А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Покуда Риндер был у фельдмаршала, Шафонский вместе с Самойловичем отправились к единственному из сановников, почти к единственному из всего начальства московского, который интересовался вопросом.
Шафонский с досадой и негодованием рассказал сенатору об осмотре двора, о совещании докторов и подличанье большинства пред господином штадт-физикусом.
– Что же вы порешили?
– Порешили мы большинством голосов три несообразные вещи. Первая, что болезнь не чума, а некоторое подобие ее. Во-вторых, порешили вывести всех фабричных из города, а в-третьих, разыскивать по городу, нет ли где больных, и тоже выводить за город.
– Ну что же, хорошее дело. Что же тут дурного? – заметил Еропкин.
– Да ведь наше решение, ваше превосходительство, дойдет, конечно, до сведения фабричных, и когда мы соберемся полицейскою мерою выводить их со двора, запирать двор, а их вести за город, то мы и половины не соберем. Они уже теперь разбегаются.
Самойлович подтвердил то же самое, что суконщики, не желая вовсе отправиться на жительство куда-то, за несколько верст от города, уже стали тайком покидать Суконный двор.
– Да, это нехорошо. Что же тут делать?
Шафонский стал убедительно просить сенатора вмешаться в дело, отправиться к Салтыкову и убедить его потребовать от докторов положительного названия болезни, а затем поспешить выводом фабричных за город.
Еропкин согласился, но затем, посоветовавшись с домашними, вернулся к докторам и объявил, что не поедет.
– Мои говорят, что нечего мешаться не в свое дело, как бы из Питера нахлобучки не получить. Меня ведь в Петрограде не жалуют. Выдумали, что я с Паниным да с Бибиковым в дружбе состою. Выдумали даже, что я с бригадиром «дюжинным» обнявшись сижу, от зари до зари, а я этого старого вертопраха к себе на порог не пускаю. А как я еще тут сунусь о чуме шуметь – сейчас и скажут – масон, да из сената-то и турнут. Нет уже, голубчики, вы лучше ступайте к царевичу Грузинскому. Он – обер-комендант, это его дело. А то – к Бахметьеву. Это прямое полицеймейстерское занятие. А мое дело в сенате присутствовать.
Оба доктора вышли от осторожного сенатора и разъехались в разные стороны.
Шафонский отправился к Грузинскому. Доктора не сразу допустили к обер-коменданту, а когда он вошел, то застал у царевича Грузинского черномазого монаха. Кавказский монах, отец Серапион, часто бывал у царевича, исключительно ради того, чтобы поговорить с ним на родном языке и выпить бутылку родного привозного вина.
Шафонский застал и отца Серапиона, и обер-коменданта сладко-веселенькими, улыбающимися на всякое слово. Перед ними была уже одна пустая бутылка и другая, выпитая наполовину.
– Что скажете, помутитель общественного спокоя, буян? – ухмыляясь, спросил Грузинский.
Шафонский стал объяснять свое дело.
– Не хотите ли стаканчик моего божественного пития? – прервал его Грузинский.
Доктор отказался и начал горячее требовать от обер-коменданта принять меры против нелепого решения докторского совета.
Грузинский вздохнул и вымолвил сожалительно, глядя на доктора:
– Ах, батюшка! Молоды вы – не молоды, человек ученый, доктор, а такие, извините, глупства затеваете. Статочное ли дело, если б всякий чиновник начал бы рассуждать и всякий человек за ним, даже простой народ тоже бы стал рассуждать? Были бы Содом и Гоморра, во всем царстве настоящее вавилонское столпотворение. Вы будете рассуждать, и я тоже своими мыслями пораскину, да вот хоть бы тоже и отец Серапион выдумает что-нибудь…
– Да уж, конечно, – пьяно проговорил монах, – и я тоже выдумаю…
– Молчи, монашка, не рассуждай! – крикнул вдруг Грузинский и топнул ногой.
Серапион потупился, как красная девица.
– Ну, вот я и сказываю… Вина не хотите ли? Нет? Ну, не надо. Вот я и сказываю… Что, бишь, я сказываю?..
– Так вы не изволите принять никаких мер? – прервал Шафонский полупьяную речь обер-коменданта.
– Оставьте меня, голубчик, в покое. Прикажут что – исполним по-военному. Прикажут суконщиков тащить за город – потащим. Прикажут ловить – переловим. Прикажут повесить – перевешаем. Прикажут вас в холодную – тоже с нашим удовольствием. Что прикажут, то и сделаем!
И обер-комендант, ударяя в такт своим словам пустым стаканом по столу, при последнем слове так стукнул, что стакан разлетелся вдребезги на монаха.
Отец Серапион даже вздрогнул и, обтерев одну руку о свою длинную, немного замасленную рясу, выговорил сладко и ласково:
– Порезать могли.
– Молчи, монашка! Пошел, тащи третью…
Серапион весело и быстро, но уж не на твердых ногах, пошел за вином. Шафонский встал.
– Куда же вы, голубчик? Аль испужались, что я вас в холодную собираюсь? Не пужайтесь, не прикажут – не трону. А прикажут, то не только вас, а в усердии еще кого-нибудь захвачу по дороге.
Шафонский, сдерживая гнев, простился с Грузинским, сел в сани, велел было кучеру ехать на Пречистенку, к полицеймейстеру Бахметьеву, но с полдороги повернул в другую сторону и снова отправился к Еропкину.
«Тот еще меньше сделает, – подумал доктор, – уж лучше сенатора уломать. Он разумный человек, честный, усердный, и коли примется за дело, то что-нибудь да будет».
И Шафонский, снова явившись в доме Еропкина, в продолжение часа горячо уговаривал его домашних и его самого не оставлять пагубного дела без внимания. Он убедил наконец сенатора поехать к фельдмаршалу и уговорить его, по крайней мере, на то, чтобы он потребовал от докторов обстоятельного разъяснения болезни.
– Поймите, ваше превосходительство, – говорил он, – ведь толковали мы на нашем совете докторском, что болезнь есть настоящая моровая язва, а в бумаге прописали, что она есть подобие язвы. Ведь этим мы услуживаем господину Риндеру и, стало быть, обманываем власти и государыню.
Еропкин наконец решился и обещал на другое же утро отправиться к фельдмаршалу. Вечером и за ночь Еропкин, продумав о чуме, освоился с мыслью действовать. Поутру, проснувшись, он почувствовал себя гораздо бодрее, веселее и, умываясь, решил даже, что он, в качестве сенатора, обязан помочь делу важному и опасному, что его долг – дряхлого правителя научить уму-разуму.
XXII
Подъезжая уже к подъезду фельдмаршала, Еропкин, уже добродушно ухмыляясь, вымолвил себе под нос:
– Надо пугнуть старого, что и сам помереть может. Лучше дело будет.
Долго в это утро Еропкин провозился с фельдмаршалом. На беду его, Салтыков оказался на этот раз совершенно непонятливым. Когда же старик понял наполовину, в чем дело, то вымолвил убедительно:
– Как же, как же… Гниючка, простая язва…
– То-то не простая, граф, а настоящая турецкая моровая язва. Коли пойдет морить, то все мы перемрем от нее: и вы, и я, и весь город.
– Нет. Совсем нет, – отрезал Салтыков, поднимая брови. – Дворяне не мрут…
– Все мрут! – уж горячо отозвался Еропкин.
– Нет, дворяне не мрут, – как затверженную фразу повторял Салтыков. – Риндер говорит: «Простой народ мрет, а дворянин не мрет».
– И все он врет! – горячо выговорил Еропкин и испортил все дело своим словом.
Салтыков был поражен созвучием двух слов и забыл о деле.
– Народ мрет! Все врет!.. – проговорил он, улыбаясь. – Ишь, как отлично!.. И даже очень хорошо…
«Экая чучела! – подумал про себя Еропкин. – Старость-то что делает! Ну, как это поверить, что ты победы великие одерживал, Фридриха бил на всех германских полях?! А тут пальцами вертишь в воздухе да забавляешься тем, что „мрет“ похоже на „врет“».
Еропкин закачал головой и, как бывало с ним часто в его рассеянности, прибавил вслух:
– Удивительное это дело!
– Да, – отозвался Салтыков, – и впрямь удивительное!
Еропкин пришел в себя и смутился, не сказал ли он вслух что-нибудь лишнее.
Однако сенатор добился все-таки от фельдмаршала, чтобы тот потребовал у докторов назвать прямо, какая болезнь найдена ими на Суконном дворе. Еропкин посоветовал спросить у медицинской конторы, каким образом будет она лечить болезнь, когда она сама не знает, какая болезнь и как ее назвать.
Через несколько дней Салтыков получил следующий рапорт докторов:
«Решительное докторов мнение о моровой язве.
Сего 1771 года, марта 26-го дня, государственной медицинской коллегии в конторе Медицинский совет, получа словесное повеление от Его Сиятельства господина генерал-фельдмаршала графа Петра Семеныча Салтыкова, назвать точным именем оказавшуюся на большом Суконном дворе болезнь, положил: что оный, в данных сего марта 11-го и 23-го чисел мнениях, ничего к прекращению оной не опустил, кроме общенародного имени; а как ныне оное от совета точно требуется, то инако оной не называет, как моровою язвою.
Подписали доктора: Эрасмус, Фон-Аш, Мертенс, Шафонский, Вениаминов, Ягельский и Зибелин».
Фельдмаршал, получив бумагу и прочитав ее, почему-то был вдруг поражен так, как если бы в первый раз узнал о том происшествии, которое уже отчасти начинало волновать весь город. Он тотчас разослал верховых к Еропкину, Грузинскому, Бахметьеву, Шафонскому, Риндеру и даже к преосвященному Амвросию.
– Ты сам, Фединька, слетай к владыке, – сказал он любимцу адъютанту. – Скажи: «Беда!»
Через два часа все съехались у фельдмаршала.
– Моровая язва!.. – встречал фельдмаршал всякого, выпуча глаза и высоко подняв мохнатые брови. – Слышали? Моровая язва?!
И фельдмаршал вглядывался в лицо каждого, как будто искал на нем себе утешения, будто надеялся, что слышавший начнет ему доказывать, что это известие ложное, и станет его успокаивать.
Но из всех, слышавших слова фельдмаршала, один Риндер как-то съежился, сделал жалостливую гримасу, и лицо его говорило: «Если вашему сиятельству непременно угодно так прозвать болезнь, – так пускай! Наше дело подчиняться и ежиться».
Съехавшиеся к фельдмаршалу решили единогласно, во-первых, самую важную меру: дать знать немедленно о появлении моровой язвы в Петербург. Затем было решено немедленно запереть Суконный двор и вывести фабричных за город.
– Выведи!.. – грозно произнес Салтыков Бахметьеву.
– Слушаю-с!
– А ты смотри, царевич, чтобы назад не приходили! – обратился фельдмаршал к Грузинскому.
– Слушаю-с!
– А вы, преосвященный владыка, прикажите, чтобы беспременно во храмах Богу молились… Все Бог…
Амвросий вежливо отвечал что-то фельдмаршалу, не вполне внятное.
– А вам в сенате, – обратился Салтыков к Еропкину, – тоже бы надо…
– Что прикажете? – отозвался Еропкин.
– Да как же, тоже бы надо… Ведь моровая, ведь язва… Надо беспременно…
– Да что прикажете, граф?
– А все! Действуйте!.. Важнейшее событие, всем надо действовать…
– Да мы можем только в сенате обсудить, какие в этом случае…
– Ну, да, да… Обсудить… Обсудить!.. Ведь моровая. Да, ты, доктор, – вдруг вспомнил Салтыков, обращаясь к Риндеру, – ты, голубчик, сказывал – дворянин не мрет. А вот сенатор заладил, что мрет…
– На все воля Божья, – снова съежился Риндер.
– Как воля Божья?! – вдруг заорал из всех стариковских сил Салтыков. – Как воля Божья?! А!!
– Воля Божья… – прошептал Риндер, оробев.
– Стало быть, и дворянин мрет! – воскликнул Салтыков, как может воскликнуть утопающий, увидя, что последняя соломинка, за которую он держался, рвется теперь у него в руке. Риндер совсем как бы свернулся в какой-то подобострастный клубочек и молчал, низко опустив повинную голову.
– Вот и поздравляю! – протянул Салтыков и развел руками. – Вот и поздравляю!.. – снова проговорил он, обращаясь к Амвросию.
И фельдмаршал, совсем потерявшись, простоял несколько секунд, растопыря руки, потом пробормотал что-то такое себе под нос, но очень грустным голосом и опять смолк.
Гости стали прощаться. Салтыков как бы бессознательно перецеловался со всеми, поцеловал даже Шафонского и только после троекратного поцелуя сообразил, что делает унизительную для себя вещь, и, как-то печально махнув рукой, выговорил:
– Ну, все равно… Не пристанет…
Когда гости уехали и фельдмаршал остался глаз на глаз с своим любимцем адъютантом, то вдруг выговорил:
– Фединька, что ж тут делать?
– Чего изволите?
– Спрашиваю я, голубчик: что ж тут делать, коли и дворянин-то мрет?
– Ничего-с. Я полагаю, это все пустобрешество. Ведь дохтуры говорят… А их учат врать нарочито.
– Как учат?
– Так-с. Мне тетенька это намедни пояснила. Дохтуров всех обучают полосканья мешать, мертвых резать и врать. Коли какой не смышлен и не обучится здорово врать, ему и лечить не позволяют.
– Это враки, Фединька. А ты вот скажи, что мне с чумой-то делать?
– Прикажите Бахметьеву ее словить да в острог…
– Что? Что-о? Хворость словить, якобы буяну бабу…
– Я, Петр Семеныч, простите, больше поверю тетеньке, чем проходимцу дохтуру… А тетенька сказывает: чума по Москве ходит… вот как есть барыня.
– Что-о?
– Тетенька сама ее видела, – воодушевился Фединька. – Салоп у нее атласный желтый… Шапка вроде поповой – с наушниками… Один глаз с морготой. И прихрамывает на левую ногу.
– Это кто же, тоись, прихрамывает?.. Твоя тетенька?.. – не понял Салтыков.
– Нет-с. Чума, чума! Тетенька сказывает…
– Твоя тетенька – дурафья! Вот что!.. – рассердился вдруг фельдмаршал. – Вот кабы тебя обучили смолоду читать и писать грамоту российскую, ты не болтал бы пустяковины.
Адъютант жалостливо замялся, слегка смущаясь. Успокоившись, Салтыков выговорил ласковее:
– Фединька? А Фединька?
– Чего изволите?
– Если дворянин тоже мрет… Мы с тобой уедем ко мне в Марфино… Туда не придет небось! А?..
И Салтыков, хитро подмигнув адъютанту, закусил губу беззубой десной.
XXIII
У Барабина в доме стало тише, чем когда-либо; можно было подумать, что муж и жена, примирясь, живут душа в душу.
Когда Барабин, вернувшись домой, узнал, что жена освободила запертого Ивашку, он был так поражен этим поступком, что с тех пор ходил как потерянный. Он не знал, что думать, и терялся в догадках. Разум не дозволял ему подозревать жену, и, в сущности, он не верил, чтобы могло быть что-нибудь между женой и деревенским парнем, бежавшим с фабрики. Но он понял только, что прежняя жизнь истомила Павлу, что она была несчастлива и воспользовалась теперь первым предлогом показать свою волю. Это именно и испугало Барабина. Он считал срамным и позорным проявление личной воли жены в доме, в семейных отношениях, даже в хозяйстве.
– Баба – рожай и молчи! – говаривал он всегда, еще до женитьбы.
Теперь Барабину стыдно было даже людей, знавших о том, что он запер провинившегося парня, а хозяйка освободила его. Барабин уходил с утра из дому, будто по делам, но окончательно бросил заниматься Суконным двором и почти не заглядывал в него. Изредка, зайдя, он рассеянно выслушивал доклад Кузьмича, равнодушно узнавал, что народ все продолжает заболевать и умирать, и, пробыв с полчаса, уходил и скитался по Москве.
Более всего сидел он у своего старинного приятеля, купца Караваева. Человек этот был не под пару даже Барабину. Он был просто изверг и имел уж на душе два крупных преступления. Его советы другу сводились к одному.
– Убить того парня или убить жену и жениться на другой. Народ баит – грех. Мало что болтают…
– Убить, – восклицал Барабин, – не мудреное дело. Да что толку? Ведь я люблю ее и мне без нее жить нельзя.
И Караваев принимался доказывать другу, что он срамится, что он не может любить жены, способной на такие поступки.
Павла, с своей стороны, была тоже в возбужденном состоянии духа. Она видела, что новые отношения с мужем близятся к пагубной развязке, и она просто начинала бояться его. Иногда из боязни она даже раскаивалась в своем поступке.
«Что за важность, – думала она по временам, – если бы он наказал парня, ей совершенно чуждого».
Если и было в ней в продолжение двух-трех дней какое-то странное чувство к этому добролицему парню, то оно давно исчезло после случая ночью в их доме. Павла, в сущности, сознавалась перед собой, что на этот раз она кругом виновата, что не следовало ей пускать к себе Ивашку, слушать его песни и сказки. А затем, во всяком случае, следовало повиниться во всем и выпросить прощение, умолить мужа выпустить парня, а не делать этого самой.
Через несколько дней после той дикой, невероятной ночи Павла отправилась к отцу и на этот раз не выдержала, подробно передала все случившееся у них в доме.
Только один Митя, еще прежде отца узнавший все, оказался за нее и находил поступок ее совершенно законным и добрым.
Отец же осудил дочь, нашел ее вполне виноватой перед мужем.
– Я с тобой, дочка, – сказал Артамонов, – никогда не беседовал о твоем житье-бытье, потому что ты сама молчала. Мне твоя семья будто в наказание Божеское послана. Одна дочь, единственная, да и та с хозяином горе мыкает. Сам я виноват во всем, каюсь, да поздно. Не надо было мне тебя за него отдавать. Знал я всегда, что Титка человек дельный, смышленый, но дурашный, самодур. Да и ты виновата теперь против него, чего было скрытничать? Хотелось тебе сказки слушать, спросилась бы у мужа да и пускала бы этого дурака к себе днем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72