Сомневаясь, промеряя варианты, одиноко усмехаясь над своей поэзией, я коротал скучнейший вечер в конторе.
Когда-то я скотину пас,
В лугах ромашку рвал…
Почему-то никак не мог я отделаться от этой «скотины», которую якобы пас.
Скрипнула дверь, вошла уборщица – белобрысая девка с ведром и тряпкой в руках. Поставила ведро, бросила тряпку и стала подтягивать и подтыкать платье, прямо надо сказать, довольно-таки высоко.
Я пока не ввязываться в дело и тихо ел хлеб. Она ворчала и бурчала про себя, осматривая пол конторы, заляпанный глиной с рыбацких сапог.
– Скотный двор, – сказала она и тут заметила меня.
Туповатое напряжение сковало ее лицо. Она, видно, соображала, откуда я мог взяться. Напряжение не приносило плода, взяться я ниоткуда не мог. Полноватая светлоглазка, она была, как говорят, немного сырая, что вполне соответствовало профессии.
Я ел хлеб, не собираясь особо разговаривать. В конторе я ночевал незаконно, и меня легко было выставить на улицу.
Скромно и незаметно, без натуги, двумя пальцами она опустила подол.
– Хочешь огурчика малосольного? – спросила она.
Эти слова звучали, кажется, неплохо. Открывать, однако, рот не захотелось, и я кивнул: дескать, давай. Почему-то я решил быть строгим.
Она вышла в коридор и тут же вернулась. Огурцы в трехлитровой банке ожидали ее, оказывается, за дверью.
– Сама солила? – спросил я. Толково спросил и строго. Для начала разговора это был нужный вопрос.
– Сама, – кивнула она и присела к столу.
Я выудил огурец.
Посол оказался умеренным. Какой-то тихий посол, женский. В нем чувствовалась близость северных озер и влияние девятнадцатого века.
– У тебя что – денег нет? – спросила она.
Завязался все-таки разговорчик, и она продолжила его остро. Надо было ответить со строгостью хотя бы средней силы. Я долго думал, играя огурцом.
– Есть, но не здесь и мало.
Некоторое время она молчала, переваривая предложенную мною кашу.
– Дать трешку?
Я отвлекся от огурца. Она улыбалась. Кажется, она простирала ко мне нечто материнское. В серебряных ее глазах заключалась и печаль с оттенком лукавства. Хотя в серебре ни лукавства, ни печали прежде нами не наблюдалось. Она ожидала, клюну ли я на трешку, как клюнул на огурец.
– А ты что, кому попало даешь? – грубовато нашелся я.
– Кому попало, – вздохнула она.
– Тогда не надо.
Разговор забрел в кривое русло, которое могло свернуть и в сторону неудачной семейной жизни. Она могла свободно начать рассказ, как были неправы те, кому она давала трешки. А они, конечно, были неправы. И я буду неправ. Надо было поворачивать штурвал разговора на несколько румбов правее.
– Вот! Посмотри, что я везу! – сказал я, поворачивая разговор в сторону штурвала и указывая на него.
– Руль?
– Лурь, – передразнил я. – Это штурвал. С Белого озера. А вот послушай песню.
Я взял штурвал, завертел его перед собой и слегка припел:
Когда-то я скотину пас…
и т.д.
Пел я весело, полагая, что она вполне достойна моей новоиспеченной мореходно-пастушьей песни. Это было как бы наградой за возможную трешку и реальные огурцы. Во всяком случае, когда поешь песню и не берешь трешку – это большая человеческая правота.
– Я бывала на Белом озере, – сказала она, не замечая правоты и пасомой мною скотины. – Плавала там с детьми на теплоходе.
– А я прошел Белое озеро вдоль и поперек. Понюхал белозерского снетка.
– И знаешь, что я там видела? Затопленную церковь… Дети бегают и радуются! Домик! Среди воды! Вот бы в таком пожить, прямо из окошка рыбу ловить! А взрослые грустно смотрят. Когда подплыли поближе, и дети перестали кричать. Окна мрачные и пустые… Дыры, а не окна.
Это место на Белом озере, которое называется Крохино, я, конечно, знал. Затопило там деревню – уплыли дома, а церковь осталась стоять. Странно, что ее не взорвали.
– Я-то вначале думала, что кто-то нарочно построил церковь прямо в воде, чтоб рыбаки подплывали на лодках или прятались от бури.
Она отвернулась в этот момент и смотрела в окно. Я не видел, что там делается в ее серебре, какие возникли новые детали.
– Неужели так и думала?
– А что? Разве это невозможно?
– Сейчас невозможно. И нет таких людей, которые так думают.
Она повернулась ко мне, и я понял, что серебро потускнело, блеск ушел в глубину.
– А может, есть?
– А если и есть – нет у них силы построить.
– А у тебя была бы сила – ты бы построил?
– Храм посреди волн?
Я задумался. Слишком углубиться в эту идею мне не удавалось. Только что писал стихи про штурвал, ел огурцы, и тут же строить храм средь волн было нелепо. Пожалуй, в этот момент я был способен на скромное строительство, не шире шалаша, и желательно на суше.
– А как тебе песня? – спросил я, уходя в сторону от строительства храма. – Сам сочинил.
– А когда ты коров-то пас?
– Не коров! Не коров! Скотину!
– Телят?
– Да вообще всякую скотину… понимаешь?… Скотину вообще.
– И долго ты пас-то?
– Два года, – неожиданно ответил я.
– Прирабатывал?
Нет, это было невозможно.
– Ладно, – сказал я, – я не пас никакой скотины.
– И фасоль не сажал?
– Сажал, – снова неожиданно ответил я. – Но редко, только в крайних случаях.
Она тихо задумалась, соображая, в каких таких крайних случаях люди сажают фасоль.
– Бывало, как построю храм на воде, – сказал я, – сразу фасоль сажаю, так что скотину пасти некогда.
Она все-таки улыбнулась. Материнские струны снова звякнули в серебре.
– Смеешься?
– Не смеюсь, но скажу честно: строить храм мне не по силам. Скотину я не пас и фасоль не сажал. И штурвал-то крутил всего два часа. Но сейчас я тебе кое-что покажу, – и я достал из рюкзака нельму.
Бечевка, которой был завернут сверток, оказалась жирной на ощупь и, видно, тоже просолилась. Крафт-крафт – я развернул рыбину.
От соли чешуя нельмы еще потемнела, пасмурно засветились ее бока. Цельная, неразрезанная, нельма была бы уместна на старом столовом серебре. Нож, которым я взялся ее разрезать, выглядел откровенной железякой, жидкой и белесой.
– Боже, что это? – спросила она, как видно, не находя в нельме признаков рыбы.
– Нельма. Рыбаки мне подарили.
– Такое кому попало, наверно, не дают, – сказала она, глядя на меня с уважением.
Нельма жирно вздрагивала под ножом, выскальзывала из-под лезвия, и я водил им деликатно, как скрипач смычком. Я как бы играл «Элегию» Массне.
Нельма уже просолилась. Мясо ее было полупрозрачным с легким перламутровым отливом. Сквозь ломтик нельмы можно было разглядеть тусклое инспекционное окно.
– Смотри-ка, – сказал я. – Сквозь нее окно видно.
Она взяла в руки кусочек нельмы, посмотрела в окно, отведать рыбы она не решалась.
– Меня зовут Нина, – неожиданно сказала она.
Я попробовал нельму и, показалось, совершил что-то незаконное. Нельма была наивна. Вкус ее, нежность и прозрачность заключались в слове, тающем на губах… «нельма».
– Ешь, – прикрикнул я. – Чего ты тянешь?
– Не знаю, наверно, мне нельзя… Такая рыба. Не для меня.
– Хватит валять дурака. Ешь! Вот смотри! Это не нож – это смычок! А нельма – скрипка.
Отрезая следующий кусок, я играл уже «Танец с саблями» Арама Ильича Хачатуряна. Пока я наяривал на скрипке, она все-таки съела свой кусок нельмы, и я протянул ей второй.
– Значит, ты тоже даешь кому попало? – спросила она, не принимая рыбу из моих рук.
– Что даю?
– Деньги и рыбу.
– Ты не кто попало, ты сама – нельма.
– Нельма?
– Конечно, нельма, поглядись в зеркало.
– Не надо больше. Я не стану есть. Мне кажется, я у кого-то ворую.
– Нина, что с тобой? Ты – ненормальная? Бери и ешь, черт тебя подери! Ешь, когда угощают, и не порть мне игру на скрипке.
– Не надо мне больше. Хватит.
Она встала из-за стола, пошла к умывальнику, который висел в углу, заглянула в зеркало. Кажется, она действительно проверяла, похожа ли на нельму.
Я отложил нож, завернул остатки нельмы в бумагу, перевязал бечевкой. Потом подошел к умывальнику, сполоснул пальцы и тоже заглянул в зеркало. Мое обветренное лицо вполне уместилось рядом с ее серебристыми глазами.
– Когда-то я скотину пас, – сказал я и обнял ее.
– Да ты что, – сказала она, – мне же надо пол мыть.
– Это все не важно, – объяснял я. – Пол, огурцы, нельма… Что-то есть, конечно, важное, но что – я сейчас забыл.
– Неужели забыл? – спрашивала Нина, прижимая мои руки к своей огромной белой груди. – Конечно, помнишь… Храм на воде.
Четвертый венец
Рассказ из дневника
– Сумасшедший идет, надо дверь запереть, – сказала Алена, но дверь запереть не успела, и сумасшедший вошел в дом.
Он был в болотных броднях-сапогах, в свитере, в шапке с помпоном.
По морозу, по промозглости, которая была на улице, по ветру, дующему с Онего… сумасшедший должен быть пронзен и смертельно болен насквозь. И рваный свитер, и шапка, и помпон – все было мокро на нем и обледенело. Лицо – фиолетовое, белое и синее. Он, естественно, дрожал.
Минуя Алену, окостеневшую у печки, он направился прямо ко мне.
Я сидел у стола и рылся в своих бумагах. Делая строгий вид, что я безумно занят, я тем не менее встал, протянул ему руку и сказал:
– Юра.
– Женька, – ответил сумасшедший и сжал мне ладонь.
Я сел на место. Сумасшедший стоял передо мной у стола. Разговор надо было как-то продолжать.
– Ну ты чего, замерз, что ли? – сказал я.
– Да нет… разве это мороз? Вот через месяц начнется.
– Ты бы хоть плащ надел какой, а то, ей-богу… пневмония… тоже, знаешь…
– Плащ у меня есть там, в одном месте, – и сумасшедший кивнул за окно. – Да я мороза не боюсь. Я на медведя с ножом. Вот с этим! Восемь медведей взял. У меня и ружье есть там. – И он снова кивнул за окно, но в какое-то другое место. – А вот пуль мало. Так что я с ножом.
– Ну что ж, – сказал я. – Нож – это верное.
Женька протянул мне нож – широкий и мутный какой-то тесак. Алена тревожно глядела от печки. Я потрогал пальцем лезвие и отдал нож сумасшедшему.
– Убери и никому не показывай, – сказал я.
Женька послушно кивнул, сунул тесак куда-то под свитер. Алена облегченно вздохнула.
– Рассказывай, парень, – сказал я.
– Чего рассказывать?
– Как чего? Рыбу-то ловишь или нет?
– Какая сейчас рыба – ветер да волна. Хариус только берет на кораблик.
– Ладно тебе, ей-богу, врать. Медведи – ладно, а насчет хариуса не ври, не люблю.
– Как же… Восемь штук вчера поймал на кораблик…
– Ладно, не ври, – сказал я, вставая. – Ты зачем пришел?
– За солью.
– Отсыпь ему, Ален.
Алена ворча отошла от печки, отсыпала из пачки соли – не на засол, на пропитание. Положила кулек на стол. Сумасшедший схватил соль и сунул за пазуху. Плохо свернутый кулек за пазухой должен был неминуемо развернуться. Но это было не мое дело. Просил соли – получил.
– Юрка, – сказал сумасшедший, – мне спичек.
Под медвежье какое-то и неудовлетворительное ворчанье Алены я дал сумасшедшему спичек, хлеба, чая, сахару, пачку сигарет.
– Слушай, – сказал сумасшедший. – Хочешь, я тебе кораблик принесу? Сам будешь хариуса ловить. Завтра принесу. Знаешь, такой кораблик, бежит по волнам, а к нему мушки приделаны. Хариус на них хорошо берет. Завтра принесу… Слушай, а что бы немного вина? А?
Алена у печки напряглась. Лицо ее окаменело. Она внимательно глядела на меня, ожидая, что я скажу.
– Ален, – сказал я, – Женька верно говорит, а что ж вина?
– Какого вина?
– Ну, сама знаешь какого.
– Вина! – прикрикнула вдруг Алена. – Какого вина?!
– Ну, того. Какое ты спрятала.
Алена хлопнула дверью, яростно протопала по крыльцу и вылетела на улицу. В доме стало тихо. Я потер лоб и сел за стол.
– Ладно, Женька, – сказал я. – Меня здесь не понимают… Иди…
Прижимая к груди собственную пазуху, за которой находились спички, соль, чай, сахар, хлеб и сигареты, сумасшедший попятился к выходу.
– Завтра будет кораблик, – бормотал он.
– Завтра меня не будет дома. Приходи послезавтра.
Сумасшедший вышел на улицу. В окошко я видел, как идет он вдоль покосившейся изгороди к озеру. Ветер был жуткий, и сумасшедший кренился под его порывами, поворачивался к ветру плечом.
Дверь хлопнула. Вошла Алена.
– Теперь он к нам повадится, – сказала она.
Алена осуждала меня, и я не знал, как ей возразить.
Вечером вернулся с охоты Вадим. Сели ужинать.
Ветер выл за окном, мелкий снег с мелким дождем хлестал в стекло.
– Теперь-то сумасшедший к нам повадится, – говорила Алена, выставляя на стол то самое, о чем я намекал ей совсем недавно.
– Неужели это так? – сказал Вадим. – Неужели ты бы выпил с ним наш последний припас?
– Ну, уж не знаю. Во-первых, Алена никогда бы в жизни сумасшедшему вина не поставила. А если бы и поставила – немножко можно.
Выл за окном ветер. Лампочка над нашим крыльцом болталась и скрипела, и видно было через стекло, как мечутся электрические сполохи, как высвечивают подбитую снегом землю и изгородь с висящими на ней изжеванными ветром тряпками, как пытаются пробить черноту, досветить до близкого леса, и действительно неприятно было знать, что в черноте этой, в промозглости и сырости бродит где-то около дома сумасшедший. Манят его освещенные наши окна и теплый ужин.
– С ножом на медведя – это он, конечно, врет, – усмехнувшись, сказал Вадим, – и насчет хариуса врет, и никакого кораблика он тебе не принесет. А завтра снова придет чего-нибудь просить. Так что с сумасшедшими дружбу лучше не води.
– Позволь, – сказал я. – А в чем заключается его сумасшествие?
– Да как же, – ответил Вадим. – Дело ясное.
Откуда появился здесь, на берегах Онежского озера, Женька – неизвестно. То ли приехал он из Медвежьегорска, то ли из Кондопоги. Кому-то он вроде рассказывал, что дочка его вышла замуж, а муж-то Женьку из дому прогнал. Вот он и приехал сюда строить себе избушку. Жить негде. История хоть и не совсем обычная, но житейская, и состава сумасшествия в ней пока не было.
Было одно – избушку он начал рубить, не получив никакого согласия и не спросив ни у кого разрешения. Это, конечно, некоторое помешательство, но не полное же сумасшествие. Места глухие. В тайге, на берегах озер, не одна стоит охотничья избушка без особых на то разрешений и согласий.
Избушку свою Женька начал рубить неподалеку от берега озера, в лесу. Но это был еще не настоящий, не матерый лес. Зто была узкая прибрежная полоса, что отделяла озеро от шоссе на Великую Губу. Признать такую избушку за охотничью было невозможно. По всем охотничьим идеям, по всем промысловым статьям рубить избушку в таком месте – полное сумасшествие. С одной стороны – шоссе, с другой – озеро, настоящей дичи нет. За глухарем или за куницей идти далеко.
Рубить избушку Женька начал в августе, а в конце сентября объявились к нему лесники. Стали составлять протокол.
Женька упал на землю, скорчился и выпустил пену:
– Рублю домик… зять выгнал… с ножом на медведя…
Лесники отступились. Приехала милиция в малом составе. Опять были слезы, крики и пена. Милиция в малом составе отступилась – глухие все-таки места.
– Не вижу состава сумасшествия, – сказал я. – Корчи и пена – ерунда. Прикинулся перед властями.
– Бог с ней, с пеной, – сказал Вадим. – Но скажи, какой охотник будет рубить избушку в таком месте? А ты видел, как она срублена? Там у него между бревнами такие щели – кулак можно просунуть.
– Холод, ветер, – добавила Алена. – А он в свитере драном.
– Не вижу в драном свитере состава сумасшествия, – сказал я.
На другой день отправились мы с Вадимом на Хрыли.
Веселят меня эти слова – «отправились на Хрыли». Что-то есть дурацкое в этих самых «Хрылях». А между тем Хрыли – это глухое лесное озеро, на берегу которого и жил, наверно, когда-то некоторый хрыль. С красной скалы, нависшей над озером, ловили мы на Хрылях черных и горбатых окуней.
– Приходил твой друг, – сообщила Алена, когда мы вернулись домой.
– Какой друг?
– Сумасшедший. Взял еще хлеба и соли.
– Кораблик принес?
– Ничего не принес. Сидел все, ждал тебя на крыльце.
День уже шел под вечер, уже закат распластался над озером. Я взял ружье и пошел глянуть на избушку, которую рубил сумасшедший.
Подходя к лесу, я вдруг заприметил Женьку. Он шел впереди меня шагов за сорок. Как-то получилось, что меня заслонили кусты, когда он оглянулся.
Осмотревшись тревожно, не заметив меня, он вдруг наклонился и спрятал что-то под ольховый куст, закидал пожухшими ветками. Выпрямился, огляделся, опять не заметил меня и ушел по тропе в лес.
Я подождал немного и пошел следом.
Под ольховый куст не заглянув, я вошел в лес и, метров пройдя с полторы сотни, увидел сруб в три венца. Начат был венец четвертый.
Внутри сруба, облокотясь на бревно, стоял Женька в свитере и помпоне.
– Ну ты и хвощ, – сказал я с некоторой приветливостью. – А где ж обещанный кораблик?
– Да вот же он, – стал извиняться Женька, достал из-под бревна кораблик с рваными крючками, перепутанными мушками.
Я оглядывал сруб. Меж бревен и вправду были щели, не в кулак, но порою в ребро ладони.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Когда-то я скотину пас,
В лугах ромашку рвал…
Почему-то никак не мог я отделаться от этой «скотины», которую якобы пас.
Скрипнула дверь, вошла уборщица – белобрысая девка с ведром и тряпкой в руках. Поставила ведро, бросила тряпку и стала подтягивать и подтыкать платье, прямо надо сказать, довольно-таки высоко.
Я пока не ввязываться в дело и тихо ел хлеб. Она ворчала и бурчала про себя, осматривая пол конторы, заляпанный глиной с рыбацких сапог.
– Скотный двор, – сказала она и тут заметила меня.
Туповатое напряжение сковало ее лицо. Она, видно, соображала, откуда я мог взяться. Напряжение не приносило плода, взяться я ниоткуда не мог. Полноватая светлоглазка, она была, как говорят, немного сырая, что вполне соответствовало профессии.
Я ел хлеб, не собираясь особо разговаривать. В конторе я ночевал незаконно, и меня легко было выставить на улицу.
Скромно и незаметно, без натуги, двумя пальцами она опустила подол.
– Хочешь огурчика малосольного? – спросила она.
Эти слова звучали, кажется, неплохо. Открывать, однако, рот не захотелось, и я кивнул: дескать, давай. Почему-то я решил быть строгим.
Она вышла в коридор и тут же вернулась. Огурцы в трехлитровой банке ожидали ее, оказывается, за дверью.
– Сама солила? – спросил я. Толково спросил и строго. Для начала разговора это был нужный вопрос.
– Сама, – кивнула она и присела к столу.
Я выудил огурец.
Посол оказался умеренным. Какой-то тихий посол, женский. В нем чувствовалась близость северных озер и влияние девятнадцатого века.
– У тебя что – денег нет? – спросила она.
Завязался все-таки разговорчик, и она продолжила его остро. Надо было ответить со строгостью хотя бы средней силы. Я долго думал, играя огурцом.
– Есть, но не здесь и мало.
Некоторое время она молчала, переваривая предложенную мною кашу.
– Дать трешку?
Я отвлекся от огурца. Она улыбалась. Кажется, она простирала ко мне нечто материнское. В серебряных ее глазах заключалась и печаль с оттенком лукавства. Хотя в серебре ни лукавства, ни печали прежде нами не наблюдалось. Она ожидала, клюну ли я на трешку, как клюнул на огурец.
– А ты что, кому попало даешь? – грубовато нашелся я.
– Кому попало, – вздохнула она.
– Тогда не надо.
Разговор забрел в кривое русло, которое могло свернуть и в сторону неудачной семейной жизни. Она могла свободно начать рассказ, как были неправы те, кому она давала трешки. А они, конечно, были неправы. И я буду неправ. Надо было поворачивать штурвал разговора на несколько румбов правее.
– Вот! Посмотри, что я везу! – сказал я, поворачивая разговор в сторону штурвала и указывая на него.
– Руль?
– Лурь, – передразнил я. – Это штурвал. С Белого озера. А вот послушай песню.
Я взял штурвал, завертел его перед собой и слегка припел:
Когда-то я скотину пас…
и т.д.
Пел я весело, полагая, что она вполне достойна моей новоиспеченной мореходно-пастушьей песни. Это было как бы наградой за возможную трешку и реальные огурцы. Во всяком случае, когда поешь песню и не берешь трешку – это большая человеческая правота.
– Я бывала на Белом озере, – сказала она, не замечая правоты и пасомой мною скотины. – Плавала там с детьми на теплоходе.
– А я прошел Белое озеро вдоль и поперек. Понюхал белозерского снетка.
– И знаешь, что я там видела? Затопленную церковь… Дети бегают и радуются! Домик! Среди воды! Вот бы в таком пожить, прямо из окошка рыбу ловить! А взрослые грустно смотрят. Когда подплыли поближе, и дети перестали кричать. Окна мрачные и пустые… Дыры, а не окна.
Это место на Белом озере, которое называется Крохино, я, конечно, знал. Затопило там деревню – уплыли дома, а церковь осталась стоять. Странно, что ее не взорвали.
– Я-то вначале думала, что кто-то нарочно построил церковь прямо в воде, чтоб рыбаки подплывали на лодках или прятались от бури.
Она отвернулась в этот момент и смотрела в окно. Я не видел, что там делается в ее серебре, какие возникли новые детали.
– Неужели так и думала?
– А что? Разве это невозможно?
– Сейчас невозможно. И нет таких людей, которые так думают.
Она повернулась ко мне, и я понял, что серебро потускнело, блеск ушел в глубину.
– А может, есть?
– А если и есть – нет у них силы построить.
– А у тебя была бы сила – ты бы построил?
– Храм посреди волн?
Я задумался. Слишком углубиться в эту идею мне не удавалось. Только что писал стихи про штурвал, ел огурцы, и тут же строить храм средь волн было нелепо. Пожалуй, в этот момент я был способен на скромное строительство, не шире шалаша, и желательно на суше.
– А как тебе песня? – спросил я, уходя в сторону от строительства храма. – Сам сочинил.
– А когда ты коров-то пас?
– Не коров! Не коров! Скотину!
– Телят?
– Да вообще всякую скотину… понимаешь?… Скотину вообще.
– И долго ты пас-то?
– Два года, – неожиданно ответил я.
– Прирабатывал?
Нет, это было невозможно.
– Ладно, – сказал я, – я не пас никакой скотины.
– И фасоль не сажал?
– Сажал, – снова неожиданно ответил я. – Но редко, только в крайних случаях.
Она тихо задумалась, соображая, в каких таких крайних случаях люди сажают фасоль.
– Бывало, как построю храм на воде, – сказал я, – сразу фасоль сажаю, так что скотину пасти некогда.
Она все-таки улыбнулась. Материнские струны снова звякнули в серебре.
– Смеешься?
– Не смеюсь, но скажу честно: строить храм мне не по силам. Скотину я не пас и фасоль не сажал. И штурвал-то крутил всего два часа. Но сейчас я тебе кое-что покажу, – и я достал из рюкзака нельму.
Бечевка, которой был завернут сверток, оказалась жирной на ощупь и, видно, тоже просолилась. Крафт-крафт – я развернул рыбину.
От соли чешуя нельмы еще потемнела, пасмурно засветились ее бока. Цельная, неразрезанная, нельма была бы уместна на старом столовом серебре. Нож, которым я взялся ее разрезать, выглядел откровенной железякой, жидкой и белесой.
– Боже, что это? – спросила она, как видно, не находя в нельме признаков рыбы.
– Нельма. Рыбаки мне подарили.
– Такое кому попало, наверно, не дают, – сказала она, глядя на меня с уважением.
Нельма жирно вздрагивала под ножом, выскальзывала из-под лезвия, и я водил им деликатно, как скрипач смычком. Я как бы играл «Элегию» Массне.
Нельма уже просолилась. Мясо ее было полупрозрачным с легким перламутровым отливом. Сквозь ломтик нельмы можно было разглядеть тусклое инспекционное окно.
– Смотри-ка, – сказал я. – Сквозь нее окно видно.
Она взяла в руки кусочек нельмы, посмотрела в окно, отведать рыбы она не решалась.
– Меня зовут Нина, – неожиданно сказала она.
Я попробовал нельму и, показалось, совершил что-то незаконное. Нельма была наивна. Вкус ее, нежность и прозрачность заключались в слове, тающем на губах… «нельма».
– Ешь, – прикрикнул я. – Чего ты тянешь?
– Не знаю, наверно, мне нельзя… Такая рыба. Не для меня.
– Хватит валять дурака. Ешь! Вот смотри! Это не нож – это смычок! А нельма – скрипка.
Отрезая следующий кусок, я играл уже «Танец с саблями» Арама Ильича Хачатуряна. Пока я наяривал на скрипке, она все-таки съела свой кусок нельмы, и я протянул ей второй.
– Значит, ты тоже даешь кому попало? – спросила она, не принимая рыбу из моих рук.
– Что даю?
– Деньги и рыбу.
– Ты не кто попало, ты сама – нельма.
– Нельма?
– Конечно, нельма, поглядись в зеркало.
– Не надо больше. Я не стану есть. Мне кажется, я у кого-то ворую.
– Нина, что с тобой? Ты – ненормальная? Бери и ешь, черт тебя подери! Ешь, когда угощают, и не порть мне игру на скрипке.
– Не надо мне больше. Хватит.
Она встала из-за стола, пошла к умывальнику, который висел в углу, заглянула в зеркало. Кажется, она действительно проверяла, похожа ли на нельму.
Я отложил нож, завернул остатки нельмы в бумагу, перевязал бечевкой. Потом подошел к умывальнику, сполоснул пальцы и тоже заглянул в зеркало. Мое обветренное лицо вполне уместилось рядом с ее серебристыми глазами.
– Когда-то я скотину пас, – сказал я и обнял ее.
– Да ты что, – сказала она, – мне же надо пол мыть.
– Это все не важно, – объяснял я. – Пол, огурцы, нельма… Что-то есть, конечно, важное, но что – я сейчас забыл.
– Неужели забыл? – спрашивала Нина, прижимая мои руки к своей огромной белой груди. – Конечно, помнишь… Храм на воде.
Четвертый венец
Рассказ из дневника
– Сумасшедший идет, надо дверь запереть, – сказала Алена, но дверь запереть не успела, и сумасшедший вошел в дом.
Он был в болотных броднях-сапогах, в свитере, в шапке с помпоном.
По морозу, по промозглости, которая была на улице, по ветру, дующему с Онего… сумасшедший должен быть пронзен и смертельно болен насквозь. И рваный свитер, и шапка, и помпон – все было мокро на нем и обледенело. Лицо – фиолетовое, белое и синее. Он, естественно, дрожал.
Минуя Алену, окостеневшую у печки, он направился прямо ко мне.
Я сидел у стола и рылся в своих бумагах. Делая строгий вид, что я безумно занят, я тем не менее встал, протянул ему руку и сказал:
– Юра.
– Женька, – ответил сумасшедший и сжал мне ладонь.
Я сел на место. Сумасшедший стоял передо мной у стола. Разговор надо было как-то продолжать.
– Ну ты чего, замерз, что ли? – сказал я.
– Да нет… разве это мороз? Вот через месяц начнется.
– Ты бы хоть плащ надел какой, а то, ей-богу… пневмония… тоже, знаешь…
– Плащ у меня есть там, в одном месте, – и сумасшедший кивнул за окно. – Да я мороза не боюсь. Я на медведя с ножом. Вот с этим! Восемь медведей взял. У меня и ружье есть там. – И он снова кивнул за окно, но в какое-то другое место. – А вот пуль мало. Так что я с ножом.
– Ну что ж, – сказал я. – Нож – это верное.
Женька протянул мне нож – широкий и мутный какой-то тесак. Алена тревожно глядела от печки. Я потрогал пальцем лезвие и отдал нож сумасшедшему.
– Убери и никому не показывай, – сказал я.
Женька послушно кивнул, сунул тесак куда-то под свитер. Алена облегченно вздохнула.
– Рассказывай, парень, – сказал я.
– Чего рассказывать?
– Как чего? Рыбу-то ловишь или нет?
– Какая сейчас рыба – ветер да волна. Хариус только берет на кораблик.
– Ладно тебе, ей-богу, врать. Медведи – ладно, а насчет хариуса не ври, не люблю.
– Как же… Восемь штук вчера поймал на кораблик…
– Ладно, не ври, – сказал я, вставая. – Ты зачем пришел?
– За солью.
– Отсыпь ему, Ален.
Алена ворча отошла от печки, отсыпала из пачки соли – не на засол, на пропитание. Положила кулек на стол. Сумасшедший схватил соль и сунул за пазуху. Плохо свернутый кулек за пазухой должен был неминуемо развернуться. Но это было не мое дело. Просил соли – получил.
– Юрка, – сказал сумасшедший, – мне спичек.
Под медвежье какое-то и неудовлетворительное ворчанье Алены я дал сумасшедшему спичек, хлеба, чая, сахару, пачку сигарет.
– Слушай, – сказал сумасшедший. – Хочешь, я тебе кораблик принесу? Сам будешь хариуса ловить. Завтра принесу. Знаешь, такой кораблик, бежит по волнам, а к нему мушки приделаны. Хариус на них хорошо берет. Завтра принесу… Слушай, а что бы немного вина? А?
Алена у печки напряглась. Лицо ее окаменело. Она внимательно глядела на меня, ожидая, что я скажу.
– Ален, – сказал я, – Женька верно говорит, а что ж вина?
– Какого вина?
– Ну, сама знаешь какого.
– Вина! – прикрикнула вдруг Алена. – Какого вина?!
– Ну, того. Какое ты спрятала.
Алена хлопнула дверью, яростно протопала по крыльцу и вылетела на улицу. В доме стало тихо. Я потер лоб и сел за стол.
– Ладно, Женька, – сказал я. – Меня здесь не понимают… Иди…
Прижимая к груди собственную пазуху, за которой находились спички, соль, чай, сахар, хлеб и сигареты, сумасшедший попятился к выходу.
– Завтра будет кораблик, – бормотал он.
– Завтра меня не будет дома. Приходи послезавтра.
Сумасшедший вышел на улицу. В окошко я видел, как идет он вдоль покосившейся изгороди к озеру. Ветер был жуткий, и сумасшедший кренился под его порывами, поворачивался к ветру плечом.
Дверь хлопнула. Вошла Алена.
– Теперь он к нам повадится, – сказала она.
Алена осуждала меня, и я не знал, как ей возразить.
Вечером вернулся с охоты Вадим. Сели ужинать.
Ветер выл за окном, мелкий снег с мелким дождем хлестал в стекло.
– Теперь-то сумасшедший к нам повадится, – говорила Алена, выставляя на стол то самое, о чем я намекал ей совсем недавно.
– Неужели это так? – сказал Вадим. – Неужели ты бы выпил с ним наш последний припас?
– Ну, уж не знаю. Во-первых, Алена никогда бы в жизни сумасшедшему вина не поставила. А если бы и поставила – немножко можно.
Выл за окном ветер. Лампочка над нашим крыльцом болталась и скрипела, и видно было через стекло, как мечутся электрические сполохи, как высвечивают подбитую снегом землю и изгородь с висящими на ней изжеванными ветром тряпками, как пытаются пробить черноту, досветить до близкого леса, и действительно неприятно было знать, что в черноте этой, в промозглости и сырости бродит где-то около дома сумасшедший. Манят его освещенные наши окна и теплый ужин.
– С ножом на медведя – это он, конечно, врет, – усмехнувшись, сказал Вадим, – и насчет хариуса врет, и никакого кораблика он тебе не принесет. А завтра снова придет чего-нибудь просить. Так что с сумасшедшими дружбу лучше не води.
– Позволь, – сказал я. – А в чем заключается его сумасшествие?
– Да как же, – ответил Вадим. – Дело ясное.
Откуда появился здесь, на берегах Онежского озера, Женька – неизвестно. То ли приехал он из Медвежьегорска, то ли из Кондопоги. Кому-то он вроде рассказывал, что дочка его вышла замуж, а муж-то Женьку из дому прогнал. Вот он и приехал сюда строить себе избушку. Жить негде. История хоть и не совсем обычная, но житейская, и состава сумасшествия в ней пока не было.
Было одно – избушку он начал рубить, не получив никакого согласия и не спросив ни у кого разрешения. Это, конечно, некоторое помешательство, но не полное же сумасшествие. Места глухие. В тайге, на берегах озер, не одна стоит охотничья избушка без особых на то разрешений и согласий.
Избушку свою Женька начал рубить неподалеку от берега озера, в лесу. Но это был еще не настоящий, не матерый лес. Зто была узкая прибрежная полоса, что отделяла озеро от шоссе на Великую Губу. Признать такую избушку за охотничью было невозможно. По всем охотничьим идеям, по всем промысловым статьям рубить избушку в таком месте – полное сумасшествие. С одной стороны – шоссе, с другой – озеро, настоящей дичи нет. За глухарем или за куницей идти далеко.
Рубить избушку Женька начал в августе, а в конце сентября объявились к нему лесники. Стали составлять протокол.
Женька упал на землю, скорчился и выпустил пену:
– Рублю домик… зять выгнал… с ножом на медведя…
Лесники отступились. Приехала милиция в малом составе. Опять были слезы, крики и пена. Милиция в малом составе отступилась – глухие все-таки места.
– Не вижу состава сумасшествия, – сказал я. – Корчи и пена – ерунда. Прикинулся перед властями.
– Бог с ней, с пеной, – сказал Вадим. – Но скажи, какой охотник будет рубить избушку в таком месте? А ты видел, как она срублена? Там у него между бревнами такие щели – кулак можно просунуть.
– Холод, ветер, – добавила Алена. – А он в свитере драном.
– Не вижу в драном свитере состава сумасшествия, – сказал я.
На другой день отправились мы с Вадимом на Хрыли.
Веселят меня эти слова – «отправились на Хрыли». Что-то есть дурацкое в этих самых «Хрылях». А между тем Хрыли – это глухое лесное озеро, на берегу которого и жил, наверно, когда-то некоторый хрыль. С красной скалы, нависшей над озером, ловили мы на Хрылях черных и горбатых окуней.
– Приходил твой друг, – сообщила Алена, когда мы вернулись домой.
– Какой друг?
– Сумасшедший. Взял еще хлеба и соли.
– Кораблик принес?
– Ничего не принес. Сидел все, ждал тебя на крыльце.
День уже шел под вечер, уже закат распластался над озером. Я взял ружье и пошел глянуть на избушку, которую рубил сумасшедший.
Подходя к лесу, я вдруг заприметил Женьку. Он шел впереди меня шагов за сорок. Как-то получилось, что меня заслонили кусты, когда он оглянулся.
Осмотревшись тревожно, не заметив меня, он вдруг наклонился и спрятал что-то под ольховый куст, закидал пожухшими ветками. Выпрямился, огляделся, опять не заметил меня и ушел по тропе в лес.
Я подождал немного и пошел следом.
Под ольховый куст не заглянув, я вошел в лес и, метров пройдя с полторы сотни, увидел сруб в три венца. Начат был венец четвертый.
Внутри сруба, облокотясь на бревно, стоял Женька в свитере и помпоне.
– Ну ты и хвощ, – сказал я с некоторой приветливостью. – А где ж обещанный кораблик?
– Да вот же он, – стал извиняться Женька, достал из-под бревна кораблик с рваными крючками, перепутанными мушками.
Я оглядывал сруб. Меж бревен и вправду были щели, не в кулак, но порою в ребро ладони.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15