А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На ногах поверх расшитых белых чулок были надеты туфли лосиной кожи и синие наколенники.
Наймука положил у гроба ворох одежд. Он поднял в воздух бархатный, украшенный тесьмою и раковинами халат, не торопясь повертел, чтобы все успели разглядеть, затем полоснул его ножом, бросил отрезанный лоскут в толпу и стал надевать халат на мертвую. Все старались помочь, торопясь увидеть, сколько халатов наденут на Урыгтэ. Халаты были меховые, суконные, шелковые и сатиновые; с китайскими вышивками, и расшитые нанайским сложным узором, и отделанные лентами и кружевами; было два халата из рыбьей кожи, были халаты с пуговицами, и с морскими ракушками, и с бронзовыми побрякушками, которые звенели при каждом движении.
Надев на Урыгтэ все, что было возможно натянуть, Наймука и отец взяли бесформенный труп и осторожно опустили в ящик. Женщины у костра завыли громче. Мужчины стали бить посуду, принадлежавшую Урыгтэ, черепки складывали в гроб. Но вещей оставалось еще много. Наймука поднял кусок пестрого китайского шелка, пожелтевшего на сгибах от долгого лежания в сундуке, проткнул его ножом и положил в гроб. За шелком последовали ситцы, бархат, шерсть, сатины. Потом полетели в гроб трубки, и лоскутная кукла, и нитки, и крючки, и много других мелочей, принадлежавших Урыгтэ. Непрерывно мелькал в воздухе нож, летели в толпу лоскутки, обрезки, черепки; их подхватывали и прятали на счастье: у самых ловких зрителей раздувались карманы.
Снова появился Ходжеро.
Ходжеро заглянул в гроб, но уже не увидел Урыгтэ – она была завалена вещами. У него задрожали губы и подбородок. Опустив голову, он бережно положил в гроб маленькую камышовую трубку и ушел. Трубку подарила ему Урыгтэ в обмен на его подарок. Трубка принадлежала ей. Она должна была уйти в землю вместе с Урыгтэ.
Ходжеро сел в лодку и пустил ее по течению – так, без цели, чтобы разогнать тоску. Если бы у него были деньги на калым, Урыгтэ была бы его женой. Но денег не было, и теперь не стало и Урыгтэ.
На тропинке, ведущей из соседнего маленького стойбища, Ходжеро увидел приезжего русского с Михайловым. Они шли рядом, вяло переговариваясь. Немного дальше Ходжеро увидел Степана Парамонова, быстро удаляющегося в сторону своего стойбища. Степан Иванович был русский охотник. Он приехал сюда пять лет назад, построил избу на окраине маленького стойбища, завел огород, корову, собак, жил молчаливо и замкнуто, зимою подолгу ходил в тайге за зверем, а летом огородничал, рыбачил, мастерил забавные вещицы из дерева и бересты. Нанайцы сперва косились на русского пришельца, а потом привыкли к Степану Ивановичу, покупали у него забавные вещички, расплачивались беличьими шкурками, а нанайские ребятишки стали играть с ребятишками Степана.
Только комсомольцы не любили, избегали Степана, потому что он неизменно спрашивал при встречах:
– Ну, комсомол, а что значит ком-со-мол? Ве-ка-пе-бе?
Комсомольцы не умели толком объяснить, и Степан смеялся над ними.
«Сволочь!» – мысленно обругал его по-русски Ходжеро. Потом подумал: «Русские были у Степана в гостях». И забыл о них.
А Парамонов и Михайлов прошли мимо кладбища, мимо интеграла и подошли к самому большому дому в стойбище, стоявшему на пригорке над рекой. Дом был глубоко врыт в землю, как фанзы, но крыша была железная, стены побелены, окна со стеклами, полы не земляные, а дощатые и крашеные, и комната отделялась от улицы широкими сенями, где были свалены в кучу корзины, сети, нарты, плетеные круги для рыбы и всякая хозяйственная утварь.
– Деламдени джегдо бы? – вежливо спросил Парамонов и вошел. Вслед за ним вошел и Михайлов.
В просторной комнате вдоль стен тянулись широкие каны, покрытые камышовыми циновками. В очаге горел огонь, и две женщины – молодая и старая – возились возле очага. Старый нанаец сидел с ногами на кане и большим ножом стругал кусок дерева. За ним, в углу, стоял нанайский бог – почерневший от времени коротконогий уродец в остроконечной шапке, с продырявленными точками вместо глаз. Другие боги – поменьше – висели над ним на веревочках, покачиваясь в струе воздуха. Старый нанаец не встал, но выронил нож и молча уставился на Парамонова.
– Здравствуй, Самар, – сказал Парамонов. – Узнаешь?
Гости сели. Нанаец молчал, раскуривая трубку. Парамонов предложил ему папиросу, и Самар охотно взял ее, отложив трубку. Улыбка мелькнула на его лице и пропала. Парамонов угостил женщин – обе смутились, спрятали лица, но папиросы взяли.
– А я думал, тебя нет здесь, – как бы вскользь сказал Парамонов. – Совет ничего не говорит?
Нанаец качнул головой, но промолчал.
– Тебя считают – кулак, – сказал Парамонов. – Голоса нет. На собрания тебя не пускай?
– Не пускай, – сердито заговорил нанаец. – Моя сам не ходи, и совет не пускай. Моя голос нет, налог есть. Хайтанин сегодня приходи, кричи, руками маши. Сын невеста покупай. Хайтанин кричи покупай нет, советская власть не могу покупай.
– Это про дочку Наймука, – объяснил Михайлов. Парамонов вспомнил светлую тень под деревом и песню Кильту. Он усмехнулся, но спросил участливо:
– Большой калым платишь?
Нанаец закивал головой. Старая нанайка быстро заговорила с молодой, и обе чему-то смеялись.
– Большой калым польза есть, – сказал нанаец. – Малый калым плати – первый год халат шей, унты шей, все купи, все шей. Большой калым плати – пять лет ничего не шей. Наймука много халат давай, одеяла давай, все давай. Богатый. Сегодня жену хорони – богато хорони. Дочка замуж давай – тоже богато давай.
– А Хайтанину какое дело?
Нанаец плюнул и потянулся к своей трубке.
– Комсомол кричи нельзя, – сказала старая нанайка не то возмущенно, не то вызывающе. Молодая фыркнула и выбежала из комнаты.
– Это везде так, – сказал Парамонов. – Здесь еще хорошо. Не добрались. Скоро и тебя раскулачат. Голоса лишили? А теперь и дом заберут. Ты кулак. Торговал. На Сунгари лодку гонял. Китай ездил, товар привозил, продавал.
– А твоя торговал, Степан торговал – ничего? – обиженно возразил нанаец.
– Так разве нам хорошо? Плохо тебе, плохо всем, – сказал Парамонов. – Хайтанин задавил. Интеграл задавил, – он вдруг улыбнулся, вспомнив про сидящего тут же Михайлова, и спросил, показывая на него пальцем: – Товарищ Михайлов тебя не – обижает?
Нанаец засмеялся шутке и крикнул жене:
– Чепчи бы? Лача чепчи буру!
Парамонов, видимо, понял его распоряжение и добавил:
– Да позови Наймука Алексея, пусть девочка сбегает.
Обедали только мужчины – женщинам полагалось есть отдельно. Алексей Наймука пришел мрачный и подавленный. Присутствие Парамонова, видимо, тоже не веселило его. Но Парамонов поставил на стол бутылку спирта, и после нескольких глотков «горячей воды» Наймука оживился. На низеньком столе, установленном на кане, появилась юкола – сушеная рыба, и копченая, отделенная от костей рыбья мякоть; белое перетопленное сало сохатого – его резали кусками – и такое же сало, растопленное в миске на огне, – в него макали хлеб; вареные кишки с белым мясистым жиром внутри – их нарезали ломтиками, как колбасу. Под жирную закуску незаметно выпили по чашке спирта. Парамонов привычно по-нанайски брал рыбу и сало руками, чокался с нанайцами чашкой, и нанайцы охотно выполняли приятный русский обычай. Михайлов тоже чокался, но ел неохотно, брезгливо оттопыривая губу и часто вытирая пальцы платком.
А женщины уже разрубили на большие куски темное сохатиное мясо, и на очаге булькал в горшке кипяток. Хозяйка бросила мясо в кипяток – бульканье прекратилось. Потом потихоньку запела, вновь закипая, вода. Но хозяйка уже вытаскивала из горшка темное, слегка обваренное мясо и укладывала его на тарелку.
Гости встретили мясо приветствиями. Наймука уже напился и повторял:
– Хороший вода! Моя любит горячий вода!
Нанайцы и Парамонов хватали мясо руками, вгрызались зубами в его твердоватую массу и быстро ножом у самого рта отрезали кусок за куском. Михайлов с уважением следил, как ловко орудует ножом Парамонов, но сам не решался следовать его примеру и вяло ковырял мясо в тарелке.
Еще не докончили мяса, как старуха с дочкой притащили к столу дымящийся котел с вареной уткой в лапше.
Парамонов снова налил в чашки спирт.
Наймука прослезился. Самар смеялся, икал и гладил себя по. животу.
Все были сыты.
Женщины уже присели в другом углу, доедая обильные остатки. И тогда Парамонов сказал:
– А помните, друзья, как мы с вами собирали ружья?
Нанайцы вздрогнули. Жена Самара подняла голову от еды. Михайлов равнодушно смотрел в окно, только руки его дрожали.
– Сто ружей собрали, да? – продолжал Парамонов. – И для белых собирали, да? За это теперь не похвалят.
– Такое дело надо забывай, – сказал Наймука быстрым полушепотом, – моя не хочу вспоминай. Много солнца прошло, белый борода стал, не надо вспоминай.
– Да, – медленно протянул Парамонов, – хочу не хочу, а если другие люди вспомнят, плохо будет твоей бороде.
Нанайцы настороженно молчали. Они чуяли, что не зря приехал нежданный гость и богатым обедом от него не откупишься.
– Вот я теперь большой начальник, – сказал Парамонов, как бы размышляя вслух, – и если скажу – после водки или по обиде – большая беда вам будет. Большая беда!
Нанайцы сосали трубки, ждали.
– На Амур много людей приехало, – продолжал Парамонов, – два парохода, четыре парохода. Люди идут в тайгу, строят большой город, большие заводы. Плохо будет нанайцам. Зверь не любит дыма, рыба не любит нефти. Уйдет рыба, уйдет зверь. Что будет делать нанаец без рыбы и без охоты?
Нанайцы задвигались. Им хотелось расспросить, но они боялись, они выжидали, куда клонит Парамонов.
– Люди будут приходить сюда, – резко сказал Парамонов, – требовать рыбу, мясо, сено. Иван Хайтанин будет говорить – надо давать! А я говорю – не надо давать! Если давать – останутся люди, уйдет рыба, уйдет зверь. Если не давать ничего – нечего кушать людям, голод будет, лошади будут умирать, люди болеть, – уедут обратно.
Жена Самара возбужденно сказала с места:
– Совет скажет давай, как наша моги не давай?
– Хамабису! – крикнул Самар, метнув на женщину злобный взгляд.
– Я приехал вас предупредить, дать совет, – объяснил Парамонов, пропуская мимо ушей слова женщины. – Я хочу вам помогать. Но если вы не хотите слушать, я могу сделать вам большая беда: могу вспомнить дело, которое все забыли.
– Зачем вспоминай? Тебе польза нету, тебе тоже беда, – сказал Наймука, уже протрезвев от страха.
– Мне беда – не страшно. Я сегодня – здесь, завтра – Хабаровск, послезавтра – Харбин. А куда пойдете вы? Куда дети, жена, дом?.. Ничего не давать! – вдруг властно крикнул он, зорко вглядываясь в перепуганные лица нанайцев. – Приказываю вам не давать ни-че-го! Сами не давать и все стойбище не давать!
– Почему стойбище будет слушай? – снова подняла голос женщина.
– Хамабису! – вторично крикнул Самар, но вопросительно посмотрел на Парамонова: женщина спрашивала правильно.
– Надо делать так, – мягко заговорил Парамонов, – надо говорить с каждым хозяин отдельно. Каждому хозяин надо объяснить: уйдет рыба, уйдет сохатый, уйдет белка и лиса – беда будет. Помирай нанаец. Иван Хайтанин может жить, советская власть платит ему деньги, а другие не могут жить. Поняли?
Наймука и Самар кивали головами.
– А теперь выпьем, – сказал Парамонов ласково и налил в чашки еще спирту.
Жена Самара поставила на стол печенье и конфеты.
Михайлов развернул пеструю бумажку и медленно обсасывал твердый леденец. Его руки уже не дрожали, но ему томительно хотелось, чтобы ушел Парамонов, и чтобы можно было тихо сидеть у окошка, и чтобы жена сидела напротив с рукодельем.
– Товарищ Михайлов уедет месяца на два, – сказал Парамонов. – Если что надо, к вам будет приходить мой брат Степан.
Когда они шли домой, Михайлов сказал сдавленным голосом:
– Стар я, Николай Иваныч… если бы кого другого…
– Зажился! – побагровев, прикрикнул Парамонов. – Ждешь, когда и отсюда вычистят? Шляпа!
Вечером в «красной юрте» происходило комсомольское собрание. Комсомольцев было всего шесть человек, но сбежалась вся молодежь стойбища, да и пожилых людей немало собралось на манящий огонек керосиновой лампы. Кильту рассказывал о том, что на берегу Амура строится город, что на строительство города приехали комсомольцы и что они зовут к себе нанайскую молодежь.
Председатель сельского совета Иван Хайтанин сидел в уголке за печкой. Он был очень молод, ему едва исполнилось двадцать два года, но он учился в далеком городе Ленинграде, в Институте народов Севера, и чувствовал себя и старше и опытнее окружавших его сородичей.
Когда Кильту рассказал все, что знал, вышел вперед Иван Хайтанин. Его карие глаза светились, широкоскулое загорелое лицо вспыхнуло темным румянцем.
– Товарищи, – сказал он и поднял натруженную маленькую руку, – товарищи, мы живем дико, не видали даже Хабаровска. У нас нет больниц, нет бани, нет кино. У нас умерла вчера молодая женщина – некультурность убила Урыгтэ, дикость, грязь. Нет больницы, а старики шаманят, старики гонят черта – а кто его видел, черта? Сказки, обманывать дураков! А теперь советская власть строит на Амуре город. Будет больница, театр, автомобиль, магазин. В городе есть другой свет, он горит сам, не надо спичек, он идет по проволоке, надо только двинуть такой крючок на стене – и стеклянная бутылка дает свет. В городе магазины – что хочешь купи. И в городе школа, институты, для детей, для больших людей, кто хочет – учись. Мы, нанайцы, жили не как люди, а как паршивые собаки. Мы хотим жить как люди. Мы хотим город. Мы поможем строить город, товарищи!
В тусклом свете лампы по лицам бродили улыбки. Ходжеро сказал с места:
– Я поеду первый.
У двери стояла Мооми. Она замирала от предвкушения чего-то большого и нового, что надвигалось на нее. Она до головокружения боялась перемены, но все-таки чувствовала, что перемена похожа на свежий ветер, обжигающий лицо, и знала твердо, что ничто не сможет удержать ее от смелого, отчаянного шага прямо навстречу ветру.
20
Они были завоевателями, Колумбами. Эта земля принадлежала им, но она лежала кругом неизведанная и немного страшная, как только что открытая Америка.
Катя Ставрова рвалась в таежную глушь, чтобы изведать ее тайны. Она предложила друзьям большую прогулку в первый же выходной день. Она была уверена, что стоит отойти от села и от участков работ – и на каждом шагу будут ожидать необычайные и прекрасные приключения. Ее поддержал Епифанов; вернувшись со сплава, он воспринимал палаточный лагерь уже как город, и его тянуло в глушь, к неожиданно пересекающим путь горным ключам, к тихим зарослям незнакомых кустарников, в мягкие дебри прошлогодних засохших трав, в которых запутывается, проваливаясь, нога… С ними пошли Тимка Гребень, Круглов и Катин приятель Перепечко. По дороге к ним присоединился Валька Бессонов – он вечно попадался на Катином пути.
Было раннее утро. Жаркое солнце разгоняло туманную дымку, повисшую над берегом Амура.
Они поднялись на тенистый пригорок над самой рекой. Белостволые березы мягко шуршали молодыми листьями. Под березами торчали незатейливые кресты сельского кладбища. С пригорка были далеко видны Амур, плавный и широченный, как озеро, и темные сопки правого берега, упирающиеся в воду скалистыми подножиями.
На этом берегу комсомольское наступление уже видоизменило общий вид побережья. Под открытым небом лежали груды ящиков, бочки, тюки, бухты канатов. Горбились под брезентами станки. Над скатом все так же подслеповато глядели домишки села, но сразу за ними стояли бесчисленные палатки, и сама сельская улица совершенно видоизменилась – по ней группами ходили, бегали, играли в городки и в лапту сотни молодых людей. На церковной паперти чистили картошку.
Налево тянулся пустынный и болотистый берег, перерезанный протокой, соединявшей озеро Силинку с Амуром.
Сквозь листву, заслонявшую Силинку, поблескивала ее гладкая поверхность и видна была угрюмая, черная баржа, грузно осевшая в протоке. На барже помещался административно-технический штаб наступления.
А от берега на север, сколько глазу видно, вплоть до далекого горного хребта, замыкавшего горизонт, лежала перед ними тайга – расцветающая, опьяневшая от напора живительных весенних соков. Тайга карабкалась и на горы, теснилась в распадках, цеплялась за камни на скалистых кручах. Только на самых вершинах, обнаженных и острых, тяжелыми пластами лежал снег.
– Это вечные снега! – восторженно утверждала Катя.
Но Круглов смотрел не вдаль, а на то, что расстилалось прямо перед ним. Он видел дикую, нетронутую гущу тайги и верил, что она недолговечна.
– Вот здесь, – произнес он торжественно, указывая рукой на лежащую перед ним низину, – вот здесь вырастут доки, перед которыми самые высокие лиственницы – жалкие карлики.
– А ну, пошли знакомиться с карликами, покуда они целы, – сказал Епифанов и первым вразвалочку спустился с пригорка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76