— Давайте сядем. Хоть ноги отдохнут.
— Честное слово, Джейми, я не вижу в том толку. Может, лучше поехать в следующий дом?
— Этот и есть следующий. Другой в списке Роупса открыт лишь по средам и воскресеньям.
Холмс смотрел, как некий солдат везет по двору инвалидную коляску с товарищем — вместо ноги у того была одна лишь культя. Первый также был не красавец — рот проваливался вовнутрь, а все зубы повыпадали от цинги. Им открывалась та сторона войны, о которой публика вряд ли могла узнать из офицерских рапортов и газетных заметок.
— Какой толк пришпоривать загнанную лошадь, мой дорогой Лоуэлл? Мы же не Гидеоны, дабы наблюдать, как наши солдаты пьют из колодца воду. Глядя по сторонам, мы ничего не увидим. Пробуя на вкус альбумин и разглядывая в микроскоп волокна, невозможно отыскать ни Гамлета с Фаустом, истинных либо ложных, ни людского мужества. Меня не покидает мысль, что нам потребен иной путь.
— Вы с Пайком заодно. — Лоуэлл грустно покачал головой. — Но вместе мы что-либо да отыщем. Погодите минутку, Холмс, давайте решим, останемся мы здесь либо скажем возничему, чтобы вез к иному солдатскому дому.
— Эй, мужики, вы тут вроде новенькие, — перебил их одноглазый солдат; его лицо туго обтягивала рябая кожа, а изо рта торчала черная глиняная трубка. Не предполагая посторонних разговоров, Лоуэлл и Холмс сперва лишились от неожиданности дара речи, а после каждый стал из вежливости ждать, пока ответит другой. Человек был облачен в полный парадный мундир, очевидно, не стиранный еще с довоенных времен.
Солдат зашагал далее в церковь, лишь однажды оглянувшись, чтобы бросить коротко и с некоторой обидой:
— Прошу прощения. Просто подумал, вы пришли слушать про Данте.
В первый миг ни Лоуэлл, ни Холмс не отозвались никак. Оба решили, что им попросту померещилось.
— Эй, погоди! — крикнул Лоуэлл, от возбуждения весьма невразумительно.
Поэты помчались в церковь, как выяснилось — весьма слабо освещенную. Выловить в море синих мундиров неизвестного поклонника Данте не представлялось возможным.
— А ну сядь! — сердито крикнул кто-то в сложенные рупором ладони.
Ощупью найдя места, Холмс и Лоуэлл кое-как устроились по краям разных скамеек и, отчаянно изгибаясь, принялись выискивать в толпе нужную физиономию. Холмс поворотился к выходу — на случай, если солдат надумает сбежать. Господь повелел ему оставить лишь тех, кто пил воду прямо из источника, а не черпал ее рукой, встав на колени, ибо считалось, что они научились этому от язычников-мидян.
Лоуэлл прочесывал глазами темные зрачки и пустые лица, коими полна была церковь, пока наконец не остановился на рябой коже и единственном сверкающем глазе их недавнего собеседника.
— Я нашел его, — прошептал Лоуэлл. — Вот он, Уэнделл. Я его нашел! Я нашел Люцифера!
Холмс изогнулся, натужно хрипя от предчувствия.
— Я никого не вижу, Джейми!
Сразу несколько солдат зашикали на двоих нарушителей.
— Вот там! — нетерпеливо зашептал Лоуэлл — Один, два… четвертый ряд спереди!
— Где?
— Вон там!
— Благодарю вас, мои дорогие друзья, за то, что вновь пригласили меня к себе, — перебивая разговор, поплыл с кафедры дрожащий голос. — Ныне продолжатся воздаяния Дантова Ада…
Лоуэлл и Холмс немедля переключили внимание на переднюю часть душной и темной церкви. Немощно покашливая, переминаясь с ноги на ногу и пристраивая руки по бокам аналоя, там стоял их старый друг, Джордж Вашингтон Грин. Аудитория же, затаив дыхание от ожидания и преданности, жадно предвкушала, как пред нею вновь растворятся врата Ада.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ
XV
— О пилигримы! Вступим же в последний круг темницы, что открывается Данте на его извилистом нисхождении, на пути, каковой предопределила ему судьба, дабы избавить от мук род человеческий! — Джордж Вашингтон Грин воздел руки над узким аналоем, упиравшимся в его чахлую грудь. — Ибо Данте в своих исканиях не приемлет меньшего; его собственная судьба для поэмы вторична. Человеческий род — вот чему суждено возвыситься в сем странствии, и рука об руку, от огненных врат до небесных сфер, шагаем мы вслед за поэтом, очищаясь от девятнадцати веков скверны!.. О, сколь неразрешимая задача распростерлась пред Данте, пока в Веронском заточении горькая соль изгнания разъедает ему нёбо. И вопрошает он: как явить мне слабым своим языком бездну вселенскую? И мыслит он: как пропеть мне песнь чудотворную? Но знает Данте, в чем долг его: обрести свой город, обрести свой народ, обрести будущее; ныне же мы — мы, что собрались в сем возрожденном храме, дабы нести душу Данте, его величественную песнь Новому Свету, — мы, как и он, вольны вновь обрести самое себя! Ибо ведомо поэту: во всяком поколении родится малое число счастливцев, кому доступна истина. Перо его — пламя, чернила — сердца кровь. О Данте, о светоч! Да пребудут в счастии леса и горы, да будет вечно повторяться их голосами песнь твоя!
Набрав полные легкие воздуху, Грин повел рассказ о том, как Данте спускается в последний круг Ада к замерзшему озеру Коцит, гладкому, будто стекло, и со льдом столь толстым, что такого не случается на реке Чарльз даже в самую лютую зиму. Из ледяной пустыни окликает Данте сердитый голос. «Шагай с оглядкой! — кричит он. — Ведь ты почти что на головы нам, злосчастным братьям, наступаешь пяткой! »
— Откуда же пришли разоблачительные слова, что впиваются в уши преисполненному благих намерений поэту? Поглядев вниз, Данте видит вмороженные в озеро головы — они торчат надо льдом, конгрегация умерших душ — тысячи лиловых голов, согрешивших против самой глубинной природы, что ведома сынам Адама. Но что же заточило их в сию промерзшую равнину Ада? Разумеется, Предательство! И в чем состоит воздаяние, contrapasso за холод их сердец? Они погребены в ледяной могиле: от шеи и ниже, дабы глаза их вечно созерцали все то горе, что сотворило их же вероломство.
Холмс и Лоуэлл были вне себя, сердца колотились у горла. У Лоуэлла обвисла борода, Грин же, сияя жизненною силой, описывал, как Данте хватает за голову бранящегося грешника и, грубо вцепившись в самые корни волос, требует назвать имя. «Раз ты мне космы рвешь, я не скажу, не обнаружу, кто я! » Дабы прекратить эти надсадные вопли, другой грешник окликает товарища по несчастью и, к удовлетворению Данте, нечаянно называет его имя. Теперь оно сохранится для потомков.
На следующей проповеди Грин пообещал добраться до мерзостного Люцифера — худшего из предателей и грешников, трехглавого чудища, что воздает за грехи и само получает воздаяние. Проповедь завершилась, и вместе с нею иссякла питавшая старого пастора энергия, оставив после себя лишь круги жара на его щеках.
В полутьме церкви Лоуэлл протискивался сквозь толпу, расталкивая солдат, что, лопоча, сгрудились в нефах. Холмс старался не отставать.
— Неужто вы, мои дорогие друзья! — радостно воскликнул Грин, едва завидев Лоуэлла и Холмса. Они утащили старика в клетушку у дальней стены церкви, Холмс захлопнул дверь. Пристроившись на скамью у растопленной печки, Грин вытянул вперед ладони.
— Пожалуй, друзья, — он огляделся по сторонам, — с этой жуткой погодой и свежим кашлем, я бы не прочь, ежели бы мы…
Лоуэлл взревел:
— Выкладывайте все начистоту, Грин!
— Позвольте, мистер Лоуэлл, у меня нет ни малейшего представления, о чем вы, — смиренно проговорил Грин и поглядел на Холмса.
— Мой дорогой Грин, Лоуэлл хотел сказать… — Однако доктору Холмсу также не удалось сохранить спокойствие. — Черт возьми, Грин, чем вы тут занимаетесь?
Грин явно обиделся:
— Да будет вам известно, мой дорогой Холмс, я читаю проповеди во множестве церквей по всему городу, а также в Ист-Гринвиче, ежели меня о том просят и я в то время свободен. Лежать в постели — не самое веселое занятие; в моем случае, особенно в последний год, сие болезненно и тяжело, а потому я с еще большей готовностью откликаюсь на подобные просьбы.
Лоуэлл перебил:
— Все знают о ваших проповедях. Однако прямо здесь вы только что проповедовали Данте!
— Ах, вот вы о чем! Безобидное увлечение, право слово. Проповедовать сим мрачным солдатам оказалось весьма непросто — и мало похоже на все, что я когда-либо делал. В первые недели после войны и в особенности после убийства Линкольна, говоря с этими людьми, я видел, насколько они измучены мыслями о собственной судьбе и о том, что ждет их в ином мире. Однажды — кажется, то был конец лета — вдохновленный успехами Лонгфелло в переводе, я включил в проповедь несколько Дантовых описаний — их воздействие оказалось более чем удачным. С той поры я стал излагать в общих чертах духовную историю Данте и его странствие. Простите, ежели что не так. Видите, я даже покраснел от неловкости — вообразил, будто и сам могу толковать Данте и что эти храбрые юноши станут моими учениками.
— И Лонгфелло ничего не знал? — спросил Холмс.
— Сперва мне хотелось поделиться с ним плодами сих скромных опытов, однако, гм… — Грин был бледен и не сводил глаз с огненной амбразуры горячей печки. — Должен сказать, дорогие друзья, мне отчасти конфузно признаться человеку, подобному Лонгфелло, в том, что я осмелился учить людей Данте. Только не говорите ему о том, пожалуйста. Это лишь расстроит его, вы же знаете, сколь он не любит подчеркивать свое…
— Ваша нынешняя проповедь, Грин, — оборвал его Лоуэлл. — Она же вся — вся посвящена Дантовым беседам с Предателями.
— Да, да! — Напоминание придало Грину сил. — Это ли не потрясающе, Лоуэлл! Весьма скоро я заметил, что, пересказывая солдатам целиком одну либо две песни, я удерживаю их внимание вчетверо крепче, нежели излагая свои собственные ничтожные мысли, вдобавок сии проповеди вооружали меня к нашей следующей Дантовой сессии. — Грин рассмеялся с нервной гордостью ребенка, достигшего чего-то вопреки ожиданиям взрослых. — Едва Дантов клуб приступил к « Inferno», я взял себе за правило пересказывать в проповедях песнь, избранную к переводу на ближайшую нашу встречу. Осмелюсь предположить, ныне я вполне готов к обсуждению той многоголосой части, что Лонгфелло назначил как раз на завтра! Обычно я проповедовал по четвергам, дабы успеть к поезду в Род-Айленд.
— Каждый четверг? — переспросил Холмс.
— Бывало, я принужден был оставаться в постели. А в те недели, когда Лонгфелло отменял наши Дантовы сессии, увы, мне также недоставало мужества говорить о Данте, — отвечал Грин. — Зато всю минувшую — как это было прекрасно! — Лонгфелло продвигался в своем переводе столь быстрыми энергичными шагами, что я все это время пробыл в Бостоне и проповедовал Данте едва ли не всякий вечер! Лоуэлл рванулся вперед:
— Мистер Грин! Освежите в памяти все дни, что вы пробыли здесь, минуту за минутой! Какие-либо солдаты высказывали особый интерес к содержанию этих ваших Дантовых проповедей?
Грин поднялся на ноги и смущенно огляделся, точно вдруг забыв, зачем они здесь.
— Дайте подумать. На любой встрече таких бывало двадцать либо тридцать, понимаете, но всякий раз новые. Как я сожалею о дурной памяти на лица. Многим случалось восторгаться моими речами. Поверьте — ежели бы я только знал, как вам содействовать…
— Грин, ежели вы незамедлительно… — начал Лоуэлл дрожащим голосом.
— Лоуэлл, прошу вас! — Холмс принял на себя всегдашнюю роль Филдса по укрощению их друга.
Испустив огромный, как волна, вздох, Лоуэлл махнул рукой Холмсу, чтобы тот продолжал. Холмс начал свою речь:
— Мой дорогой мистер Грин, вы непременно нам посодействуете — неоценимо, я в том убежден. Ради всех нас, ради Лонгфелло, вы обязаны вспомнить — и как можно скорее. Вернитесь мысленно ко всем солдатам, с кем вы говорили за это время.
— Ох, погодите. — Глаза-полумесяцы Грина открылись необычайно широко. — Погодите. Да, некий военный обратился ко мне с особенным вопросом: он желал самостоятельно читать Данте.
— Вот оно! Что вы ему ответили? — Холмс сиял.
— Я спросил, владеет ли сей юноша иноземными языками. Он признался, что читает весьма бегло с раннего детства, однако лишь по-английски — я и посоветовал ему заняться итальянским. Упомянул также, что помогаю Лонгфелло завершить первый американский перевод, ради чего наш маленький клуб и собирается в доме у поэта. Судя по виду, солдат весьма заинтересовался. Я велел ему в начале следующего года спрашивать у книготорговца о новых публикациях «Тикнор и Филдс». — Грин произнес это с таким усердием, точно читал рекламную заметку Филдса на полосе «Слухи». Холмс помолчал, поглядел с надеждой на Лоуэлла, но тот опять сделал ему знак продолжать.
— Этот солдат, — медленно проговорил доктор, — Возможно, он назвал вам свое имя? — Грин лишь покачал головой. — А не помните ли вы, как он выглядел, мой дорогой Грин?
— Нет, нет, мне ужасно жаль.
— Это много важнее, нежели вы можете вообразить, — взмолился Лоуэлл.
— Я весьма смутно вспоминаю даже сам разговор, — Грин прикрыл глаза. — По-видимому, он был скорее высок, с русыми усами скобкой. И, возможно, слегка хромал. Но ведь столь многие из этих людей и вовсе превратились в обрубки. Миновал не один месяц, и я тогда не уделил тому человеку особенного внимания. Говорю же, я не одарен памятью на лица — оттого-то, наверное, и не писал никогда беллетристики, друзья мои. Литература — это лица. — Грин рассмеялся, последняя фраза пришлась ему по вкусу. Однако вся мука с лиц его друзей перешла в их тяжелые взгляды. — Джентльмены! Умоляю, скажите, неужто я сделался виной какому-либо несчастию?
Осторожно пробравшись сквозь группки ветеранов, они вышли наружу, где Лоуэлл усадил Грина в коляску. Холмсу пришлось потрясти лошадь и возничего, дабы последний отворотил голову своей летаргической кобылы прочь от старой церкви.
И все то время, что компания поспешно отъезжала от солдатского дома, сквозь тусклое окно их пожирал настороженным взглядом тот, кого Дантов клуб звал Люцифером.
В Авторской Комнате Джордж Вашингтон Грин был усажен в откидывающееся кресло. Туда же на Угол явился и Николас Рей. Разнокалиберными вопросами из старика по клочкам вытащили все, что было возможно, о его Дантовых проповедях и о ветеранах, всякую неделю торопившихся их послушать. После Лоуэлл весьма резко изложил Грину хронику Дантовых убийств, на что старик так и не смог выдавить из себя какого-либо ответа.
Чем более подробностей вываливалось из уст Лоуэлла, тем явственнее ощущал Грин, что у него отбирают его тайную связь с великим поэтом. Скромную кафедру в солдатском доме, обращенную к ошеломленным слушателям; особое место на библиотечной полке в Род-Айленде, где стоит «Божественная Комедия»; еженедельные сидения у камина в кабинете Лонгфелло — все, что столь постоянно и прекрасно подтверждало преданность Грина гениальному Данте. И совместно с тем прочие дивные вещи, составлявшие смысл стариковской жизни и лежавшие, как ему представлялось, столь близко, что достаточно протянуть руку, а возможно, и того ближе. Столь многое, оказывается, вовсе не зависело от его знания, да и вообще никак с ним не соотносилось.
— Мой дорогой Грин, — мягко сказал Лонгфелло. — Пока все не разрешится, вы не должны говорить о Данте ни одной живой душе за стенами сей комнаты.
Грин умудрился как-то даже кивнуть. Вид у него был никчемный и беспомощный, точно у часов с вырванными стрелками.
— И завтрашняя встреча нашего Дантова клуба? — вяло спросил он.
Лонгфелло грустно покачал головой. Филдс позвонил мальчику и приказал отвезти Грина к дочери. Лонгфелло взял пальто — помочь старику одеться.
— Никогда так не поступайте, мой дорогой друг, — сказал Грин. — Молодому сие без надобности, а старый не пожелает. — Прежде чем выйти в коридор, уже под руку с посыльным, Грин вдруг встал и заговорил, ни на кого не оглядываясь: — Знаете, а вы ведь могли мне сказать, в чем дело. Всякий из вас мог сказать. Я, возможно, не так уж силен… Но я ведь мог быть чем-либо полезен.
Они молчали, пока в холле не стихли шаги.
— Ежели бы мы ему сказали, — проговорил Лонгфелло. — Что за глупость втемяшилась мне в голову о гонках в переводе!
— Не так, Лонгфелло! — воскликнул Филдс. — Подумайте, что нам отныне известно: Грин проповедовал всякий четверг, перед тем как воротиться в Род-Айленд. Он выбирал песнь, дабы освежить ее в памяти — одну из двух либо трех, что вы назначали на следующую переводческую сессию. Наш окаянный Люцифер слушал про то же воздаяние, каковое мы намеревались разбирать — за шесть дней до нас! Достаточный срок, чтоб устроить собственное contrapasso — убийство — за день либо два до того, как мы воплотим его на бумаге. Оттого-то с нашей весьма ограниченной колокольни сии совпадения и представлялись скачками, затеянными насмешником, пожелавшим обогнать наш перевод.
— Но куда девать предупреждение, вырезанное на окне мистера Лонгфелло? — спросил Рей.
— La Mia Traduzione. — Филдс всплеснул руками — Мы напрасно поторопились приписать сей труд убийце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
— Честное слово, Джейми, я не вижу в том толку. Может, лучше поехать в следующий дом?
— Этот и есть следующий. Другой в списке Роупса открыт лишь по средам и воскресеньям.
Холмс смотрел, как некий солдат везет по двору инвалидную коляску с товарищем — вместо ноги у того была одна лишь культя. Первый также был не красавец — рот проваливался вовнутрь, а все зубы повыпадали от цинги. Им открывалась та сторона войны, о которой публика вряд ли могла узнать из офицерских рапортов и газетных заметок.
— Какой толк пришпоривать загнанную лошадь, мой дорогой Лоуэлл? Мы же не Гидеоны, дабы наблюдать, как наши солдаты пьют из колодца воду. Глядя по сторонам, мы ничего не увидим. Пробуя на вкус альбумин и разглядывая в микроскоп волокна, невозможно отыскать ни Гамлета с Фаустом, истинных либо ложных, ни людского мужества. Меня не покидает мысль, что нам потребен иной путь.
— Вы с Пайком заодно. — Лоуэлл грустно покачал головой. — Но вместе мы что-либо да отыщем. Погодите минутку, Холмс, давайте решим, останемся мы здесь либо скажем возничему, чтобы вез к иному солдатскому дому.
— Эй, мужики, вы тут вроде новенькие, — перебил их одноглазый солдат; его лицо туго обтягивала рябая кожа, а изо рта торчала черная глиняная трубка. Не предполагая посторонних разговоров, Лоуэлл и Холмс сперва лишились от неожиданности дара речи, а после каждый стал из вежливости ждать, пока ответит другой. Человек был облачен в полный парадный мундир, очевидно, не стиранный еще с довоенных времен.
Солдат зашагал далее в церковь, лишь однажды оглянувшись, чтобы бросить коротко и с некоторой обидой:
— Прошу прощения. Просто подумал, вы пришли слушать про Данте.
В первый миг ни Лоуэлл, ни Холмс не отозвались никак. Оба решили, что им попросту померещилось.
— Эй, погоди! — крикнул Лоуэлл, от возбуждения весьма невразумительно.
Поэты помчались в церковь, как выяснилось — весьма слабо освещенную. Выловить в море синих мундиров неизвестного поклонника Данте не представлялось возможным.
— А ну сядь! — сердито крикнул кто-то в сложенные рупором ладони.
Ощупью найдя места, Холмс и Лоуэлл кое-как устроились по краям разных скамеек и, отчаянно изгибаясь, принялись выискивать в толпе нужную физиономию. Холмс поворотился к выходу — на случай, если солдат надумает сбежать. Господь повелел ему оставить лишь тех, кто пил воду прямо из источника, а не черпал ее рукой, встав на колени, ибо считалось, что они научились этому от язычников-мидян.
Лоуэлл прочесывал глазами темные зрачки и пустые лица, коими полна была церковь, пока наконец не остановился на рябой коже и единственном сверкающем глазе их недавнего собеседника.
— Я нашел его, — прошептал Лоуэлл. — Вот он, Уэнделл. Я его нашел! Я нашел Люцифера!
Холмс изогнулся, натужно хрипя от предчувствия.
— Я никого не вижу, Джейми!
Сразу несколько солдат зашикали на двоих нарушителей.
— Вот там! — нетерпеливо зашептал Лоуэлл — Один, два… четвертый ряд спереди!
— Где?
— Вон там!
— Благодарю вас, мои дорогие друзья, за то, что вновь пригласили меня к себе, — перебивая разговор, поплыл с кафедры дрожащий голос. — Ныне продолжатся воздаяния Дантова Ада…
Лоуэлл и Холмс немедля переключили внимание на переднюю часть душной и темной церкви. Немощно покашливая, переминаясь с ноги на ногу и пристраивая руки по бокам аналоя, там стоял их старый друг, Джордж Вашингтон Грин. Аудитория же, затаив дыхание от ожидания и преданности, жадно предвкушала, как пред нею вновь растворятся врата Ада.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ
XV
— О пилигримы! Вступим же в последний круг темницы, что открывается Данте на его извилистом нисхождении, на пути, каковой предопределила ему судьба, дабы избавить от мук род человеческий! — Джордж Вашингтон Грин воздел руки над узким аналоем, упиравшимся в его чахлую грудь. — Ибо Данте в своих исканиях не приемлет меньшего; его собственная судьба для поэмы вторична. Человеческий род — вот чему суждено возвыситься в сем странствии, и рука об руку, от огненных врат до небесных сфер, шагаем мы вслед за поэтом, очищаясь от девятнадцати веков скверны!.. О, сколь неразрешимая задача распростерлась пред Данте, пока в Веронском заточении горькая соль изгнания разъедает ему нёбо. И вопрошает он: как явить мне слабым своим языком бездну вселенскую? И мыслит он: как пропеть мне песнь чудотворную? Но знает Данте, в чем долг его: обрести свой город, обрести свой народ, обрести будущее; ныне же мы — мы, что собрались в сем возрожденном храме, дабы нести душу Данте, его величественную песнь Новому Свету, — мы, как и он, вольны вновь обрести самое себя! Ибо ведомо поэту: во всяком поколении родится малое число счастливцев, кому доступна истина. Перо его — пламя, чернила — сердца кровь. О Данте, о светоч! Да пребудут в счастии леса и горы, да будет вечно повторяться их голосами песнь твоя!
Набрав полные легкие воздуху, Грин повел рассказ о том, как Данте спускается в последний круг Ада к замерзшему озеру Коцит, гладкому, будто стекло, и со льдом столь толстым, что такого не случается на реке Чарльз даже в самую лютую зиму. Из ледяной пустыни окликает Данте сердитый голос. «Шагай с оглядкой! — кричит он. — Ведь ты почти что на головы нам, злосчастным братьям, наступаешь пяткой! »
— Откуда же пришли разоблачительные слова, что впиваются в уши преисполненному благих намерений поэту? Поглядев вниз, Данте видит вмороженные в озеро головы — они торчат надо льдом, конгрегация умерших душ — тысячи лиловых голов, согрешивших против самой глубинной природы, что ведома сынам Адама. Но что же заточило их в сию промерзшую равнину Ада? Разумеется, Предательство! И в чем состоит воздаяние, contrapasso за холод их сердец? Они погребены в ледяной могиле: от шеи и ниже, дабы глаза их вечно созерцали все то горе, что сотворило их же вероломство.
Холмс и Лоуэлл были вне себя, сердца колотились у горла. У Лоуэлла обвисла борода, Грин же, сияя жизненною силой, описывал, как Данте хватает за голову бранящегося грешника и, грубо вцепившись в самые корни волос, требует назвать имя. «Раз ты мне космы рвешь, я не скажу, не обнаружу, кто я! » Дабы прекратить эти надсадные вопли, другой грешник окликает товарища по несчастью и, к удовлетворению Данте, нечаянно называет его имя. Теперь оно сохранится для потомков.
На следующей проповеди Грин пообещал добраться до мерзостного Люцифера — худшего из предателей и грешников, трехглавого чудища, что воздает за грехи и само получает воздаяние. Проповедь завершилась, и вместе с нею иссякла питавшая старого пастора энергия, оставив после себя лишь круги жара на его щеках.
В полутьме церкви Лоуэлл протискивался сквозь толпу, расталкивая солдат, что, лопоча, сгрудились в нефах. Холмс старался не отставать.
— Неужто вы, мои дорогие друзья! — радостно воскликнул Грин, едва завидев Лоуэлла и Холмса. Они утащили старика в клетушку у дальней стены церкви, Холмс захлопнул дверь. Пристроившись на скамью у растопленной печки, Грин вытянул вперед ладони.
— Пожалуй, друзья, — он огляделся по сторонам, — с этой жуткой погодой и свежим кашлем, я бы не прочь, ежели бы мы…
Лоуэлл взревел:
— Выкладывайте все начистоту, Грин!
— Позвольте, мистер Лоуэлл, у меня нет ни малейшего представления, о чем вы, — смиренно проговорил Грин и поглядел на Холмса.
— Мой дорогой Грин, Лоуэлл хотел сказать… — Однако доктору Холмсу также не удалось сохранить спокойствие. — Черт возьми, Грин, чем вы тут занимаетесь?
Грин явно обиделся:
— Да будет вам известно, мой дорогой Холмс, я читаю проповеди во множестве церквей по всему городу, а также в Ист-Гринвиче, ежели меня о том просят и я в то время свободен. Лежать в постели — не самое веселое занятие; в моем случае, особенно в последний год, сие болезненно и тяжело, а потому я с еще большей готовностью откликаюсь на подобные просьбы.
Лоуэлл перебил:
— Все знают о ваших проповедях. Однако прямо здесь вы только что проповедовали Данте!
— Ах, вот вы о чем! Безобидное увлечение, право слово. Проповедовать сим мрачным солдатам оказалось весьма непросто — и мало похоже на все, что я когда-либо делал. В первые недели после войны и в особенности после убийства Линкольна, говоря с этими людьми, я видел, насколько они измучены мыслями о собственной судьбе и о том, что ждет их в ином мире. Однажды — кажется, то был конец лета — вдохновленный успехами Лонгфелло в переводе, я включил в проповедь несколько Дантовых описаний — их воздействие оказалось более чем удачным. С той поры я стал излагать в общих чертах духовную историю Данте и его странствие. Простите, ежели что не так. Видите, я даже покраснел от неловкости — вообразил, будто и сам могу толковать Данте и что эти храбрые юноши станут моими учениками.
— И Лонгфелло ничего не знал? — спросил Холмс.
— Сперва мне хотелось поделиться с ним плодами сих скромных опытов, однако, гм… — Грин был бледен и не сводил глаз с огненной амбразуры горячей печки. — Должен сказать, дорогие друзья, мне отчасти конфузно признаться человеку, подобному Лонгфелло, в том, что я осмелился учить людей Данте. Только не говорите ему о том, пожалуйста. Это лишь расстроит его, вы же знаете, сколь он не любит подчеркивать свое…
— Ваша нынешняя проповедь, Грин, — оборвал его Лоуэлл. — Она же вся — вся посвящена Дантовым беседам с Предателями.
— Да, да! — Напоминание придало Грину сил. — Это ли не потрясающе, Лоуэлл! Весьма скоро я заметил, что, пересказывая солдатам целиком одну либо две песни, я удерживаю их внимание вчетверо крепче, нежели излагая свои собственные ничтожные мысли, вдобавок сии проповеди вооружали меня к нашей следующей Дантовой сессии. — Грин рассмеялся с нервной гордостью ребенка, достигшего чего-то вопреки ожиданиям взрослых. — Едва Дантов клуб приступил к « Inferno», я взял себе за правило пересказывать в проповедях песнь, избранную к переводу на ближайшую нашу встречу. Осмелюсь предположить, ныне я вполне готов к обсуждению той многоголосой части, что Лонгфелло назначил как раз на завтра! Обычно я проповедовал по четвергам, дабы успеть к поезду в Род-Айленд.
— Каждый четверг? — переспросил Холмс.
— Бывало, я принужден был оставаться в постели. А в те недели, когда Лонгфелло отменял наши Дантовы сессии, увы, мне также недоставало мужества говорить о Данте, — отвечал Грин. — Зато всю минувшую — как это было прекрасно! — Лонгфелло продвигался в своем переводе столь быстрыми энергичными шагами, что я все это время пробыл в Бостоне и проповедовал Данте едва ли не всякий вечер! Лоуэлл рванулся вперед:
— Мистер Грин! Освежите в памяти все дни, что вы пробыли здесь, минуту за минутой! Какие-либо солдаты высказывали особый интерес к содержанию этих ваших Дантовых проповедей?
Грин поднялся на ноги и смущенно огляделся, точно вдруг забыв, зачем они здесь.
— Дайте подумать. На любой встрече таких бывало двадцать либо тридцать, понимаете, но всякий раз новые. Как я сожалею о дурной памяти на лица. Многим случалось восторгаться моими речами. Поверьте — ежели бы я только знал, как вам содействовать…
— Грин, ежели вы незамедлительно… — начал Лоуэлл дрожащим голосом.
— Лоуэлл, прошу вас! — Холмс принял на себя всегдашнюю роль Филдса по укрощению их друга.
Испустив огромный, как волна, вздох, Лоуэлл махнул рукой Холмсу, чтобы тот продолжал. Холмс начал свою речь:
— Мой дорогой мистер Грин, вы непременно нам посодействуете — неоценимо, я в том убежден. Ради всех нас, ради Лонгфелло, вы обязаны вспомнить — и как можно скорее. Вернитесь мысленно ко всем солдатам, с кем вы говорили за это время.
— Ох, погодите. — Глаза-полумесяцы Грина открылись необычайно широко. — Погодите. Да, некий военный обратился ко мне с особенным вопросом: он желал самостоятельно читать Данте.
— Вот оно! Что вы ему ответили? — Холмс сиял.
— Я спросил, владеет ли сей юноша иноземными языками. Он признался, что читает весьма бегло с раннего детства, однако лишь по-английски — я и посоветовал ему заняться итальянским. Упомянул также, что помогаю Лонгфелло завершить первый американский перевод, ради чего наш маленький клуб и собирается в доме у поэта. Судя по виду, солдат весьма заинтересовался. Я велел ему в начале следующего года спрашивать у книготорговца о новых публикациях «Тикнор и Филдс». — Грин произнес это с таким усердием, точно читал рекламную заметку Филдса на полосе «Слухи». Холмс помолчал, поглядел с надеждой на Лоуэлла, но тот опять сделал ему знак продолжать.
— Этот солдат, — медленно проговорил доктор, — Возможно, он назвал вам свое имя? — Грин лишь покачал головой. — А не помните ли вы, как он выглядел, мой дорогой Грин?
— Нет, нет, мне ужасно жаль.
— Это много важнее, нежели вы можете вообразить, — взмолился Лоуэлл.
— Я весьма смутно вспоминаю даже сам разговор, — Грин прикрыл глаза. — По-видимому, он был скорее высок, с русыми усами скобкой. И, возможно, слегка хромал. Но ведь столь многие из этих людей и вовсе превратились в обрубки. Миновал не один месяц, и я тогда не уделил тому человеку особенного внимания. Говорю же, я не одарен памятью на лица — оттого-то, наверное, и не писал никогда беллетристики, друзья мои. Литература — это лица. — Грин рассмеялся, последняя фраза пришлась ему по вкусу. Однако вся мука с лиц его друзей перешла в их тяжелые взгляды. — Джентльмены! Умоляю, скажите, неужто я сделался виной какому-либо несчастию?
Осторожно пробравшись сквозь группки ветеранов, они вышли наружу, где Лоуэлл усадил Грина в коляску. Холмсу пришлось потрясти лошадь и возничего, дабы последний отворотил голову своей летаргической кобылы прочь от старой церкви.
И все то время, что компания поспешно отъезжала от солдатского дома, сквозь тусклое окно их пожирал настороженным взглядом тот, кого Дантов клуб звал Люцифером.
В Авторской Комнате Джордж Вашингтон Грин был усажен в откидывающееся кресло. Туда же на Угол явился и Николас Рей. Разнокалиберными вопросами из старика по клочкам вытащили все, что было возможно, о его Дантовых проповедях и о ветеранах, всякую неделю торопившихся их послушать. После Лоуэлл весьма резко изложил Грину хронику Дантовых убийств, на что старик так и не смог выдавить из себя какого-либо ответа.
Чем более подробностей вываливалось из уст Лоуэлла, тем явственнее ощущал Грин, что у него отбирают его тайную связь с великим поэтом. Скромную кафедру в солдатском доме, обращенную к ошеломленным слушателям; особое место на библиотечной полке в Род-Айленде, где стоит «Божественная Комедия»; еженедельные сидения у камина в кабинете Лонгфелло — все, что столь постоянно и прекрасно подтверждало преданность Грина гениальному Данте. И совместно с тем прочие дивные вещи, составлявшие смысл стариковской жизни и лежавшие, как ему представлялось, столь близко, что достаточно протянуть руку, а возможно, и того ближе. Столь многое, оказывается, вовсе не зависело от его знания, да и вообще никак с ним не соотносилось.
— Мой дорогой Грин, — мягко сказал Лонгфелло. — Пока все не разрешится, вы не должны говорить о Данте ни одной живой душе за стенами сей комнаты.
Грин умудрился как-то даже кивнуть. Вид у него был никчемный и беспомощный, точно у часов с вырванными стрелками.
— И завтрашняя встреча нашего Дантова клуба? — вяло спросил он.
Лонгфелло грустно покачал головой. Филдс позвонил мальчику и приказал отвезти Грина к дочери. Лонгфелло взял пальто — помочь старику одеться.
— Никогда так не поступайте, мой дорогой друг, — сказал Грин. — Молодому сие без надобности, а старый не пожелает. — Прежде чем выйти в коридор, уже под руку с посыльным, Грин вдруг встал и заговорил, ни на кого не оглядываясь: — Знаете, а вы ведь могли мне сказать, в чем дело. Всякий из вас мог сказать. Я, возможно, не так уж силен… Но я ведь мог быть чем-либо полезен.
Они молчали, пока в холле не стихли шаги.
— Ежели бы мы ему сказали, — проговорил Лонгфелло. — Что за глупость втемяшилась мне в голову о гонках в переводе!
— Не так, Лонгфелло! — воскликнул Филдс. — Подумайте, что нам отныне известно: Грин проповедовал всякий четверг, перед тем как воротиться в Род-Айленд. Он выбирал песнь, дабы освежить ее в памяти — одну из двух либо трех, что вы назначали на следующую переводческую сессию. Наш окаянный Люцифер слушал про то же воздаяние, каковое мы намеревались разбирать — за шесть дней до нас! Достаточный срок, чтоб устроить собственное contrapasso — убийство — за день либо два до того, как мы воплотим его на бумаге. Оттого-то с нашей весьма ограниченной колокольни сии совпадения и представлялись скачками, затеянными насмешником, пожелавшим обогнать наш перевод.
— Но куда девать предупреждение, вырезанное на окне мистера Лонгфелло? — спросил Рей.
— La Mia Traduzione. — Филдс всплеснул руками — Мы напрасно поторопились приписать сей труд убийце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49