А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– С малярами рассуждают?
– Точно так-с.
– Ну, пойду и я с ними рассуждать, – произнес Шумский шутливо важным голосом и, сойдя с подъезда, двинулся во внутренний двор дворца.
По многим служителям и полицейским, по кучкам солдат без оружия, стоявшим в разных местах, Щумский мог догадаться, какое направление взять, чтобы найти отца. И он не ошибся. Пройдя двор, крыльцо и сени, он наткнулся на дежурного офицера в кивере.
– Граф здесь? – спросил он.
– Точно так-с – отвечал офицер и, узнав Шумского в лицо, прибавил:
– Прикажете доложить графу или изволите так пройти?
– Нет, уж обо мне докладывать, полагаю, лишнее.
И Шумский отворил дверь, но, переступая порог, он все-таки должен был внутренне сознаться, что легкие мурашки пробежали у него по спине.
«И давно не был, – думалось ему, – и ушел тогда, якобы от кровотечения носом?.. Ругаться будет. Ну, и черт с ним»!
Глазам Шумского представилась очень большая горница совершенно пустая. Вдоль одной стены были стойком расставлены, приперты к ней длинные доски, а около них, на полу, стояло несколько ведерок. Вокруг них двигались трое крестьян и один солдат, все с кистями в руках, а между ними, спиною к Шумскому, – был сам граф Аракчеев, в сюртуке без эполет.
При звуке запертой двери он обернулся. Увидя сына, Аракчеев уперся в него своими безжизненными стеклянными глазами. Ни единый мускул в лице его не шевельнулся.
Молодой человек почтительно приблизился. Граф поднял и протянул руку. Шумский, едва коснувшись до нее пальцами, как всегда чмокнул край рукава. Затем, ни слова не сказав сыну, Аракчеев повернулся опять к малярам и заговорил с ними, кратко, однозвучно, сухо выговаривая слова. Маляры отвечали вперебивку и говорили довольно свободно.
Было очевидно, что вследствие вольного обращения с ними всемогущего вельможи, они видели в нем только простого барина.
– Ну, ты, теперь малюй вот эту! – выговорил Аракчеев, указывая солдату одну из досок.
Солдат взял ведерко, опустил кисть и, приблизившись к доске, начал мазать.
Тут только Шумский заметил, что доски, припертые к стене, были уже наполовину вымазаны. Штук десять лоснились, выкрашенные разноцветными красками, и штук пятнадцать оставались еще чистыми.
Покуда солдат мазал доску, на этот раз темно-коричневой краской, Аракчеев обернулся к одному из маляров и выговорил:
– Стало быть, коли через год шпаклевка оказалась, то прямо – драть насмерть?
– Дери, ваше сиятельство! Задирай! Я за свою ответствую на десять годов. А это уж какой маляр!
– Прямо такого драть? – повторил Аракчеев.
– Прямо драть, ваше сиятельство!
– Насмерть?
– А уж это как вам будет благоугодно, – улыбнулся маляр, принимая слова за шутку.
– Ты что ухмыляешься? – с оттенком снисхожденья, но сухо произнес граф. – Полагаешь, не запарывал я вашего брата досмерти?
– Как можно-с! Знамое дело. Без этого как же-с?
– У меня, голубчик, в Грузине так порют, как нигде нпо всей России – скажу – не умеют. У меня нет этого заведения, как у дворян-помещиков: всыпают зря по триста да четыреста розог. У меня двадцать пять дадут, да таких, что лучше сотни!
– В этом деле тоже наука нужна! – отозвался маляр.
– Ну, вот, и врешь! – громче воскликнул Аракчеев, обращаясь к солдату, который уже кончал доску. – Гляди! Раскрой бурколы-то свои! Нешто это тот колер? Глядите, что он делает! – обернулся Аракчеев к малярам.
– Переложил малость бакану, – отозвался один из мастеровых.
– Какой теперь надо прибавить? – спросил Аракчеев у солдата.
Солдат вытянулся в струнку и глупо пялил глаза. По лицу его казалось, что он даже не собирается ответить.
– Какой краски добавить?! – громко выкрикнул Аракчеев.
И солдат вдруг еще громче графа развязно и бойко рявкнул.
– Не могу знать, ваше сиятельство!
В голосе его была та твердость и уверенность, как если бы он прямо и точно определял требуемое вопросом.
– Молодец! – выговорил граф. – Начинаешь привыкать. Терпеть не могу, когда ваш брат путает да брешет! Отвечай прямо, ясно: «не могу знать» – и конец.
– Не могу знать! – еще громче и охотнее брякнул солдат.
– Ну, вот что ребята. Вы мне его в месяц времени обучите. Чтобы он у меня по первому слову всякие колеры пускал, а чтобы из всякого колера хоть десять разных выходило. А обучишься, – прибавил граф, обращаясь к солдату, – унтер-офицером будешь, а то и фельдфебелем будешь! Какой ты губернии?
– Костромской, ваше сиятельство!
– А уезда?
– Не могу знать, ваше сиятельство!
– А как сказывают? Чай слыхал от людей?..
– Кш… Кишмяшенского!
– Кинешемского?
– Точно так, ваше сиятельство!
– А сколько тебе лет?
– Не могу знать, ваше сиятельство!
– Молодец! А как батька с маткой сказывали?
– Как лоб забрили, сказывали – двадцать второй шел.
– А когда забрили?
– Об Миколы зимние три года будет.
– Сколько ж тебе ныне лет?
– Не могу знать, ваше сиятельство!
Аракчеев поднял руку и потрепал солдата по плечу.
– Из тебя толк будет. Я уж вижу…
– Рады стараться, ваше сиятельство!
– Ну, ребята, кончайте мне все эти доски, а завтра утром я приду погляжу: чтобы так, как я сказывал. Хорошо ли вы поняли? Радугой!
– Точно так-с!
– Вот, с этой самой с угольной доски и до последней, чтобы у меня радуга развернулась! Если какого колера не хватит, я вас велю выпороть.
Аракчеев обернулся к сыну и выговорил отчасти насмешливо:
– Вот ты – офицер, флигель-адъютант, в Пажеском тебя всяким наукам обучали – а вот пойди-ка, вымажь мне доску фиолетовой краской.
– Что ж мудреного, – выговорил Шумский.
– Что! – строже выговорил Аракчеев, – мудреного?! Мажь!
Шумский стоял в нерешительности, не поняв слова.
– Мажь! Бери кисть вот и малюй, благо храбр. Ну, валяй! А мы посмотрим! Дай ему кисть!
Шумский получил в руки большую мохнатую кисть и стоял с нею почти разиня рот. Каждое мгновение он мог расхохотаться, как сумасшедший, но взглянув в лицо отца, сразу сообразил, что дело гораздо серьезнее, нежели он предполагает. У Аракчеева уже слегка сдвигались брови, опускаясь на переносицу, а стеклянные глаза начали быстро моргать. Крестьяне-маляры добродушно ухмылялись, а солдат, стоя истуканом, глядел на Шуйского, выпуча глаза, и тоже как бы думал: «какой ведь прыткий выискался!»
– Слышал, что говорят, – произнес Аракчеев, – вон тебе свежая доска. – Валяй мне фиолетовую!
Шумский, внутренне смеясь, двинулся к ведеркам, расставленным на полу и стал искать фиолетовую краску. Ведерок было около десяти с разноцветными красками, но фиолетовой не было.
– Такой нету, – обернулся он к графу.
– А! – вскрикнул Аракчеев на всю кордегардию. – Нету! То-то… Умная голова. – Нету! – А когда Господь-Бог сотворил небо и землю при начале творения – были рыбы? были дерева и плоды? была прародительница Ева?
Шумский стоял перед отцом, оттопыря руку с кистью, и не понимал ничего. Единственное, что коснулось с силою его слуха, было имя Евы.
«Чудно это, – подумалось ему, – пришел я сказать об моем намерении, заговорить с ним об Еве, а он сам первый раз в жизни сказал мне это имя. Как это странно!»
И, вероятно, Шумский на несколько мгновений задумался, потому что его привел в себя уже нетерпеливый и громкий голос отца:
– Да что ты, одеревенел, что ли, таскаясь день деньской по трактирам? Тебя спрашивают: как достать фиолетовый колер?
– Его тут нету, – сухо вымолвил Шумский, несколько оскорбленный окриком при мастеровых.
– Да, нету. Для тебя, умница, нету! Олух ты, господин флигель-адъютант, глупее ты вот этих сиволапых мужланов! Глупее даже вот этой выпи болотной, хоть он только начал еще у них обучаться! Гей, ты, выпь, – ласковее прибавил Аракчеев солдату, – пусти мне фиолетовый колер!
Солдат быстро окунул кисть в одну краску, и набрызгал на доску, потом достал другой, третьей, и стал мазать. Из соединения их получился темно-фиолетовый цвет.
– Ну, вот, видел? – выговорил Аракчеев. – Вот кабы вас разумнее воспитывали, так ваш брат всегда и ответствовал: «не знаю», а не врал бы! Давно слыхал, что не люблю я всезнаек, а не можешь свою глупую повадку бросить. – И граф прибавил мастеровым: – Ну, ребята, кончайте доски!
И круто повернувшись, он вышел из кордегардии во двор и медленным шагом направился к подъезду своих горниц.
Шумский пошел за отцом, отступя шага на два. Уже приближаясь к подъезду, Аракчеев, не оборачиваясь, выговорил на воздух:
– Ко мне идешь?
– Если изволите? Есть одно дело, – отозвался Шумский, настигая.
– Знаю, что есть! Тебя только и увидишь, когда у тебя это дело. – Это дело ты аккуратно справляешь. Сколько надо?
– Нет-с, мне денег не надо.
– Это еще что за новости! Ты, к довершению, вольнодумничать еще начнешь. Денег не надо? Скажите пожалуйста, какой важный барин!
– У меня, батюшка, дело совсем иное, много важнее денег. Дело первой важности.
Аракчеев приостановился на ходу, слегка обернулся назад через плечо и выговорил:
– Убил кого?
– Как можно-с!
– Как! Под пьяную руку, вестимо. А коли трезвый начнешь людей убивать, так уж совсем хлопотливо будет. Какое же такое дело?
– А вот, позвольте – доложу подробно.
XLII
Оба тихо и молча двинулись снова. Пройдя швейцарскую между двух рядов вытянувшихся в струнку служителей и солдат, а в другой горнице мимо также вытянувшихся офицеров в полной форме и чиновников в вицмундирах, они вошли в маленькую горницу, где была спальня. Большая казенная кровать красного дерева была сдвинута с места к печке, а тяжелые гардины постельные из толстой материи были скручены, подобраны и привязаны к гвоздю на стене. Вместо дворцовой, стояла маленькая складная кровать графа с тонким матрацем и красной сафьяной подушкой, без наволочки, а поверх вязаного одеяла лежала растянутая военная шинель. Остальная мебель была, очевидно, вынесена и оставался только один стул, обитый такой же материей, как спальные занавеси кровати. В переднем углу стоял столик, покрытый белой салфеткой, и на нем были три иконы, перед которыми горела лампадка. Невдалеке был другой столик, точь-в-точь такой же, также покрытый белой салфеткой, и на нем стояли темные лакированные лоханка и рукомойник, были разложены разные принадлежности бритья, а около полотенца на стене висел здоровый арапник. Эти иконы, составлявшие вместе большой складень, английские лоханка и рукомойник из войлока и арапник были предметы, всегда сопутствовавшие графу повсюду. Аракчеев собственноручно бил кого-либо крайне редко, но зато всякому – от домашнего печника, кучера, повара или иного служителя до обер-офицеров, и мелких чиновников включительно – часто указывал на этого постоянного своего спутника и говорил:
– Арапник видишь?
И на всегдашний ответ: «вижу-с» прибавлял:
– То-то же!
Войдя в спальню, Аракчеев сел на единственный стул. Шумский остался на ногах.
– Ну, объясняйся да не тяни! – выговорил он.
Шумский начал свое объяснение все-таки очень издалека. При первых же словах лицо Аракчеева несколько изменилось и стало изображать некоторое недоумение. Он мысленно бегал и искал, хотел догадаться, о чем хочет говорить сын, о чем будет просить, но чем больше говорил Шумский, тем менее он догадывался.
Шумский уже говорил о бароне Нейдшильде, об его дочери-красавице, о том, как она сразу пленила его в церкви на чьих-то похоронах, а граф все еще не догадывался, в чем будет просьба. И это было совершенно естественно. Аракчеев слишком хорошо знал сына и, следовательно, теперь, прежде всего, предположил именно то, что, собственно, и было до того дня, когда Шумский вдруг решился жениться.
Он ждал, что сын признается в совершенном им каком-либо безобразии по отношению к семье Нейдшильда. Он точно так же был далек от мысли о женитьбе, как сам Шумский был далек от нее дня два тому назад.
Рассказывая, каким образом он, затем, проник в дом барона, Шумский нечаянно проговорился, хотя сначала не предполагал упоминать о секретаре Андрееве.
– Ну, так! – прервал его Аракчеев. – Больше не надо! – Понял все. Так я и думал: пробрался лисой в курятник и скушал курочку! Ну, что ж! Теперь ведь Нейдшильд государю пожалуется, а то уж и нажаловался, а ты ко мне прибежал. Что же я тут могу?
– Как можно, батюшка! Вы совсем меня иначе поняли, – выговорил Шумский, но видя, что Аракчеев предполагает именно то, что и должно было быть, если бы не ночное дежурство фон Энзе, Шумский невольно усмехнулся догадливости отца:
– Я проник в дом барона, – прибавил он, – чтобы только чаще видеть ее и заставить себя полюбить.
– Так в чем же дело? – все-таки с удивлением произнес граф.
– Я хочу просить вашего благословения.
– Жениться?! – воскликнул Аракчеев. – Ты? На год не венчают. Ведь на всю жизнь венчают.
– Точно так-с, но я… я ее люблю…
Аракчеев замолчал и думал. Наступила пауза.
– Да ведь она же чухонка, не нашей веры! – выговорил он наконец.
Шумский слегка пожал плечами.
– Что ж из этого-с? Все-таки христианка.
– Христианка? – выговорил Аракчеев и стал качать головой. – Вот что значит ничему-то не учиться и ничего не ведать. Да знаешь ли ты, что есть христиане хуже татарина и жида. Знаешь ли ты, молокосос, что такое протестант, что такое лютеранин, знаешь ли ты, что будь я Всероссийский Царь, я бы всех их искоренил, а уж изгнал бы из империи беспременно. – Аракчеев подумал и заговорил глубокомысленно. – Слушай меня. Войдем мы с тобою, – к примеру буду я говорить, – в храм Божий, и будут православные люди стоять, креститься и земные поклоны класть. Ну, вот, мы стоим с ними и тоже молимся. Понимаешь?
– Понимаю, – протянул Шумский, ничего, конечно, не понимая. Он знал только, что Аракчеев любил изредка говорить затейливыми аллегориями, и они всегда выходили у него чрезвычайно своеобразными.
– Ну, вот, мы стоим в храме и видим: стоит в уголке человек, не крестится, не молится, стоит, разиня рот, приглядывается и прислушивается – ничего не понимает, совсем он тут, как отрезанный ломоть, не про него, стало быть, служба, литургия ли, вечерня ли – все равно. А другой человек в другом углу стоит, кулаками на алтарь грозится, рычит, ругается, надо всеми насмехается. Как ты думаешь, который из них хуже?!
Шумский едва заметно двинул плечом и крепко сжал губы, чтобы скрыть невольно проскользнувшую улыбку, а затем выговорил сдавленным голосом, чтобы не рассмеяться:
– Хуже вестимо… который ругается.
– Ну, вот! который стоит в уголке смирно, это, будем к примеру говорить, мухамеданин, он своей веры, ему в нашей ничего не понятно, а человек, который богохульничает да ругается, это протестант – лютеранец, он же и вольтерьянец, или сквернослов и сквернодумец. Он, стало быть, был христианин, но свихнулся сердцем и разумом навольничал, всю религию наизнанку вывернул, или свою собственную измыслил, да и бахвалится ею. Он изувер, еретик, его повесить мало! Язычники, коих Господь Иисус Христос, во ад сойдя, взыскал ради спасения, будут в раю, а этим лютерьянцам и всяким иным поганцам никогда царствия Божия не удостоиться. Вот тебе что такое твоя чухонка-невеста. Соберись ты на турчанке жениться, я бы сказал: окрестить ее и концы в воду. А лютерьянка твоя, считая себя христианкой, не захочет веру менять. Ведь не захочет?
– Я об этом, батюшка, еще не спрашивал.
– Так спроси.
– Не думаю, – тотчас же прибавил Шумский, боясь, что может возникнуть новая помеха, и предпочитая тотчас же разрубить, завязываемый Аракчеевым узел.
– Полагаю, батюшка, она от своей веры не отступится ни за что на свете.
– Ну, так как же тогда? Я уж не знаю…
– Мне, батюшка, хоть пулю в лоб.
– Какую пулю?
– Если мне не жениться на баронессе, так просто хоть застрелиться.
– Я тебе, сударь мой, раз тысячу сказывал, когда еще ты махонький был, – вдруг мерно, и оттягивая, заговорил Аракчеев и начал пристукивать согнутыми пальцами себе по колену как бы в такт словам. – Всегда сказывал: не смей ты меня пужать! Я не баба, и ты не из таких молодцов. На это дух нужен, хоть оно и грешное дело. А у тебя такого духу никогда не бывало. Настасью Федоровну пужай пистолетами и саблями, хоть пушками. А меня оставь. Да и что ж! Застрелишься, я только плюну. Самоубийца – дурень, а дурням и родиться бы не след.
– Я не пугаю, – тихо произнес Шумский. – Я так, к слову сказываю, что очень мне будет мудрено. Я не могу себе представить жизнь без нее, я ее обожаю.
– Так и сказывай, а не грозись. Это мы дело разберем. Если я вызовусь быть ее крестным отцом, да государь пообещается быть на свадьбе, то, известно дело, обернется иначе и легко, может быть, что твой чухонец на все согласится. А она, девица, ничего в этом не смыслит и ей, конечно, все веры равны. Девица в религии и в других науках ни уха, ни рыла не смыслит: это совсем не про бабу и писано.
Но Шумский, слушая, думал:
«Ева в религии побольше тебя смыслит».
– Ну, а главное… – продолжал граф. – Скажи мне: что, кроткая она нравом, тихая и скромная?
– Как ангел!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33