Внутри сруба тлел костер, валялись перья рябчика и крылья тетерки. В углу примитивная – на жердях – постель из рваных одеял и кусков толя, над нею какая-то полукрыша-полубалаган из тех же кусочков толя на жердях.
– Закурить бы, – сказал Женька.
– Тетерку грохнул?
– Куропатку, а вчера рябчика.
– Это не куропатка, – сказал я. – Тетерка. Их бить нельзя.
– Э, парень, чего ни кинь – всего нельзя. Мне тут и избушку рубить мешали. С милицией приезжали. После-то отступились, потому что и у меня права есть.
– Какие же права?
– Свои люди в районе. Они и заступились. Теперь только крышу до холодов успеть.
– Какая крыша! У тебя между бревен щели с кулак.
– Щели? – удивился Женька. – Подумаешь, щели. Девятое додавит. Вот видишь, рублю четвертый венец, еще бы пять, и хорош. Шел бы ко мне в напарники. Мы бы с тобой и медведя нашли. Я с ножом, ты – с ружьем.
– Пошел бы, да баба у меня в городе.
– А баба там пускай и живет, ты к ней в гости будешь ездить. Так даже удобней. Многие эдак-то с бабой не живут, а в гости ходят.
– Не могу, Женька. Мне уезжать скоро.
– Когда скоро-то?
– Завтра.
– Эх, жалко. А как бы хорошо зимой в избушке. На улице мороз в тридцать градусов, а у нас свет, тепло. Муки бы пуд – так можно самим и хлебы печь. А ночью над лесом звезды да луна, а в избушке огонечек горит. Надо бы мне напарника.
– Ты торопись, Женька, – серьезно сказал я. – Скоро морозы, а у тебя только четвертый венец.
– Успею, парень.
Темнело, я поспешил домой и попрощался с Женькой. Вышел из леса и у ольхового куста не выдержал, наклонился, пошарил в траве. Интересно было, что он там прятал. Там лежал заваленный пожухшими ветками оранжевый мотоциклетный шлем.
– При чем здесь, черт подери, мотоциклетный шлем? – сказал Вадим. – Кто прячет шлем в ольховый куст? Зачем шлем без мотоцикла? Сумасшедший, конечно. У него, видно, повсюду вокруг избушки захоронки.
– Не вижу в мотоциклетном шлеме состава сумасшествия, – сказал я.
На следующий день мы уехали, и перед отъездом, разбирая продукты, наткнулся я на лишнюю пачку макарон. Хотел было отнести ее Женьке, да ведь и в Кондопоге были друзья, которым лишняя пачка макарон никак не повредит.
По дороге мы все с Вадимом спорили, есть состав сумасшествия или нет.
– Не вижу такого состава, – рассказывал я друзьям в Кондопоге, которым пачка макарон и вправду не повредила. – По-моему, он не сумасшедший, а просто неприспособленный к жизни человек, наивный романтик и доходяга.
– Это ты наивный романтик и доходяга, – сказали мне друзья из Кондопоги. – Какого размера сруб?
– Три на четыре.
– Это вовсе не охотничья избушка. Он рубит баню.
– Какую то есть баню?
– Обыкновенную. Рубит он рядом с дорогой. Верно? Бревна толком не подгоняет. А как только срубит да выпадет снег, пригонит машину из Медвежьегорска, вывезет баньку и продаст. Вот и все дела. Так многие делают. А сумасшествие – для отвода глаз.
Меня поразила эта неожиданная логика, выгнала сомнение и жалость. Печальный образ сумасшедшего в шапке с помпоном посреди кривого сруба под снегом и дождем поблек и пропал. Рубит баньку на продажу. Нет, куда ближе и понятней человек, который рубит избушку, чтоб обогреться, вернувшись с охоты, чтоб хлебы пеклись и огонечек светил.
В Москве среди разных суетливых городских дел я вдруг вспоминал порою Женьку.
Я видел, как стоит он в шапке с помпоном, как засыпает снегом его сруб, и гадал, сколько еще венцов успел он срубить. Опять объявлялась в душе бессильная тревога.
– Да ведь он рубит баньку, – успокаивал себя я. – Наверно, уже вывез и продал.
Потом я узнал, мне рассказали, что Женька так и остановился на четвертом венце. Четвертый венец оказался его пределом. Пятого он не начинал.
Выпал снег. Настали холода, а у него все четвертый венец, постель из рваных одеял и кусков толя.
Снега заваливали берега озера. В рваном свитере и в шапке с помпоном Женька бродил по дороге, просил соли и спичек.
Глубокой зимой приехала милиция в полном уже составе, и Женьку куда-то отвезли.
Сруб в четыре венца простоял до весны, а весною на плоты растащили его туристы.
Красная сосна
Тогда-то, в феврале, на набережной Ялты, в толпе, которая фланирует меж зимним зеленым морем и витринами магазинов, я увидел впервые этого человека.
В шляпе изумрудного фетра, в светлом пальто с норковым воротником, очень и очень низенького роста, в ботинках на высоких каблуках, он брел печально среди толпы, опустив очи в асфальт, а толпа вокруг него бурлила и завивалась. Особенно любопытные забегали спереди, чтоб осмотреть его, другие шли поодаль и глаз с него не спускали. Причиною такого любопытства была кукла, огромная, в полчеловека кукла, которую он влек за собою, обхватив за талию.
Кукла склоняла свою русую голову к нему на плечо, и он шептал ей что-то, не обращая на толпу никакого внимания.
Изредка маленький печальный господин останавливался у какого-нибудь лотка с бижутерией или у газетного киоска, разглядывал товары, советовался со своей спутницей и восклицал:
– Это совсем недорого!
Спутница во всем с ним соглашалась.
И он покупал что-нибудь для нее. Я сам видел, как он купил янтарное ожерелье, накинул ей на шею, покачал восторженно головой:
– Это вам к лицу!
Кукла сделана была хорошо. Я отметил про себя и русые волосы, и розовые щечки, цветастый плащ и ботики с розовыми бантами. Но слишком уж приглядываться казалось мне неудобным. Иногда стыдно глазеть вместе с толпою. Я прошел немного за человеком с куклой, стало мне за себя неловко, и я отстал.
В ту зиму каждый день ходил я на этюды. Удивлял цветущий в феврале миндаль, увлекали узкоголовые кипарисы, рассекающие море. Особенно полюбил я старый город с его белокаменными переулками и ржавыми отвесными стенами, укрепляющими и подпирающими горные склоны.
Как-то, ближе к закату, я писал в старом городе сосну.
Начинающийся закат яростно мешал мне, бил в холст и в глаз. Мешали и прохожие, которые останавливались за спиной. Я старался не слушать шуток и замечаний, боролся с цветом и закатом, топтался и курил.
– Смотрите, Генриэтта Павловна, – послышалось за спиной, – красная сосна… Вам нравится?
Генриэтта Павловна, слава Богу, промолчала.
– А какое вообще-то вы любите дерево? Березу? Ну, Генриэтта Павловна, это – обычно. Березу любят все. Как только увидят березу, так и лезут к ней целоваться. Я терпеть не могу березу. А сосна – гордое дерево.
Я ненароком оглянулся. Это был он – господин с куклой. Они сидели позади меня на невысокой каменной стеночке, предохраняющей от падения с дороги в обрыв.
– Пишите, пишите, – замахал мне шляпой человек, прижимая к себе куклу. – Мы вам не помешаем. Посидим, посмотрим… Какой закат!
Кукла Генриэтта Павловна отчужденно глянула на мой этюд пластмассовыми глазками. На коленях у нее стояла сумка, набитая продуктами.
Я пытался писать дальше, но уже не получалось. Было неприятно, что какой-то сумасшедший сидит с куклою за спиной. Четко представилась неловкая композиция, составленная из четырех фигур: красная сосна на холсте – я – печальный господин – и Генриэтта Павловна. Та сосна, основная – главная, живая сосна, которую я писал, в этой сцене участия не принимала. Она стояла, вечная и великая, поодаль и не протягивала к нам ветвей. Я помазал еще немного и стал складывать этюдник.
Оглянувшись, я не увидел господина с куклой. Закат раскачивался над морем, два военных корабля таранили закат, выпрыгивая с линии горизонта. На каменной стеночке, предохраняющей от падения с дороги в обрыв, стояла бутылка хереса. Нигде – ни по дороге вниз от сосны, ни вверх, к каменным стенам – не было видно человека с куклой. Я даже, грешник, заглянул со стеночки вниз – не свалились ли? Некоторое время постоял я, озираясь, и решил все-таки предохранить херес от падения в обрыв, сунул бутылку в сумку.
На другой день начался шторм, прошел снегопад. Волны хлестали через набережную, и пена морская подносила к витринам магазинов пробки от шампанского и водоросли.
Вечером я зашел в «Ореанду». Народу штормового в этот вечер собралось там немало, мест не было, и все волей-неволей замечали свободный столик, стоящий в уголке, за который официанты никого не сажали.
– Стол заказан, – поясняли они публике.
В какой-то момент официанты оживились. Через стеклянные двери я заметил в гардеробе некоторое столпотворение. Мелькнули русые волосы, и я узнал Генриэтту Павловну. С нее, кажется, снимали пальто. Через минутку печальный господин с куклой вошли в зал и сразу направились к заказанному столику. Господин усадил куклу в кресло, и два официанта завертелись вокруг них.
Зал зашушукался, заоглядывался, некоторые тыкали, к сожалению, пальцами.
Кукла сидела ко мне спиной, но я видел, что она в черном вечернем платье. Сам же печальный господин – в сером костюме и галстук имел бабочку в горошек.
Официанты, конечно, его знали, быстро накрыли стол на две персоны, расставили приборы.
Зал совершенно разволновался, какой-то малопомятый даже подскочил к столу с куклой, замахал рукавом, но официанты быстро вывели его из зала. Как видно, дело у господина с куклой было поставлено в «Ореанде» надежно. На волнения в зале он внимания не обращал, общался только с куклой, подливая ей понемногу в фужер минеральной воды.
Загремел оркестр, столики ринулись танцевать, табачный дым, как остатки фейерверка, стелился над графинами. Гром оркестра и дым табаку приглушили свет люстр. Человек с куклой сидели тихо-тихо, лица их и силуэты размылись в дыму, и мне даже казалось, что они оба детские куклы, и хозяин их спит где-то в дальней комнатке, а их позабыл за игрушечным столиком на взрослом разнузданном пиру. Я долго наблюдал за ними и вдруг случайно встретился глазами с печальным господином. Как-то получилось через дым и гром. Щель что ли в дыму образовалась? Я кивнул в эту щель, и мне кивнули в ответ.
– Сильно чокнутый, – шепнул бармен. – Приехал откуда-то с Севера. Только с куклой и ходит. Денег – тьма!
Расплатившись, я встал и, направляясь к выходу, слегка поклонился маленькому господину:
– Херес помог живописцу.
– А я боялся, что вы не заметите, – улыбнулся он. – Это был мой привет Красной Сосне. Присядьте на минутку. С Генриэттой Павловной вы, кажется, знакомы?
– Немного, – сказал я и, усаживаясь рядом с куклой, чуть поклонился ей. – Добрый вечер.
Генриэтта Павловна потупилась.
– Она у нас молчалива. Но, должен признаться, я не люблю, когда дамы кричат и хохочут, – и он кивнул в сторону столика, за которым визгливо и безнравственно всхахатывали.
– Молчание – не порок, – согласился я. – Сейчас слишком многие много говорят, а я не всегда и слушаю. Бывает, и пропускаю что-нибудь мимо ушей. Потом – так неловко.
– Не обращайте внимания, – посоветовал мне печальный господин. – Уши наши вполне разумны, ничего важного они сами не пропустят.
– Вы знаете, я писал и черные березы, и синие осины, но только красная сосна получила приз.
– Я люблю сосну. Правда, ваша сосна – крымская, а я работал когда-то там… где корабельные… Как же они падали! О, как падали… Но за черную березу?… Немного хересу, а?… Недолюбливаю березы. Вот Генриэтте Павловне только березу и подавай, ей бы только мечтать и вздыхать.
Генриэтта Павловна помалкивала, уткнувшись в минеральный фужер. К сожалению, она немного сползла с кресла и могла вот-вот нырнуть под стол. Хотелось ей помочь, но я не знал, как это сделать. Неловко, черт подери, хватать спутницу другого человека и усаживать ее на стул попрямей. Я старался не шевелиться, опасаясь полного сползания Генриэтты Павловны.
Оркестр немного поутих, зазвучало танго, и я хотел уж откланяться, как вдруг господин с бабочкой сказал:
– Геточка, ты помнишь это танго? Хочешь потанцевать?
– Извините, – сказал он мне. – Мы немного потанцуем.
Он обошел меня, подхватил куклу и, прижимая к груди, стал пританцовывать возле столика.
Мне сделалось очень неловко. Посетители «Ореанды» растаращили свои налитые дымом глаза, некоторые наивно-восторженно разинули рты, глядя на танец с куклой. Разглядывали и меня с изумлением, дескать, это еще что за такое?
Я сидел тупо, как волк, не решаясь почему-то уйти. Наверно, хересу было много. А чего-то другого мне не хватало. Чего? Неужели Красной Сосны? Но сосны не ходят с нами по ресторанам. Не помню ни одного художника, который водил бы по ресторанам сосны… А с нею было бы спокойней. Этот с куклой, я с сосной…
Вокруг танцующего господина в зале образовалось пространство. Его обходили, не задевали. Генриэтта Павловна влеклась за ним спокойно и, скажу вам, чудесно. Он мог, конечно, вертеть ею, как угодно, но не делал этого, уважая танго, и она простосердечно склоняла голову ему на плечо.
– Вы знаете, о чем говорила Генриэтта Павловна, пока мы танцевали? Ни за что не угадаете. Ха-ха! Вы ей понравились! Поздравляю! Это – редкость, обычно она сдержанна. Хотите с нею потанцевать? Она приглашает. Белый танец, а?
– Я – танцор никудышный… А Генриэтта Павловна и вправду грациозней здешних дам.
– А ваша дама? Красная Сосна? Неужто?
– В какой-то мере, – сдержанно ответил я.
Меня все-таки смущала Генриэтта Павловна, я как-то стеснялся слишком уж при ней болтать.
– А семейная жизнь? Неужто не удалась?
– Да нет, почему же…
– Ну, это не важно… а мне, знаете, иногда хочется потанцевать с какой-нибудь посторонней. Да вон хотя бы с той, что так противно хохочет… Подите, подите сюда, – поманил он меня к краю стола, – я шепну вам что-то, чтоб не слышала Генриэтта Павловна.
Он пригнулся к столу.
– Я вам открою секрет. Вы очень удивитесь, только никому не показывайте виду. Сидите спокойно, как сидели. Так вот, моя жена Генриэтта Павловна – она кукла. Понимаете?
Беззвучно смеясь, он откинулся на спинку кресла. Он подмигивал и кивал в сторону Генриэтты Павловны.
– Она-то думает, что она… а она уже кукла! Посидите с нею еще немного, она ведь не знает, что вы знаете. А я пойду приглашу эту толстуху.
Тут он поморщился:
– Конечно, она дура и в подметки не годится Генриэтте Павловне. Может, не приглашать?
– Ерунда, – сказал почему-то я, совсем видно охересевши. – Хочется – приглашайте.
Не знаю, не знаю, зачем я так сказал, надо было, конечно, его останавливать. И он, пожалуй, удивился. Кажется, он ожидал, что я стану отговаривать.
Нерешительно он было отошел от стола, но тут же вернулся.
– Стесняюсь почему-то, – сказал он, снова шагнул было и снова как бы вернулся.
– Обычно я не решаюсь оставить ее одну, а сегодня вы рядом. Поговорите с ней о чем-нибудь, развлеките немного. Только хересу ей не наливайте… боржоми.
И он окончательно отошел от стола.
Я подлил боржоми Генриэтте Павловне, нацедил себе хересу и сказал соседке:
– Ну вот мы и одни. Должен сказать, что вы мне тоже сразу понравились.
Генриэтта Павловна смущенно стала сползать на пол, и я уже довольно бесцеремонно подхватил ее за талию и поплотнее усадил в кресло.
– Откровенный разговор, – продолжал я, – все-таки лучше вести вдвоем. Нет, мне нравится ваш спутник. Очень милый и добрый, я это сразу понял. Дело не в хересе, но все-таки бутылка, подаренная сосне – это жест. Иной-то прохожий может и за задницу, простите, ущипнуть или ножичком в спину, а тут все-таки… Но главное не в этом… вот, к примеру, сейчас я беседовал с барменом, ну только буквально что… и каждое слово как будто в пустоту или в вату. Не люблю я вату… Вы знаете, я уж тут подумал, не пригласить ли мне в ресторан Красную Сосну. Это вы с вашим другом навели меня на такие мысли.
Генриэтта Павловна изумительно молчала. Огромнейшие ее ресницы были предельно добродушны, никакого намека на темную мысль не мелькало на ее слегка подкрашенном лице. Чего я отказался с нею потанцевать?
– Тут зашел разговор о семейной жизни, – продолжал я, склоняясь к плечу дамы. – Все-таки, главное – понимание и, я бы сказал, ласковая терпимость. Именно ласковая терпимость – основа долголетней любви.
Я размахивал, кажется, немного руками, поясняя свои мысли, и даже показывал на пальцах что такое «ласковая терпимость». Почему-то эта самая «ласковая терпимость» казалась огромной находкой моего практического ума.
– Надо отметить еще и другое, – настаивал я, чувствуя, что Генриэтта Павловна согласна со мной не во всем. – Во-вторых… надо отметить…
Отметить я более ничего не успел. За столиком, где сидела невнятная толстуха, вызрел скандал.
– Отойди! – выкрикивала она.
Мужчина же, пришедший с нею, какой-то вроде мотоциклиста без шлема, что-то яростно шептал печальному господину, который топтался у их столика.
– Вы печалите, – внятно говорил маленький господин. – Вы печалите меня. Огорчаете душу.
– Отойди!
– Не обращайте внимания, – шепнул я Генриэтте Павловне. – Сейчас это как-нибудь уляжется. Хотите хересу?
– Вы нарочно унижаете меня, – слышался голос маленького господина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
– Закурить бы, – сказал Женька.
– Тетерку грохнул?
– Куропатку, а вчера рябчика.
– Это не куропатка, – сказал я. – Тетерка. Их бить нельзя.
– Э, парень, чего ни кинь – всего нельзя. Мне тут и избушку рубить мешали. С милицией приезжали. После-то отступились, потому что и у меня права есть.
– Какие же права?
– Свои люди в районе. Они и заступились. Теперь только крышу до холодов успеть.
– Какая крыша! У тебя между бревен щели с кулак.
– Щели? – удивился Женька. – Подумаешь, щели. Девятое додавит. Вот видишь, рублю четвертый венец, еще бы пять, и хорош. Шел бы ко мне в напарники. Мы бы с тобой и медведя нашли. Я с ножом, ты – с ружьем.
– Пошел бы, да баба у меня в городе.
– А баба там пускай и живет, ты к ней в гости будешь ездить. Так даже удобней. Многие эдак-то с бабой не живут, а в гости ходят.
– Не могу, Женька. Мне уезжать скоро.
– Когда скоро-то?
– Завтра.
– Эх, жалко. А как бы хорошо зимой в избушке. На улице мороз в тридцать градусов, а у нас свет, тепло. Муки бы пуд – так можно самим и хлебы печь. А ночью над лесом звезды да луна, а в избушке огонечек горит. Надо бы мне напарника.
– Ты торопись, Женька, – серьезно сказал я. – Скоро морозы, а у тебя только четвертый венец.
– Успею, парень.
Темнело, я поспешил домой и попрощался с Женькой. Вышел из леса и у ольхового куста не выдержал, наклонился, пошарил в траве. Интересно было, что он там прятал. Там лежал заваленный пожухшими ветками оранжевый мотоциклетный шлем.
– При чем здесь, черт подери, мотоциклетный шлем? – сказал Вадим. – Кто прячет шлем в ольховый куст? Зачем шлем без мотоцикла? Сумасшедший, конечно. У него, видно, повсюду вокруг избушки захоронки.
– Не вижу в мотоциклетном шлеме состава сумасшествия, – сказал я.
На следующий день мы уехали, и перед отъездом, разбирая продукты, наткнулся я на лишнюю пачку макарон. Хотел было отнести ее Женьке, да ведь и в Кондопоге были друзья, которым лишняя пачка макарон никак не повредит.
По дороге мы все с Вадимом спорили, есть состав сумасшествия или нет.
– Не вижу такого состава, – рассказывал я друзьям в Кондопоге, которым пачка макарон и вправду не повредила. – По-моему, он не сумасшедший, а просто неприспособленный к жизни человек, наивный романтик и доходяга.
– Это ты наивный романтик и доходяга, – сказали мне друзья из Кондопоги. – Какого размера сруб?
– Три на четыре.
– Это вовсе не охотничья избушка. Он рубит баню.
– Какую то есть баню?
– Обыкновенную. Рубит он рядом с дорогой. Верно? Бревна толком не подгоняет. А как только срубит да выпадет снег, пригонит машину из Медвежьегорска, вывезет баньку и продаст. Вот и все дела. Так многие делают. А сумасшествие – для отвода глаз.
Меня поразила эта неожиданная логика, выгнала сомнение и жалость. Печальный образ сумасшедшего в шапке с помпоном посреди кривого сруба под снегом и дождем поблек и пропал. Рубит баньку на продажу. Нет, куда ближе и понятней человек, который рубит избушку, чтоб обогреться, вернувшись с охоты, чтоб хлебы пеклись и огонечек светил.
В Москве среди разных суетливых городских дел я вдруг вспоминал порою Женьку.
Я видел, как стоит он в шапке с помпоном, как засыпает снегом его сруб, и гадал, сколько еще венцов успел он срубить. Опять объявлялась в душе бессильная тревога.
– Да ведь он рубит баньку, – успокаивал себя я. – Наверно, уже вывез и продал.
Потом я узнал, мне рассказали, что Женька так и остановился на четвертом венце. Четвертый венец оказался его пределом. Пятого он не начинал.
Выпал снег. Настали холода, а у него все четвертый венец, постель из рваных одеял и кусков толя.
Снега заваливали берега озера. В рваном свитере и в шапке с помпоном Женька бродил по дороге, просил соли и спичек.
Глубокой зимой приехала милиция в полном уже составе, и Женьку куда-то отвезли.
Сруб в четыре венца простоял до весны, а весною на плоты растащили его туристы.
Красная сосна
Тогда-то, в феврале, на набережной Ялты, в толпе, которая фланирует меж зимним зеленым морем и витринами магазинов, я увидел впервые этого человека.
В шляпе изумрудного фетра, в светлом пальто с норковым воротником, очень и очень низенького роста, в ботинках на высоких каблуках, он брел печально среди толпы, опустив очи в асфальт, а толпа вокруг него бурлила и завивалась. Особенно любопытные забегали спереди, чтоб осмотреть его, другие шли поодаль и глаз с него не спускали. Причиною такого любопытства была кукла, огромная, в полчеловека кукла, которую он влек за собою, обхватив за талию.
Кукла склоняла свою русую голову к нему на плечо, и он шептал ей что-то, не обращая на толпу никакого внимания.
Изредка маленький печальный господин останавливался у какого-нибудь лотка с бижутерией или у газетного киоска, разглядывал товары, советовался со своей спутницей и восклицал:
– Это совсем недорого!
Спутница во всем с ним соглашалась.
И он покупал что-нибудь для нее. Я сам видел, как он купил янтарное ожерелье, накинул ей на шею, покачал восторженно головой:
– Это вам к лицу!
Кукла сделана была хорошо. Я отметил про себя и русые волосы, и розовые щечки, цветастый плащ и ботики с розовыми бантами. Но слишком уж приглядываться казалось мне неудобным. Иногда стыдно глазеть вместе с толпою. Я прошел немного за человеком с куклой, стало мне за себя неловко, и я отстал.
В ту зиму каждый день ходил я на этюды. Удивлял цветущий в феврале миндаль, увлекали узкоголовые кипарисы, рассекающие море. Особенно полюбил я старый город с его белокаменными переулками и ржавыми отвесными стенами, укрепляющими и подпирающими горные склоны.
Как-то, ближе к закату, я писал в старом городе сосну.
Начинающийся закат яростно мешал мне, бил в холст и в глаз. Мешали и прохожие, которые останавливались за спиной. Я старался не слушать шуток и замечаний, боролся с цветом и закатом, топтался и курил.
– Смотрите, Генриэтта Павловна, – послышалось за спиной, – красная сосна… Вам нравится?
Генриэтта Павловна, слава Богу, промолчала.
– А какое вообще-то вы любите дерево? Березу? Ну, Генриэтта Павловна, это – обычно. Березу любят все. Как только увидят березу, так и лезут к ней целоваться. Я терпеть не могу березу. А сосна – гордое дерево.
Я ненароком оглянулся. Это был он – господин с куклой. Они сидели позади меня на невысокой каменной стеночке, предохраняющей от падения с дороги в обрыв.
– Пишите, пишите, – замахал мне шляпой человек, прижимая к себе куклу. – Мы вам не помешаем. Посидим, посмотрим… Какой закат!
Кукла Генриэтта Павловна отчужденно глянула на мой этюд пластмассовыми глазками. На коленях у нее стояла сумка, набитая продуктами.
Я пытался писать дальше, но уже не получалось. Было неприятно, что какой-то сумасшедший сидит с куклою за спиной. Четко представилась неловкая композиция, составленная из четырех фигур: красная сосна на холсте – я – печальный господин – и Генриэтта Павловна. Та сосна, основная – главная, живая сосна, которую я писал, в этой сцене участия не принимала. Она стояла, вечная и великая, поодаль и не протягивала к нам ветвей. Я помазал еще немного и стал складывать этюдник.
Оглянувшись, я не увидел господина с куклой. Закат раскачивался над морем, два военных корабля таранили закат, выпрыгивая с линии горизонта. На каменной стеночке, предохраняющей от падения с дороги в обрыв, стояла бутылка хереса. Нигде – ни по дороге вниз от сосны, ни вверх, к каменным стенам – не было видно человека с куклой. Я даже, грешник, заглянул со стеночки вниз – не свалились ли? Некоторое время постоял я, озираясь, и решил все-таки предохранить херес от падения в обрыв, сунул бутылку в сумку.
На другой день начался шторм, прошел снегопад. Волны хлестали через набережную, и пена морская подносила к витринам магазинов пробки от шампанского и водоросли.
Вечером я зашел в «Ореанду». Народу штормового в этот вечер собралось там немало, мест не было, и все волей-неволей замечали свободный столик, стоящий в уголке, за который официанты никого не сажали.
– Стол заказан, – поясняли они публике.
В какой-то момент официанты оживились. Через стеклянные двери я заметил в гардеробе некоторое столпотворение. Мелькнули русые волосы, и я узнал Генриэтту Павловну. С нее, кажется, снимали пальто. Через минутку печальный господин с куклой вошли в зал и сразу направились к заказанному столику. Господин усадил куклу в кресло, и два официанта завертелись вокруг них.
Зал зашушукался, заоглядывался, некоторые тыкали, к сожалению, пальцами.
Кукла сидела ко мне спиной, но я видел, что она в черном вечернем платье. Сам же печальный господин – в сером костюме и галстук имел бабочку в горошек.
Официанты, конечно, его знали, быстро накрыли стол на две персоны, расставили приборы.
Зал совершенно разволновался, какой-то малопомятый даже подскочил к столу с куклой, замахал рукавом, но официанты быстро вывели его из зала. Как видно, дело у господина с куклой было поставлено в «Ореанде» надежно. На волнения в зале он внимания не обращал, общался только с куклой, подливая ей понемногу в фужер минеральной воды.
Загремел оркестр, столики ринулись танцевать, табачный дым, как остатки фейерверка, стелился над графинами. Гром оркестра и дым табаку приглушили свет люстр. Человек с куклой сидели тихо-тихо, лица их и силуэты размылись в дыму, и мне даже казалось, что они оба детские куклы, и хозяин их спит где-то в дальней комнатке, а их позабыл за игрушечным столиком на взрослом разнузданном пиру. Я долго наблюдал за ними и вдруг случайно встретился глазами с печальным господином. Как-то получилось через дым и гром. Щель что ли в дыму образовалась? Я кивнул в эту щель, и мне кивнули в ответ.
– Сильно чокнутый, – шепнул бармен. – Приехал откуда-то с Севера. Только с куклой и ходит. Денег – тьма!
Расплатившись, я встал и, направляясь к выходу, слегка поклонился маленькому господину:
– Херес помог живописцу.
– А я боялся, что вы не заметите, – улыбнулся он. – Это был мой привет Красной Сосне. Присядьте на минутку. С Генриэттой Павловной вы, кажется, знакомы?
– Немного, – сказал я и, усаживаясь рядом с куклой, чуть поклонился ей. – Добрый вечер.
Генриэтта Павловна потупилась.
– Она у нас молчалива. Но, должен признаться, я не люблю, когда дамы кричат и хохочут, – и он кивнул в сторону столика, за которым визгливо и безнравственно всхахатывали.
– Молчание – не порок, – согласился я. – Сейчас слишком многие много говорят, а я не всегда и слушаю. Бывает, и пропускаю что-нибудь мимо ушей. Потом – так неловко.
– Не обращайте внимания, – посоветовал мне печальный господин. – Уши наши вполне разумны, ничего важного они сами не пропустят.
– Вы знаете, я писал и черные березы, и синие осины, но только красная сосна получила приз.
– Я люблю сосну. Правда, ваша сосна – крымская, а я работал когда-то там… где корабельные… Как же они падали! О, как падали… Но за черную березу?… Немного хересу, а?… Недолюбливаю березы. Вот Генриэтте Павловне только березу и подавай, ей бы только мечтать и вздыхать.
Генриэтта Павловна помалкивала, уткнувшись в минеральный фужер. К сожалению, она немного сползла с кресла и могла вот-вот нырнуть под стол. Хотелось ей помочь, но я не знал, как это сделать. Неловко, черт подери, хватать спутницу другого человека и усаживать ее на стул попрямей. Я старался не шевелиться, опасаясь полного сползания Генриэтты Павловны.
Оркестр немного поутих, зазвучало танго, и я хотел уж откланяться, как вдруг господин с бабочкой сказал:
– Геточка, ты помнишь это танго? Хочешь потанцевать?
– Извините, – сказал он мне. – Мы немного потанцуем.
Он обошел меня, подхватил куклу и, прижимая к груди, стал пританцовывать возле столика.
Мне сделалось очень неловко. Посетители «Ореанды» растаращили свои налитые дымом глаза, некоторые наивно-восторженно разинули рты, глядя на танец с куклой. Разглядывали и меня с изумлением, дескать, это еще что за такое?
Я сидел тупо, как волк, не решаясь почему-то уйти. Наверно, хересу было много. А чего-то другого мне не хватало. Чего? Неужели Красной Сосны? Но сосны не ходят с нами по ресторанам. Не помню ни одного художника, который водил бы по ресторанам сосны… А с нею было бы спокойней. Этот с куклой, я с сосной…
Вокруг танцующего господина в зале образовалось пространство. Его обходили, не задевали. Генриэтта Павловна влеклась за ним спокойно и, скажу вам, чудесно. Он мог, конечно, вертеть ею, как угодно, но не делал этого, уважая танго, и она простосердечно склоняла голову ему на плечо.
– Вы знаете, о чем говорила Генриэтта Павловна, пока мы танцевали? Ни за что не угадаете. Ха-ха! Вы ей понравились! Поздравляю! Это – редкость, обычно она сдержанна. Хотите с нею потанцевать? Она приглашает. Белый танец, а?
– Я – танцор никудышный… А Генриэтта Павловна и вправду грациозней здешних дам.
– А ваша дама? Красная Сосна? Неужто?
– В какой-то мере, – сдержанно ответил я.
Меня все-таки смущала Генриэтта Павловна, я как-то стеснялся слишком уж при ней болтать.
– А семейная жизнь? Неужто не удалась?
– Да нет, почему же…
– Ну, это не важно… а мне, знаете, иногда хочется потанцевать с какой-нибудь посторонней. Да вон хотя бы с той, что так противно хохочет… Подите, подите сюда, – поманил он меня к краю стола, – я шепну вам что-то, чтоб не слышала Генриэтта Павловна.
Он пригнулся к столу.
– Я вам открою секрет. Вы очень удивитесь, только никому не показывайте виду. Сидите спокойно, как сидели. Так вот, моя жена Генриэтта Павловна – она кукла. Понимаете?
Беззвучно смеясь, он откинулся на спинку кресла. Он подмигивал и кивал в сторону Генриэтты Павловны.
– Она-то думает, что она… а она уже кукла! Посидите с нею еще немного, она ведь не знает, что вы знаете. А я пойду приглашу эту толстуху.
Тут он поморщился:
– Конечно, она дура и в подметки не годится Генриэтте Павловне. Может, не приглашать?
– Ерунда, – сказал почему-то я, совсем видно охересевши. – Хочется – приглашайте.
Не знаю, не знаю, зачем я так сказал, надо было, конечно, его останавливать. И он, пожалуй, удивился. Кажется, он ожидал, что я стану отговаривать.
Нерешительно он было отошел от стола, но тут же вернулся.
– Стесняюсь почему-то, – сказал он, снова шагнул было и снова как бы вернулся.
– Обычно я не решаюсь оставить ее одну, а сегодня вы рядом. Поговорите с ней о чем-нибудь, развлеките немного. Только хересу ей не наливайте… боржоми.
И он окончательно отошел от стола.
Я подлил боржоми Генриэтте Павловне, нацедил себе хересу и сказал соседке:
– Ну вот мы и одни. Должен сказать, что вы мне тоже сразу понравились.
Генриэтта Павловна смущенно стала сползать на пол, и я уже довольно бесцеремонно подхватил ее за талию и поплотнее усадил в кресло.
– Откровенный разговор, – продолжал я, – все-таки лучше вести вдвоем. Нет, мне нравится ваш спутник. Очень милый и добрый, я это сразу понял. Дело не в хересе, но все-таки бутылка, подаренная сосне – это жест. Иной-то прохожий может и за задницу, простите, ущипнуть или ножичком в спину, а тут все-таки… Но главное не в этом… вот, к примеру, сейчас я беседовал с барменом, ну только буквально что… и каждое слово как будто в пустоту или в вату. Не люблю я вату… Вы знаете, я уж тут подумал, не пригласить ли мне в ресторан Красную Сосну. Это вы с вашим другом навели меня на такие мысли.
Генриэтта Павловна изумительно молчала. Огромнейшие ее ресницы были предельно добродушны, никакого намека на темную мысль не мелькало на ее слегка подкрашенном лице. Чего я отказался с нею потанцевать?
– Тут зашел разговор о семейной жизни, – продолжал я, склоняясь к плечу дамы. – Все-таки, главное – понимание и, я бы сказал, ласковая терпимость. Именно ласковая терпимость – основа долголетней любви.
Я размахивал, кажется, немного руками, поясняя свои мысли, и даже показывал на пальцах что такое «ласковая терпимость». Почему-то эта самая «ласковая терпимость» казалась огромной находкой моего практического ума.
– Надо отметить еще и другое, – настаивал я, чувствуя, что Генриэтта Павловна согласна со мной не во всем. – Во-вторых… надо отметить…
Отметить я более ничего не успел. За столиком, где сидела невнятная толстуха, вызрел скандал.
– Отойди! – выкрикивала она.
Мужчина же, пришедший с нею, какой-то вроде мотоциклиста без шлема, что-то яростно шептал печальному господину, который топтался у их столика.
– Вы печалите, – внятно говорил маленький господин. – Вы печалите меня. Огорчаете душу.
– Отойди!
– Не обращайте внимания, – шепнул я Генриэтте Павловне. – Сейчас это как-нибудь уляжется. Хотите хересу?
– Вы нарочно унижаете меня, – слышался голос маленького господина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15