальний Восток.
Ужасная мысль осенила Сергея: Свиридов поедет и все узнает. Он еще раз подумал: «Надо рассказать ему теперь же, и уехать вместе с ним, и все загладить… Свиридов поймет». Но сила инерции заставила его сказать:
– Поезжай, а тогда говори. Такие храбрецы, как ты, первыми из болота убегали, чуть промочат ноги.
И он поднялся, бросил Свиридову взятую у него и недочитанную книгу и пошел прочь. Обидные слова не облегчили его, потому что злился он на самого себя.
С тех пор Свиридов больше не приходил на их излюбленное место у реки.
Прошли последние дни, и Сергей стал собираться в дорогу. Накануне отъезда он прочел в толстой книге красивую легенду об Агасфере – вечном страннике, носителе вечного проклятия. Легенда потрясла Сергея. Впервые в жизни он не мог уснуть всю ночь от страшных мыслей. Не он ли этот жалкий странник, не находящий нигде успокоения? От родной станции до Сахалина – везде растут люди, растут великие дела, создаваемые свободными и веселыми людьми. Люди живут в труде и почете. А он? Трусливым, позорным шагом он обрек себя на одиночество и проклятие в этом мире, таком близком ему, где он стал чужим.
Его провожали только родные и Свиридов. Отец смотрел как-то растерянно. Он сразу постарел, не находил слов. Мать плакала, и в ее глазах тоже дрожал немой вопрос. Свиридов молчал. В последнюю минуту он вскочил на подножку и сказал, схватив Сергея за руку:
– Если я ошибся, ты прости. Будь здоров, Сережа!
Сергей ушел в вагон и забрался на свою полку. Он не знал, куда он едет и зачем. Где начнет он новую полосу своей бессмысленной жизни? Какие странствия и удары ждут его завтра?
За окном тянулись жирные, без единой межи колхозные поля, светло зеленеющие молодыми всходами. Поезд прибавлял ходу.
34
Сема Альтшулер сидел на ступеньке больничного крыльца и ждал. Тоня рожала. Вчера днем он привел ее сюда, увидел в последний раз ее расширенные строгие глаза, сдал ее врачу.
Он волновался уже тогда, но вчерашние волнения были ничтожны перед тем, что пережил он позднее. Роды были очень трудными, и мать и ребенок были в опасности.
Увидев испуганное, виноватое лицо врача, Сема побежал к Драченову. Драченов не удивился, что его разбудили ночью из-за трудных родов комсомолки Васяевой. Он оделся и поехал с Семой к прямому проводу. Пока Драченов разговаривал с Хабаровском, Сема сидел в машине в полном смятении. Что может сделать Хабаровск, когда жизнь Тони в опасности сейчас, сию минуту?
– Спать тебе не придется, – сказал Драченов шоферу, усаживаясь в машину. – В пять часов поедешь в аэропорт: летчик Мазурук вылетает на рассвете с профессором.
Сема всю ночь сидел на ступеньке. Он с мольбой смотрел в темное небо, торопя рассвет. Потом, в аэропорте, он с мольбою смотрел в светлеющее небо, торопя самолет.
– Будь спокоен, – говорил шофер. – Раз Мазурук обещал – значит, будет.
– Гудит! – время от времени восклицал Сема, но это был самообман.
Стояла глубокая предутренняя тишина. Туманная дымка смягчала и без того бледные рассветные краски. Неподвижно лежал спокойный, как озеро, Амур… Вдруг по этой неподвижности, как вздох пробуждения, прошел ветерок. Дымка стала рассеиваться. Розовый свет упал на мачту и сигнальную колбасу. Второй глубокий вздох зарябил ожившую воду. И утро, светлое, прозрачное, несказанно нежное, поднялось над рекой, над тайгой, над спящим городом.
– Смотри! – воскликнул шофер.
И Сема увидел, как очень далеко, в призрачно-светлом небе, блеснула на солнце серебряная точка. И сразу уловил еще совсем смутный говор мотора.
Серебряные крылья с голубой каймой были все ближе. Тишину заполнил торжествующий гул. Самолет пошел на посадку; его крылья и гондолы были розовы от утреннего солнца. Всплеснула вода, задетая полетом металлической чайки, потом еще и еще, все сильнее всплески, и вот чайка врезалась в воду, разбрасывая вокруг сверкающие брызги, и уже видно в стекле кабины уверенное лицо летчика.
Самолет подрулил к берегу. Перекинуты мостки… Сема взбежал по мосткам, а навстречу ему вышел летчик. Его светлые волосы были так же розовы, как самолет, как самый воздух.
– Вовремя? – спросил летчик, и в его глазах мелькнуло удовлетворение: он вылетел задолго до рассвета и знал, что прилетел в рекордный срок.
Сема бросился к нему на шею, и летчик охотно принял поцелуй, так как знал, что его крылья везли спасение.
– Отец? – спросил он.
– Отец! – подтвердил Сема и метнулся подать руку маленькому профессору, вылезавшему с чемоданом из гондолы.
Летчик не обиделся, когда Сема и профессор побежали к автомобилю, забыв попрощаться. Он смотрел им вслед и от всей души желал, чтобы профессор сделал свое дело так же хорошо, как он сделал свое.
Профессор пробыл в больнице больше часу, прежде чем позвал Сему.
– Очень трудные роды, – сказал он вполголоса, оглядываясь на дверь, за которой лежала Тоня. – Можно попробовать операцию, но тогда спасти ребенка не удастся. Как вы – согласны?
Семе хотелось крикнуть: «Лишь бы она была жива!» Но он спросил:
– А что говорит она?
– Она хочет сохранить ребенка, – сказал профессор. – Благополучный исход возможен, но ручаться я не могу.
– Пусть будет так, как сказала она, – пересохшими губами выговорил Сема.
И снова потянулись часы ожидания.
Розовое утро сменилось днем, полным солнечного блеска. Где-то неподалеку от больницы нестройно, наперебой гудели духовые инструменты. Оркестр? Днем? Ах да, сегодня в три часа митинг по случаю призыва в Красную Армию. Геньчик тоже призывается… А на митинге должен выступать Сема Альтшулер.
Он не знал, что будет в три часа. Будет ли он жив? А она? Он-то будет! А она? Все мысли были прикованы к Тоне, к тому страшному и естественному акту, в итоге которого, может быть, жертвуя собою, Тоня даст жизнь будущему человеку.
Хотел ли он, Сема (совсем искренне, положа руку на сердце), чтобы будущий человек родился и жил? Сильнее всего он желал, чтобы жила Тоня. Но и того, маленького, желал тоже. Из-за него так много выстрадано, что сердце привязалось к нему заранее. В нем чужая кровь?.. Но что значит кровь перед тревогой и болью вот этих часов!..
После той ночи, когда Морозов подсказал Семе решение, прошло много дней. Эти дни были не так уж легки. Пропасть закрылась, но трещинка осталась. В самые счастливые мгновения где-то в глубине дрожали накипающие слезы, и, проявляя самые нежные заботы о Тоне, Сема делал внутреннее усилие, чтобы преодолеть протест мужского самолюбия, не желавшего мириться с тем, с чем уже примирились ум и сердце. Если трещина все же не увеличивалась, а постепенно уменьшалась, в этом была заслуга Тони. Она заставляла Сему гордиться и восхищаться ею. Бесстрашная и гордая, она ходила с независимо поднятой головой, с выражением счастья и довольства в определившемся, строгом лице. Она нисколько не стеснялась своей беременности и проходила на глазах у всех, выпрямив спину, выпятив круглый живот, и беременность не безобразила ее, а придавала ей какую-то особую материнскую статность и величие. Весь ее вид, казалось, говорил: «Я мать, я права, я горжусь своей правотой». Она очень похорошела.
Сема обожал ее за эту спокойную, величавую уверенность.
Но месяца два назад, случайно, ему пришлось услышать грязные игривые пересуды насчет Тони. Сема знал, что таких пересудов не могло не быть, но он их до этого не слышал. И вот они дошли до него – и от кого же? От чудесных парней из бригады лесогонов, которых он любил и которые любили его.
Парни не видели Сему и злословили добродушно, по дурной привычке, которая еще не вывелась и среди лучшей молодежи. У Семы потемнело в глазах. Если бы у него был револьвер, он выстрелил бы в них.
Он ринулся в середину группы, выхватил из кармана свой обыденный самодельный нож и, вскинув над головой руку с ножом, вытянувшись во весь свой маленький рост, сказал громко и раздельно:
– Первого, кто скажет еще слово, заколю на месте!
Никому не показалась смешной его угроза.
И пересудов больше не было.
Но Сема, вспоминая эти гнусности, каждый раз дрожал от омерзения и желания защитить свою честь ножом, кулаками, зубами – любыми средствами боя. Желание было тем сильнее, что Сема и сам страдал от двусмысленности своего положения. Но ему помогали одобрением и поддержкой и Круглов, и Генька, и другие приятели. Генька сказал с дружеской прямотой:
– Я бы, Семка, удавился, а не смог бы… Но если бы кто сказал мне, что ты поступишь иначе, я б набил ему морду.
Тоня была вполне счастлива. Она, конечно, знала, что трещинка еще существует, но верила, что она зарастет. Близость родов вызывала у Тони приподнятую торжественность мыслей. Она гордилась собою и тем, что ей суждено дать новому городу первого гражданина. Она педантично выполняла все предписания врача, но работала до самых последних дней, и никто не мог убедить ее, что работать не надо.
– Ничего, Семен Никитич. Вот Павлушу выхожу, а там и на покой.
– Еще недельку, Семен Никитич. Вы же видите, Митя ко мне привык, как же мне его бросить?
Так отвечала Тоня – и была права. В эти месяцы беременности она давала больным столько тепла и покоя, что была действительно очень нужна им. Она переносила на них пробудившееся материнское чувство. Ее уверенные нежные руки ловко делали уколы и компрессы, ставили горчичники и банки, растирали, поднимали, переворачивали больных. «Наша Тоня» – так называли ее в больнице.
– Если вы не пойдете учиться на врача, – говорил ей Семен Никитич, – я с вами больше незнаком; это будет величайшая глупость, – да нет, не глупость, а преступление.
– Посмотрим, – отвечала Тоня. – Сначала достроим город.
Она не знала, что будет делать потом. Ее мечты были смелее и глубже, чем мечты о помощи больным. Она хотела помочь всему миру. Всем, кто борется, терпит поражение и не отчаивается, а снова копит силы для того, чтобы победить. Пойти бы в подполье, на баррикады… В грядущей борьбе двух миров ей хотелось занять самое трудное, опасное, решающее место. Ее не удовлетворяла перевязка ран – ей хотелось сражаться, как бойцу.
За несколько дней до родов она прекратила работу в больнице, но продолжала вести подвижную, деятельную жизнь, подготовляя все мелочи для будущего ребенка.
Роды не страшили ее, во всяком случае Сема не замечал у нее ни страха, ни волнения…
Ее поместили в ту самую комнату, где она когда-то выхаживала Сему.
– Вот мы и поменялись местами, – сказала она, когда ее уложили. – Иди, родной. И не волнуйся. Ты же видишь, я совсем не боюсь.
С тех пор прошло около суток. Она лежала там, за стеною больничного барака, борясь со смертью за жизнь свою и ребенка. А Сема сидел на ступеньке, бессильный помочь, помертвевший от страха и усталости. В муках рождался первый гражданин нового города, в муках физических и духовных. «Не так ли и вся жизнь? – думал Сема. – В муках и борьбе возникает новое общество. И рабочий класс не только уничтожает эксплуататоров – он в борьбе очищает самого себя от наносов прошлого, переделывает себя, чтобы войти в новый дом полноценным и чистым. И я очищал себя, ломал себя, давил в себе недостойное, мелкое, грязное… И Тоня… Разве виновата Тоня, что Голицын привез с собой в новый город мелочный эгоизм прежних человеческих отношений? И разве он один такой? А Коля Платт и другие дезертиры? А лесогоны, чудесные парни, – как повернулся у них язык болтать гнусности, лишенные уважения к человеку, к товарищу, к женщине? Ничего, – успокаивал он себя, – ничего, это отсеется, перемелется, будет вытравлено, как ржавчина. И я добьюсь того, что мой сын – да, да, он мой, а не Голицына! – что он будет шагать по Новому городу своими маленькими ножками и будет встречать одни улыбки и ласковые слова, и никто не посмотрит косо – или им придется иметь дело со мной!»
Задремал ли он или просто глубоко задумался?
Семен Никитич тряс его за плечо.
Они смотрели друг на друга. Сема ничего не мог разобрать. Умерла?.. Лицо Семена Никитича было бледно и дрожало.
– Что? – крикнул Сема, но вместо крика вырвался еле слышный хрип.
– Бла-го-по-лучно, – сказал Семен Никитич, и челюсть его прыгала, и утомленное лицо было неспособно выразить радость.
– Ну-с! – раздался за ним веселый бас, неожиданный в маленьком профессоре. – Ну-с, первый папаша, можете взглянуть на вашего гражданина. Прекрасный, замечательный парень и будет озорником – экий скандал поднял, чтобы выйти на свет!
Сему повели смотреть ребенка. Ребенок кричал с жизнерадостным азартом, широко разевая беззубый рот. У него были Тонины, смелого рисунка, брови, и Сема жадно ухватился за это сходство, чтобы не найти другого, возможного…
– А как Тоня?
– Ваша Тоня – героиня, – с удовольствием сказал профессор. – Я уж говорил ей – покричи, легче будет. Так ни одного крика. А уж роды были – ой-ой-ой! Я таких трудных родов давно не видел.
Тоня была слишком утомлена, и Сему не пустили к ней. Он вышел на залитое солнцем крыльцо и привычно опустился на ступеньку.
За домами, вдалеке, грянул оркестр. Снова оркестр? Ах, да! Митинг. Он вдруг вспомнил, что должен был выступать. В три часа. А сейчас сколько?
Было уже четыре. Не кончился ли митинг? Он сорвался с места и побежал. Он с трудом протискался сквозь толпу к деревянному помосту. Он увидел на помосте красивого и юного командира Красной Армии, широким жестом рук как бы обнимающего всю толпу, всю стройку.
– Многие из вас, из вашего героического коллектива, – говорил командир, – уйдут в этом году в ряды славной Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
Да, уходил Генька, лучший друг, и Тимка Гребень, и Костя Перепечко, и еще многие.
– Они пойдут защищать, оберегать ваш мирный, созидательный труд. Они переменят оружие, но смысл жизни останется тот же. Как здесь, вместе со всеми вами, они отдавали все силы для построения города обороны, так и в рядах Красной Армии они отдадут свои силы, а если понадобится, и жизнь для обороны своей любимой родины.
Сема увидел Геньку. Генька слушал, улыбаясь во весь рот.
– Спокойно отпустите ваших товарищей. Напрягите силы еще больше, чтобы дать родине новые средства обороны быстрее и лучше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76