А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На лице Плярпы была написана усталость. Он не сразу смекнул, по какому поводу Пискорскис собрал всех чиновников инспекции. Плярпа обвел глазами группу и подошел к референту:
– Извиняюсь… извиняюсь… Я, так сказать, пьян или мне мерещится?… Скажите, господин референт, с коих пор вы стали заниматься музыкой? Не понимаю, ваше референтство, не понимаю.
– Не обращайте внимания, господин референт, – принялся успокаивать гостя Бумба-Бумбелявичюс. – Он, знаете ли, малость того, как говорится…
– Червячка заморил, хе-хе-хе, – вмешался Уткин.
– Господин Плярпа, садитесь и не мешайте. Итак, господа, снимаю.
– Извиняюсь, господа!.. Извиняюсь! Кто мне может приказать сесть, господа? Никто. Да, никто. Наплевать мне на ваш стул. Наплевать мне на… Простите, господин референт, мне на все наплевать. А Уткину дам по морде. Да. Дам.
60 – Господин Плярпа, – подскочил к нему Бумбелявичюс и попытался усадить. – Неудобно, господин секретарь, тут референт, посторонние люди… Господин секретарь…
– А что мне посторонние? Нет посторонних. – Он качнулся назад и повалился на аппарат Пискорскиса.
Тут Аугустинас подхватил его под мышки, вынес из канцелярии и, кликнув извозчика, отправил домой. Проделал это все Аугустинас весьма искусно и без особого труда, ибо уже и раньше в подобных случаях Плярпа целиком полагался на рассыльного.
Напряжение спало. Все оживились. Пискорскис поднял аппарат. Бумба-Бумбелявичюс рассказал референту о странной болезни Плярпы, однако похвалил его, как сознательного и способного чиновника; другие пересмеивались и делились впечатлениями. Все были готовы предстать перед всемогущим, неумолимо правдивым объективом Пискорскиса.
– Дозвольте мне, господа, снова подготовить все для этого прекрасного снимка. Я попрошу вас, уважаемые, об одной маленькой услуге. Сосредоточьтесь, господа, предайтесь одной возвышенной мысли, соответствующей данному моменту! Держитесь прямо, с достоинством и секундочку не шевелитесь.
– Прекрасно… – наклонив голову и прищурив глаз, издали оглядел группу Пискорскис. – Так… И президент тут же над головой референта… Чудесно. А что, если бы господин Пищикас еще больше повернул голову к господину президенту? Вышло бы как-то интимнее, наконец сама композиция этого требует. Вот-вот! Превосходно! Присовокупим и его превосходительство президента к нашему милому обществу. Внимание, господа, – снимаю! Помните, уважаемые, что от объектива ничто не укроется. Он улавливает любую мысль. Представьте себе: вы сидите на высоком холме, а вокруг голубые дали. Голубые дали это наша милая родина. А где-то копошатся люди-муравьи. Наш взгляд охватывает миллионы, но мы недосягаемы для них, мы более счастливы, потому что приближены к совершенству. Спокойствие! Раз, два и… три. Благодарю вас, господа!
Этим корректным «благодарю» и завершилась торжественная часть. Референт Барадавичюс удалился, нежно прижимая к груди гитару. Пищикас с Уткиным уселись доигрывать шахматную партию, а Пискорскис с головой ушел в лабораторные изыскания. И результаты не заставили себя ожидать. Очередной шедевр Пискорскиса выглядел так: на плечах Бумбы-Бумбелявичюса стоял, опершись на меч, Витаутас Великий, за спиной Мордуха Хацкеля скакал эскадрон первого кавалерийского полка, а Уткин сжимал в своих объятиях гору Гедимина вместе с замком. Машинистку Бумбелявичюте Пискорскис одел в национальный костюм, а портниху представил в гимназической форме с большим бантом на голове. Все фигуры опоясывала трехцветная лента, на которой был тщательно выписан текст государственного гимна. На груди Бумбы-Бумбелявичюса стояло «да рассеется», а на туфельках машинистки проступали заключительные слова «да расцветет».
В самом верху снимка, рядом с портретом президента, Пискорскис вмонтировал свой профиль. А внизу была каллиграфически выведена подпись: «Звени, звени, подруга семиструнная», которую фотограф заимствовал из любимой песенки Бумбы-Бумбелявичюса.
День Святого покровителя
В окна струилось тепло апрельского утра. День святого мученика Валериёнаса был связан для чиновников балансовой инспекции с приятными волнениями и уймой забот. Оставалось всего несколько дней до директорских именин, которые ежегодно превращались в большой праздник. Подготовка была в самом разгаре.
– Господа!., господа!.. Внимание! – сипел, потерявший терпение и голос, Уткин. Он одной рукой отирал со лба пот, а другой оттягивал воротничок, который, видимо, резал ему шею и мешал дышать. В канцелярии царило возбуждение. Каждый хотел что-то сказать, внести что-то новое, опровергнуть аргументы другого и доказать безусловную оригинальность и практическую пользу своих доводов. У Уткина, видимо, созрел новый замысел. В который раз разевал он рот, однако его голос тонул в неумолчном шуме. Так он и стоял с разинутым ртом – казалось, вот он наконец скажет слово – и все недоразумения будут сразу разрешены.
– Внимание, господа, прошу слова.
Осталось всего несколько дней, а мы, словно дети, все еще никак не можем договориться. У меня новая идея: двухствольное охотничье ружье и пара гончих. Точка, господа! – Уткин свалился в кресло, вперил глаза в стол и умолк.
– Да оставьте вы в покое это свое ружье, – отозвался из угла Пищикас. – Господину директору в прошлом году преподнесла ружье фирма скобяных изделий.
– Тьфу! Совсем память отшибло. Сам же видел… отличное ружье!.. Зауэр! Ну, делайте, как знаете, мне все равно.
В канцелярии снова наступила гнетущая, мучительная тишина. Кто ходил из угла в угол, кто сидел, бессмысленно вперив взгляд в стену или в пол. Чиновники искали выхода, а его все не было и не было.
– И собаки у него есть? – не поднимая глаз от стола, поинтересовался Бумба-Бумбелявичюс.
– В том то и дело, – подчеркнул Пищикас.
– Ничего не могу больше придумать. Пустота, – барабаня кулаком по темени, заявил Уткин. – Делайте, как хотите, я внесу столько, сколько надо. Покупайте, посылайте, что душе угодно; по мне, хоть осла. – Уткин встал, подошел к окну, приплюснул лоб к стеклу и воззрился на тротуар невидящими глазами.
– Господа! – просиял Пискорскис. – Тут упомянули осла. Осел навел меня на спасительную мысль…
За столами писарей раздалось приглушенное, но весьма выразительное фырканье. Есть же на свете смех, который ни за что не сдержишь, смех, который, увы, частенько приводит к большим неприятностям!
– Позвольте поинтересоваться, кого это разбирает смех? – холодно процедил Пискорскис, метнув взгляд в сторону канцеляристов. – Носы бы как следует утерли, прежде чем смеяться над старшими… Итак, господа, я продолжаю свою мысль. Осла не осла, а лошадку – можно, да еще запряженную в премиленький шарабан. Такой дар говорит сам за себя, как с точки зрения практической, так и патриотической. Конь является символом послушания и трудолюбия. Поразмыслите, господа…
Когда стали выяснять, кто из них сядет за кучера, разговор снова расклеился. Но тут в канцелярию хлынул поток клиентов, удержать которых было уже невозможно. Одни совали прошения, другие квитанции, третьи требовали, чтобы их допустили к самому директору. У чиновников инспекции был немалый опыт: они запирали канцелярию, прорвавшихся внутрь выпускали через черный ход и таким образом быстро очищали помещение. Не прошло и получаса энергичной работы, как последний клиент покинул канцелярию.
Бумба-Бумбелявичюс встал и, лучась радостью, начал:
– Есть предложение! В одной фирме готового платья я присмотрел превосходную хорьковую шубу. Ничего лучшего мы не придумаем, да ничего лучшего господину директору и не нужно. Шуба тоже явится символом – символом тепла, которое согревает нас в этих стенах, которое окружает нас в этой юдоли слез… Нежная шерстка благородного зверька напомнит господину директору о тех горячих чувствах, которые мы к нему питаем, и ежедневно, когда директор будет одевать на плечи наш подарок, сердце его будет излучать благодарность и тепло.
Но это еще далеко не все, господа! Что есть шуба? Не только тепло, господа! Шуба есть шкура. А шкура, как бы тут выразиться… вещь дорогая! Не в деньгах дело; шуба достанется нам задаром. Она дорога не тем… Как говорится, каждому своя шкура дорога. В этом весь смысл! Мы еще раз напомним господину директору, что каждому из нас его шкура тоже дорога. А кто дорожит собственной шкурой, на того можно смело положиться! Мир груб, а хорьковый мех – нежен. Своим преподношением мы не только смягчим сердце директора, но и свою жизнь. Нежные отношения, теплота чувств, а главное – хорошо чувствовать себя в своей шкуре – это основа основ. Вот почему я позволил себе столь долгую речь, вот почему я вношу предложение преподнести господину директору хорьковую шубу.
Предложение Бумбы-Бумбелявичюса прошло единогласно.
– Пока господин Бумбелявичюс развивал перед нами свои глубокие мысли, я набросал дарственную надпись, – горделиво поднял со стола клочок бумаги Пискорскис. – Ее мы вышьем золотом под лацканом. Всего несколько слов, господа! Однако какие это слова! Они вбирают в себя тысячи наших лучших пожеланий господину директору. Предлагаю написать так:
«Под крылом у государства нам тепло и хорошо. Пусть же и впредь наши взаимоотношения будут такими же нежными, как ворс этой шубы. Ваши подчиненные».
* * *
В один прекрасный день шубу, которая до самой весны провисела в витрине магазина на Лайсвес аллее, запаковали в огромный картонный ящик, вынесли и подали извозчику. Тот водрузил ящик на колени и попросил господ помощников сесть в коляски. Торжественная процессия из двух карет тронулась с места и направилась в сторону собора, обгоняя ширококостных битюгов, которые тащили конку от ратуши до вокзала.
Из старых, дребезжащих вагонов, битком набитых жителями временной столицы, со страхом и любопытством выглядывали пассажиры, а на берегу Немана, силясь заглушить скрип и грохот конки, стучал и плевался дымом крошечный паровозик пригородного поезда, каждый день перебрасывающего из одного пригорода в другой тысячи рабочих. Из переулков и проходных дворов стекались потоки пешеходов на самую оживленную магистраль города, напоминавшую бурлящую, клокочущую, нескончаемую реку.
Река эта называлась Лайсвес аллея.
Макеты огромных трансатлантических судов в просторных витринах эмигрантских бюро «Шведско – американская линия», «Итало – американская линия», «Линия Гамбург – Америка» еще более усиливали впечатление привольной, безбрежной полноводной реки. Человеку, попавшему в ее стремнины, казалось, что столица и все государство плывут куда-то к земному раю, в страну обетованную. Полуметровые буквы фамилии видного доброхота Константаса Норкуса преследовали прохожих на каждом шагу. Прославленный гражданин Мариямполе, с большим трудом выбившийся в люди, добиравшийся до Америки через Азию и Гонолулу, быстро прослыл крупным общественным деятелем и меценатом; он щедро раздавал пожертвования на оборудование литовского военного госпиталя, внес немалую лепту в строительство памятника павшим героям, доставил из Америки Колокол Свободы. Бюро Норкуса громогласно возвещало, что оно, и только оно, истинно литовское благотворительное учреждение, «добросовестно готовит вывозку людей во все страны мира на самых лучших и надежнейших судах».
Лайсвес аллея!..
По обе стороны обсаженного липами бульвара, соединяющего гарнизонный костел с базаром в старом городе, пестрели броские вывески и объявления, манили прохожего витрины, заваленные товарами. Они словно говорили, звали, предлагали: зайдите, удостоверьтесь, возьмите, суйте в портфель или прямо в брюхо; делайте с нами все, что хотите.
На Лайсвес аллее каждый мог найти полезное и приятное развлечение по своему вкусу и карману. Если твой бумажник битком набит и может ввести в соблазн грабителя, смело обращайся к самым верным защитникам: Коммерческому, Кооперативному, Кредитному, Торговому, Промышленному, Международному и другим большим и малым банкам. Если же в твоем кармане легкомысленно застряла пара новеньких, только что отпечатанных, хрустящих бумажек, отправляйся в литовский клуб перекинуться в новенькие, только что выпущенные государственной монополией, литовские картишки, помечтать о будущем нации, или в развеселый «Версаль» поглазеть на заезжих полуобнаженных танцовщиц. Ты можешь, наконец, уверенно распахнуть любую дверь, за которой тебя ждут вежливые и бойкие купцы, готовые за лит содрать с тебя шкуру, отрастить на ней шерсть и всучить тебе же, выдав за каракулевое манто. А если у тебя за душой нет ни цента, можешь отыскать под сенью лип скамеечку, усесться и с полным правом любоваться горячими сосисками Розмарина, булочками Капульскиса, любоваться – и закусывать ароматами флоры и фауны пяти континентов.
Лайсвес аллея… Эти слова звучали, как музыка, дурманили ароматами, пьянили, словно старое вино. Они звали, манили, влекли, кружили голову тысячам независимых граждан независимого государства. Пристроиться на казенную службу в столице, там, где мостовые замощены, а тротуары выложены плитами, где даже летом разгуливают в легких туфельках и перчатках из тонкой кожи; надеть новый костюм в полоску, сунуть под мышку мягкий кожаный портфель – кто из молодых людей не мечтал об этом! Взгляды всех были устремлены к временной столице Литвы, стены которой трещали под бременем славы, воздух которой оглашал рев сирен первых заграничных автомобилей и щебет разряженных барчуков и барышень.
Из глухомани, из сел и местечек тянулись в город пешие и конные молодые искатели счастья; первую ночь они проводили в чужом сарае, на чердаке у знакомого, вторую, если не успевали зацепиться в канцелярии или мастерской, на чьей-нибудь кухне. Наконец, найдя желанное местечко, за которое выкладывали вперед месячное жалованье, с головой окунались в водоворот столичной жизни, складывали грош к грошу и клялись ни за какие коврижки не возвращаться в родные края. Одних привлекал только что основанный литовский университет, других, а их было большинство, – закон о жалованье государственным служащим, охранявшийся свежевыпеченной, новехонькой и весьма удобной конституцией.
Чиновники балансовой инспекции, сопровождавшие шубу – символ своей любви к директору, – не обращали внимания ни на крикливые витрины, ни на аршинные буквы «Константас Норкус», ни на снующих прохожих. Они спешили. Кареты громыхали по булыжнику. Звенели подковы.
* * *
В небольшом кирпичном особняке звучали грустные аккорды пианино, того самого пианино, которым в прошлом году отблагодарил Спиритавичюса за услугу представитель немецкой фирмы музыкальных инструментов в Литве. На крышке пианино была прикреплена пластинка: «Восхвалим господа бога на всех инструментах». За черным ящиком в белом платье сидела молодая, высокая, сухопарая девица, мутно-серые глаза и длинный нос которой как нельзя лучше соответствовали мечтательной грусти, столь художественно выраженной в музыкальном опусе. Виновник торжества директор Спиритавичюс в визитке с длинными фалдами носился по комнате и, подбегая к дочери, требовал:
– Кончай, Марюк, эту белиберду… Лучше гостей посмотри!
– Не едут еще, папуля… – в который раз отвечала она и снова принималась за старинный романс «Молитва девы».
В противоположном углу салона, на высоком узком пьедестале, высился размалеванный розами граммофон с голубой, отделанной никелем, трубой. Тут же, на этажерке, умещалась вся библиотека этого финансового льва, как его иногда именовали в министерстве; она состояла из десятого тома Свода законов Российской Империи, тома энциклопедии от слова «закон» до «зубр», книжонки др. Кнейпа «Лечение водами» и «Жития святых». Меж двумя окнами втиснулся гарнитур, обитый красным плюшем. Над ним висели две картины: цветная репродукция «Охота на кабана», а пониже – значительно меньшая по размерам – «Христос в оливковом саду».
Под кровлей Спиритавичюсов действительно обитал господь. Когда мадам Спиритавичене стала подругой жизни директора, он отказался от всех дурных склонностей юности, кроме одного – алкоголя. От этого недуга не спасали брошюрки, которые Спиритавичене оптом закупала для воздействия на супруга. Алкоголь пропитал весь его организм, заполнил все клетки. Жена свыклась с болезнью мужа, которую он сам обыкновенно называл желудочной хворью. Для успокоения совести он придумал своеобразный ритуал: ложась вечером в постель, Спиритавичюс повторял одну и ту же коротенькую молитву: «Господи, господи, во что я превратился? Сжалься надо мной и отпусти мне грехи так же, как отпускаешь начальнику таможни. Сегодня больше пить не буду, потому что, как видишь, ложусь спать…» С этими словами он засыпал и принимался громко храпеть…
Наконец кто-то въехал во двор к Спиритавичюсам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20