А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Открылась дверь, и помощники внесли почти полутораметровой величины ящик. Нюх никогда не обманывал Спиритавичюса. Он, казалось, видел сквозь землю. Но когда чиновники внесли подарок, директор был немало удивлен.
– Гроб мне, сукины дети, принесли?… Ну-ну!
– Простите, господин директор, – хором заговорили все, – может, дозволите сразу же примерить?
– Что?! Издеваться над моими сединами? Я еще крепко держусь, господин Бумбелявичюс! Хе-хе-хе! Ну и забавники! Вечно что-нибудь выдумаете…
Пока Спиритавичюс шутил, Бумба-Бумбелявичюс развязал веревки, вынул из картонной коробки пышную, мягкую, небывалых размеров шубу, поднял ее за отвороты, показал мех и благодарно изрек:
– Мы, господин директор, не можем не чувствовать того тепла, которое согревает каждого из нас под вашим руководством. Мы не можем не видеть того уюта, господин директор, который исходит от вас и окружает нас в этих стенах. Простите, господин директор, что мы осмеливаемся выразить наши высокие чувства в форме грубого земного подношения. Мы, мелкие черви земные, мы…
– Ну и шутники, господа помощники!.. Хвосты мне показываете! Хорьковые хвосты!
– Простите, господин директор! – продолжил излияния Пискорскис. – Это вовсе не хвосты… Это… нити наших нежнейших чувств, которыми мы связаны с вами. Это…
Однако Пискорскиса уже никто не слушал. Бумба-Бумбелявичюс попросил Спиритавичюса отвести назад руки и осторожно натянул на директора просторную, мягкую, крытую черным блестящим сукном, шубу.
– Мамочка!.. Марюк!.. – позвал Спиритавичюс жену и дочь. – Вы только посмотрите! То-то и оно!.. Посмотрите, какую шутку выкинули эти бесстыдники! Посмотрите! – кружась и размахивая широкими полами, обращался именинник то к гостям, то к жене с дочкой, то к шубе, которая действительно была сшита на славу.
К шубе радостно тянулись руки, они гладили хорьковые хвосты. И надо же было случиться, что на одном хвосте неожиданно встретились пальцы Бумбелявичюса и Марите Спиритавичюте. Какой-то таинственный ток пронзил их сердца. Бумбелявичюс и дочь директора вдруг почувствовали, что волею судеб их пути скрестились. Мягкость хорькового меха возбудила в Бумбелявичюте гамму самых приятных мечтаний и чувств, а Марите неожиданно открылось все благородство и щедрость сердца Бумбелявичюса.
Родители, единственную дочь которых господь бог наградил только внутренней, а не внешней красотой, перехватив взгляд и жест Бумбы-Бумбелявичюса, удовлетворенно отметили, что более достойного кандидата в зятья не найти. Они не очень верили, что дочери подвернется партия получше. Да и Бумба-Бумбелявичюс чем дальше, тем больше подумывал о директорской дочке, понимая, что она, на худой конец, укрепит хоть его служебное положение.
За дверьми зазвенели тарелки и вилки. Гостей ждал накрытый стол. С раннего утра к дому Спиритавичюса плыли цветы, узлы, картонки и поздравления. Спиритавичюс, который всегда проповедывал истину, что человек не свинья и все слопает, усаживал за стол почтальонов, извозчиков, рассыльных – каждого, кто хоть что-нибудь вносил в дом, эту купель радости и счастья.
Щедрая хозяйка – дражайшая половина Спиритавичюса – досконально знала все прихоти желудка своего супруга. Тридцать лет совместной жизни, совместных радостей, горя и слез выучили ее всем кулинарным премудростям. Она без особого труда придумывала всевозможные блюда для сопровождения алкоголя во внутренности супруга.
Она понимала Спиритавичюса с полуслова. Уходя на службу, он, бывало, скажет едва слышно: «Ну, Марцелюк… сегодня к обеду приготовь то да се…» – и, вернувшись вечером, находит на столе графинчик водки, настоянной на каких-то корешках, да рольмопс. Порой, объявившись дома после серии бессонных ночей, он покаянно обращался к жене, словно выпрашивая отпущения грехов: «Марцелюк, попробуй-ка сделать мне…» – и не успевал он еще закрыть рот, как на его голову возлагался резиновый пузырь со льдом, а если не было льда, то хоть мокрое полотенце. А изредка, находясь под впечатлением прекрасных воспоминаний юности, он просыпался среди ночи, ворочался с боку на бок, придвигался поближе к жене и тихо-тихо говорил: «Марцелюк… а, Марцелюк! Может, то да се?…» И тут происходило то, что всем хорошо известно и о чем нет смысла подробно распространяться.
Правда, в таких случаях, как сегодня, Спиритавичене не было нужды лезть из кожи вон; ее хлопоты брали на себя столичные торговцы, промышленники и домовладельцы. Все они были заинтересованы жить в согласии с господином директором и его славными помощниками. Яства, от которых ломился стол и которые источали дивное благовоние, были, как всегда, доставлены извне: цветы, конфеты, шоколад, пирожные, французское шампанское, особенно почитаемое Спиритавичюсом. Серебряные головки бутылок напоминали ему собственную его седую голову, глупую, как и все головы, когда они тяжелеют от хмеля. Золото, серебро и хрустальный графин на 12 персон, на котором сверкала серебряная дощечка с надписью «Vita nostra brevis est»… – все это были благодарные подношения доброму начальнику. Некий хозяин кондитерской специально к сегодняшнему торжеству испек грандиозный торт, по шоколадной глазури которого желтыми, зелеными и красными кремовыми нитями было выведено: «Чему быть – не миновать, а родине не пропадать». Большая корзина с виноградом издавала восхитительный аромат; к ней было приложено послание: «Да пребудет жизнь г. директора столь плодотворной и сладостной, как сии дары юга. Гастрономическое общество».
Из бутылки шампанского с шумом вылетела пробка. Выстрел утихомирил всех. Воспользовавшись наступившей тишиной, Бумба-Бумбелявичюс поднял бокал и, поворачиваясь то к одному, то к другому, взволнованно заговорил:
– Простите, господа, что я не умею выражаться кратко! Тут нужно много прекрасных слов, я бы сказал, отборных слов… Тут нужен поэтический дар, но куда уж мне!.. Что есть жизнь, господа? Разве не то же пенящееся шампанское? Разве не тот же бокал, который каждый из нас держит в руках? Мы называем ее сладостной чашей тогда, когда наша жизнь бурлит любовью к отчизне, преданностью государству, величайшему из его законов – консистуции! Мы называем ее горькой чашей, когда наша жизнь отравлена идеями вольнодумства, цицилизма и вообще всеми прочими неприличными идеями. Наш глубокочтимый дорогой именинник всю свою жизнь прожил по фринципу: «Богу и отчизне». Но я не буду отнимать у вас драгоценное время. Поднимаю бокал за здравие господина директора, за прекрасный дом, в котором так уютно и хорошо.
– И тем не менее, – с рюмкой коньяка в руке встал Пискорскис, успевший к тому времени выпить шампанское и закусить, – господин Бумбелявичюс затронул не все вопросы, хотя его речь, честно говоря, взяла меня вот за это самое. – Пискорскис долго водил пальцем по туловищу, пока не ткнул в сердце. – Я с нетерпением спешу дополнить необыкновенно волнующее и содержательное выступление моего коллеги: если мы говорим о господине директоре – никак нельзя тут же не сказать и о его второй половине – я имею в виду уважаемую госпожу Спиритавичене, которая так превосходно принимает нас. Женщина в семье – это тепло и уют. Женщины зачастую решают и нашу мужскую судьбу. Наша милая хозяйка в значительной степени повинна в том, что мы имеем нашего несравненного шефа, а наш народ – страстного защитника государственных закромов. Исходя из вышеизложенного, предлагаю тост за здоровье хозяйки! – Пискорскис чокнулся со Спиритавичене, выпил до дна и ухватился за поросячью ножку.
– Я считаю, что следует выпить, господа, – говорил не то после третьей, не то после четвертой рюмки Пищикас, – за наше высшее начальство – господина министра. Как ни крути – министр тебе не какой-нибудь подонок. А в конце концов не все ли равно за кого пить? Гик! – тут Пищикас опрокинул стопку крупника и принялся правой рукой ловить в тарелке ускользающий маринованный боровик.
– Предлагаю присовокупить, милостивые государи и государыни, – произнес, дожевывая кусок, Уткин, – тост за господина президента, дай ему бог здоровья и хорошего аппетита.
За каждого из сидевших за столом было поднято по тосту. Кроме того, чиновники выпили за все высшее начальство и повторно за именинника; затем были исполнены «Многая лета», что растрогало Спиритавичюса до слез. Если час тому назад в этом доме царил господь бог, то теперь в нем распоряжался бес алкоголя, который сдергивал скатерти, опрокидывал стулья, швырялся кусками хлеба и мяса, заливал глотки напитками и превращал день святого мученика Валериёнаса в Вальпургиеву ночь.
Бумба-Бумбелявичюс был необычайно взволнован, пил все, что ему наливали, и потому сдал первый: не выдержав, он сначала навалился на стол, а потом окончательно сполз и оказался под столом, откуда его нелегко было выцарапать. Хозяйка посоветовала отвести гостя в отдельную комнату и уложить, а дочери приказала не отлучаться от него. Пищикас все время безуспешно пытался утихомирить Уткина, но тот, подпрыгивая, словно на пружинах, спокойно сидеть не соглашался. Натыкав в остатки своей шевелюры спички, он приставал к Пищикасу:
– Будь другом, Пиш… зажги… В честь господина директора… хочу иллюминацию… фейерверк! Эй ты, хрен! Будь человеком.
– Я тебе сейчас как засвечу!.. Будет такой фейерверк, что из глаз искры посыплются! – возмущался Пищикас.
Навалившись всем телом на стол, Спиритавичюс глядел на опрокинутые тарелки, что-то невнятно мычал, но гости не обращали на него никакого внимания. На лице его можно было прочесть и чувство удовлетворения, и усталость, и гордость, и даже нежность; изредка он сжимал губы, причмокивал, жмурился и, снова вытаращив глаза, опять озирался и все бормотал-бормотал:
– Никакого понятия у вас нет, свиньи… Молокососы… Кто вам дал Литву?… Мы!.. Доктора… из Швейцарии. Вам крыс травить, а не в министрах ходить. Бумагу зарегистрировать не умеют!.. Доктора… Покажите мне книгу входящих, и я вам точно скажу, когда в данном государстве будет революция!.. Вот!..
Внезапно раздался вопль. В комнату ворвалась Марите:
– Зверь!!!
– Кто зверь? – спокойно встал Уткин.
– Какой-то зверь бродит по дому! – крепко прижалась к нему дочь Спиритавичюса.
– Где?! Подать его сюда! – Уткин рванул со стены ружье.
– Там!!! – не своим голосом завизжала Спиритавичюте и спряталась за отцовскую спину.
Все уставились на дверь. Чиновники застыли в ожидании. Дверь медленно растворилась, и в проеме показалась огромная голова, похожая на тигриную, а за ней и сам полосатый хищник. Зверь коварно и осторожно двигался к Уткину. Полковник стал потихоньку ретироваться, наткнулся на Пищикаса, крепко обхватил его и так и остался стоять, не понимая, кто бы это мог быть. Наступила тягостная пауза.
Спиритавичюс, который первым догадался, в чем дело, погладил дочь по спине и спокойно произнес:
– Этот зверь, Марюк, не страшен… Господин Бумбелявичюс, повесь мою шубу и марш к столу!..
Марите, подбежав к гостю, попыталась стянуть с него вывернутую наизнанку шубу, но Бумбелявичюс крепко сжал девицу в своих объятиях и, укутав дареными мехами, рухнул с девушкой на диван.
В дверях показалась мать. Когда она увидела дочь в объятиях Бумбелявичюса, руки ее задрожали от радости, и она выронила поднос. Кофейный сервиз с позолотой разбился вдребезги.
Высокие гости
Никогда чиновники не собирались в такую рань, как сегодня; никогда в инспекции не было такой суматохи, как в это утро.
Директор Спиритавичюс явился в визитке, той самой, десятилетие которой недавно торжественно отмечалось. Старомодный высокий воротник подпирал его подбородок и высоко возносил тяжелую голову, а густые, нафабренные усы, торчащие в разные стороны, убедительно свидетельствовали о необычайном размахе его мысли. На груди болтались две царские медали, которых он удостоился не то за долголетнюю службу в таможне, не то за отвагу, проявленную при пожаре. Он носился по канцелярии и коридору, хлопал дверьми и кричал:
– Господа!! Вы у меня смотрите, то-то и оно! Если что-нибудь окажется не так… волками взвоете! Дела! Господин секретарь, гляньте только – черт знает что, а не дела! Журналы – лохмотья, а не журналы, регистрация – черт шею сломит с такой регистрацией!
Спиритавичюс, подбегая то к одному, то к другому столу, всовывал голову в ящики и рычал:
– Аугустинас! Куда ты запропастился, Аугустинас? Чтоб у меня столы, чернильницы, полы сверкали как… Худо будет, худо! А если мне будет худо, то вам во стократ хуже! Запомните! Держаться! То-то и оно!
Пискорскис явился в канцелярию в новом костюме, в светло-желтых замшевых перчатках, с зачесанными на обе стороны остатками волос, которые доставляли ему постоянные мучения: как бы он ни укладывал их, треть макушки все равно просвечивала, как ясный месяц. В кармашке пиджака горделиво торчали все четыре самопишущие ручки, а под мышкой чернел знаменитый портфель, правда, сегодня значительно похудевший. На выходном пиджаке Бумбелявичюса красовался белый всадник – значок с государственным гербом. Это еще более подчеркивало торжественность минуты. Пищикас, признанный в инспекции франт, явился в смокинге и был так надушен, что у женщин кружилась голова. Машинистка пришла, затянутая в бальное платье без рукавов и с огромным декольте, а Бумбелявичюте от волнения так накрасилась, что казалось, будто у нее двойные брови и губы.
К восьми часам все были в сборе. Шутка ли – надвигалось из ряда вон выходящее событие. Настроение у всех было взвинченное; каждый старался казаться спокойным, но чувствовалось, что всем не по себе. В ушах у всех звучали многозначительные слова директора: «Если мне будет худо, то вам во стократ хуже!»
Время от времени Пискорскис сплевывал на ладонь и приглаживал свою прическу; надоедливая прядь волос на самой макушке ни за что не хотела подчиняться перепутанному хозяину.
Пищикас, глядя на своего взволнованного коллегу, приблизился и прошептал:
– Идем, я тебе что-то покажу… – они оба незаметно выскользнули из канцелярии и направились в «Божеграйку». Вскоре помощники вернулись с прилизанными, блестящими головами; по ушам у них еще стекали капли воды.
– Господин Пискорскис, ой-ой-ой… – с улыбкой обратился к нему Пищикас, – ваш галстук сполз набок… криво завязан… неудобно как-то… перед правительством… Можно подумать, что у вас кривые мысли… Больше того; у министра может создаться такое впечатление, что вы думаете черт знает что… а может быть, и в делах проводите такую линию… Дозвольте… вот так… вот… Теперь совсем другой коленкор.
– У вас у самого галстук криво завязан.
– Возможно… возможно, господин Пискорскис, все возможно. Чужие галстуки поправляю, а собственного не вижу. Так частенько бывает в жизни. Сапожник, скажем, ходит без сапог. Запомните, господин Пискорскис, что галстук вовсе не пустяк. С признанием Литвы де юре значение галстука необычайно возросло. Ходят слухи, что какого-то нашего дипломата за границей объявили персоной нон грата только за то, что он явился без галстука. Без галстука, говорят, в порядочных государствах не пускают в ресторан. Кстати, в уставе Литовского клуба об этом сказано черным по белому.
– Тут вы уж соврали, господин Пищикас… Там, братец мой, в покер и бильярд режутся не то что без галстуков, но и без пиджаков.
Часы казались годами. А Уткина все еще не было.
Уже в который раз, все более сердясь и беспокоясь, выбегал Спиритавичюс в канцелярию:
– Нет, ребятки, это уже никуда не годится! Уткин должен быть здесь, живой или мертвый!
Деланно спокойный, но жесткий голос Спиритавичюса не сулил ничего доброго. Чиновники знали – директор в хорошем расположении духа тогда, когда он, заглянув в канцелярию, проносит свою мягкую отеческую руку над столами; каждый, вытянувшись по стойке смирно, почтительно пожимал ее – не слишком крепко, но и не вяло. Когда Спиритавичюс заявлял: «Валяйте, ребята, то-то и оно…» – это означало, что директор прекрасно выспался, что по пути на службу у него успела пройти головная боль, что его не тревожат никакие семейные или служебные тяготы и заботы. Но уж если директор, не приведи господи, неожиданно, как ураган, врывается в канцелярию, значит, дело принимает более чем серьезный оборот.
Чиновники инстинктивно чувствовали надвигающуюся грозу. Они обступили директора с озабоченным видом.
– И тем не менее, господин директор, господин Уткин некоторым образом, сказал бы я… не того-с… Простите, но мне трудно на скорую руку подобрать соответствующее определение… – причитал Пискорскис.
– Байстрюк! – подсказал Спиритавичюс.
– Вот… вот… вот… господин директор! – торопливо поддакнул Бумба-Бумбелявичюс.
– Слишком мягко сказано, господа! – вмешался Пищикас. – Байстрюк – это так или иначе новорожденный… младенец… несчастное дитя… Я считаю, господа, что господин директор сегодня вполне может воспользоваться тем словом, которым я определил однажды Уткина и которое господин директор по своему мягкосердечию попросил меня взять обратно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20