Согнулся крендельком и уснул там, всхлипывая и во сне.
С этих пор он больше дома сидел. Дышал на серебряную изморозь окошек, надыхивал дырочку, глядел в нее: ничего не видно, а обозы кряхтят под самыми окошками, к Зуйкам заворачивают чай пить.
И вот пришли дни посветлее, с окошек потекло, завиднелась улица и колодезный журавль в небо. У Кубыкиной Дарьи оторванная ставня скособенилась еще больше, повисла над завалиной, а над крыльцом соседа Терехи прибавился еще один угляной крестик, - чтобы бесы в избу не проскочили.
Начало гулять в небе солнышко и стало можно зеркалом пускать зайчиков по стенам, даже за трубу, где тараканы, даже в подпечек, где седое помело лежит, а может, и домовой живет.
Обозы пропали. Дорога пошла в пятна, взбурела. Чирикая, на дорогу кучами слетались воробьи и расклевывали лошадиные култышки, а Лыско с лаем бросался на них, и воробьи летели к гумнам. Лыско же, сбочив кренделястый хвост, неспешно трясся опять к воротам.
Так потихоньку и шли дни.
Скоро началось гульбище. По деревне запахло горьким маслом, везде ели блины и вкусную рыбу-вонькушу. Избы распирало песнями и винным духом, а под окошками девичий визг и крик под гармошку, и ух, и топ, и колокольцы!
Народ так и валил из избы в избу. Везде застолье, пей-ешь до отвалу и перекатывайся дальше. Красные, упаренные мужики грузно наваливались на столы и гудели все зараз. В глазах у них будто зарево, а зеленые стаканчики так ходуном и ходят. Сидели в обнимку, нос-в-нос, гулко хлопали друг друга по спинам и как через поле кричали:
- Сват!
- Телку я на-племя... чиркасськой породы она!
- Сватко!
- И дальнюю запашу... Нынче я - вво... сила!..
- Сватушко! Чуй-ко, я што-те скажу!
- Нну-у?!.
- Ммиллай!.. Люблю я тебя... Рыбки возьми!..
В последний день гульбища, ночью, мать подняла разоспавшегося Силашку, - еще раз всей семьей сели за стол и давай доедать масляное и скоромное, чтобы не пропадало.
А потом, - как топором обрубило, - наступили тихие, ожидальные дни.
Старухи да бабы ходили вечерами к соседу Терехе, послушать чтенья про житье святых.
Раз густо метнула пурга, завернул мороз, но ни к чему: заутро же опять обозначилась рыжая култыжистая дорога, чирикали воробьи, лаял Лыско, и ломкие ледяные сосули висли с застрех.
Как бы спросонок, во дворах взмыкивали коровы, а петухи орали так неуемно, будто им что приспичило. По деревне шла стукотня, мужики похаживали с топориками, примериваясь глазом к телегам, сохам, боронам, перебирали жерди, колья, доски, искали по кладовкам струментов, ремешков, гвоздей...
Раз, в солнечное воскресенье, Силашка бегал с ребятами по деревне и звонко пел середокрестье-крестье. Бабы из окошек надавали много оржаных крестов и жаворонков. Силашка расколупал их все до единого, но счастья медную копеечку - так и не нашел: не запекли.
Дома подала ему мамка жаворонка с изюмными глазами. Колупнул ему брюшко, а счастье-то тут и есть - новая семитка!
IV.
Весна началась сразу, вдруг, как шапкой накрыла.
С крыш, с пригорков, со всех сторон и во все стороны вода потекла. Сначала по капелькам, ручеечками, а потом как зазвенела, зашумела, забуровила, - только держись!
Гараська Пыжик, засуча штаны, прямо на дороге ладит мельницу, да где там: сломало, понесло... Гараська бежит за ней, машет руками, кричит, а из-под ног во все стороны - брызги, брызги!
Не успели оглянуться - кругом зеленя, с них от солнышка даже пар валит, а небо высокое, синее. На пригорках мурава так и брызнула щеточкой. Но в лощинах еще грязь, жиделяга, из грядок на огороде ногу не вытащишь, гумно взбухло пирогом.
Черный, как уголь, скворец на березе свищет и свищет, будто ямщик, и вздрагивает крылышками, а из скворешной дырочки под ним то-и-дело скворчиха высовывается.
Мужики с перевернутыми сохами, с мешками и лукошками поехали в широкие и светлые - точно с них крышу сняли - поля пахать и сеять. Время-то в самый раз, зевать нечего. Даже Лыско, задрав хвост и вывернув уши, как угорелый, помчался туда же, а сам лает, лает, лает!
Мужики пашут, а тятька собирается в город.
У соседа Терехи выпросил старого мерина Сивку, а телега своя. Поднялся затемно, вздыхает, копошится, ворчит на мать, - в кладовке кринки расставила под ногами, решето не на месте...
Кладет он на телегу мешки с картошкой, с рожью, и еще один мешок, совсем живой, так и ворочается сам собою, - в этом мешке три боровка, тоже на продажу. С одного боку телеги мать приладила плетушку с раскудахтавшимися курами, с другого боку лукошко яиц, пересыпала их куколем, чтоб не бились, а в передок сунула в бураке скоп топленого масла.
Ходит она вкруг телеги и все вздыхает, все учит отца, как надо продавать добро, чтоб не промахнуться, и как выбрать животину, чтоб опять не купить опоеного, как Чубарка, - тут пахать бы, а он сдох!
- Ладно уж... не каркай! Наворожишь ты мне!..
Отец сердито глянул в поля, плюнул в руку, коленкой уперся в хомут и, ощерясь, так стал его затягивать, точно решил удавить Сивку на-смерть.
Приплелась из Дрыкина бабка Марья. Упираясь на костылек, топчется тут же, и тоже дает советы, как и что лучше, а главное, чтоб отец побывал на мельнице, хозяина повидал, Петра Минеича.
- Обскажи ему... должон способие выдать. Мы люди смирные...
- Выдаст, дожидайсь... - кряхтя над хомутом, сказал тятька.
Сунув палец в рот, Силашка глядел на сборы и крепился. А как услышал, что можно бы и мельницу увидать, - настоящую, ту самую, на которой смололо деда Никиту, - не вытерпел и взвыл благим матом.
- Ты опять?.. Запри его, мать, в избу!
Отец продел в кольчико дуги ремешок, обмотал его винтом по дуге и завязал у оглобли, а чтоб крепче было, конец ремешка даже зубом потянул. Тряхнул оглоблю, оправил рыжий картуз и сказал:
- Готово!
А сам поглядел на плачущего Силашку и переглянулся с матерью. Та тоже глянула на Силашку и ясным взглядом уставилась в отцовы глаза: уважить, мол, надо. Тут и бабка ввязалась, потыкивая костыльком в землю:
- Возьми парнишку, возьми! Пусть съездиит, сроду никуды не бывал. Возьми, говорю!..
- Невелик хахаль... и дома посидит.
Строго сказал, а в бороде заиграла улыбка, не знает, куда ее деть. Общупал поклажу на телеге. Выправил у Сивки под репицей шлею, хлопнул его по заду. И махнул рукой.
- Ну, сбирай, мать, ладно уж... Давай его сюда!
Мамка проворно сготовила Силашку в путь.
Вышел он на крыльцо, сияет, а на глазах еще слезы. Оглядывает на себе пестрядиную сибирку праздничную, новые лапотки, - еще дед Никита их сработал, а в груди будто живая птица трепыхается, - дышать тесно!
Пока там отец с мамкой в избе советовались, как и что, Силашка обежал всю деревню, свой наряд показал и всех оповестил, что едет в город. Перед Гараськой Пыжиком и другими то-и-дело лез на телегу, забирал в руки вожжи и мужиковским голосом орал на Сивку. А тот будто спит, - без внимания. Голову свесил, ноги клешнями. Нет ему дела до Силашкиной радости.
Вышел отец. Постоял, подумал, на утреннее солнце глянул, сбоку на мать поглядел и тряхнул головой.
- Ну, готово... Пора!
Вскинулся на край телеги, засопел и вожжей вытянул Сивку. Тот лишь хвостом махнул, даже и не оглянулся, стоит и дремлет.
- Охлопочи там! - замигала бабка, хватаясь за телегу. - Ведь тысяшник, а мы люди бедные! Какого старика-то сгубил, стра-асть!.. Хоть бы зерном дал, ежели што... Ни коня, ни семян, так и скажи-и!..
- Слышу, ладно уж... Ну, прощайте!
Над Сивкиной спиной еще и еще раз со свистом взвились вожжи. Тот нехотя замотался в оглоблях, дернул телегу в сторону, потом в другую, оттопырил хвост, зафуркал задом...
Поехали!
С визгучим скрипом и тырырыканьем отворились ворота в поле. Утро синее, веселое, позывчатое, будто сейчас умылось и смеется. Из-за поля, над зубчатыми елками огромным золотым глазом выкатилось солнышко, брызжет по зеленям и межам, алым цветом кропит суглинистую дорогу и рыжий тяткин картуз.
Силашка глянул назад: окошки изб полным-полно налились золотом: в каждом окошке по солнцу. Скворцы над скворешнями засвистывают еще пуще, а жаворонки в небе точно дырочки буравчиками высверливают: тир-люр-лю-ю, тир-лю-ю, тюр-ли-и...
Как хочешь загибай голову, ни за что эту пичужку не разглядишь, - одна синь. И небо - как чашка.
Еще раз Силашка оглянулся на деревню. Избы сделались маленькие, точно старушечьи головы в темных платках. Только на Терехиной избе платок побелей, а на Зуйковой - зеленый, на четыре стороны, и из трубы дым вьюнком. У скрипучих ворот на выезде так и стоят два человечка, - это мать и бабка, руки козырьками, глядят и глядят в солнечное поле, оторваться не могут...
Около Прокловой кузницы, у перелеска, сосед Тереха в белой, орозовевшей в солнце рубахе, попевая божественное, чинил изгороди. Звенькая по сучьям топором, он рубил молодые елки и облаживал их на колья. Как проезжали, он положил ярко взблеснувший топор на плечо, поднял брови и закричал тятьке:
- Вертайся скорей!.. Самому пахать надобно! Слышь!?
- Ла-адно!.. - нехотя откликнулся тятька, глядя Сивке под ноги и покачивая концом вожжей.
- Ну, то-то... смотри!
Опять молнией взблеснул снятый с плеча топор и зазвенькал по обрубаемым сучьям, а бабий голос запел божественное.
V.
Ехали молча, шагом.
Тятька ноги с телеги свесил, голову эдак на бок, сумрачный, - только и глядит Сивке в хвост. Силашку же распирает неохватная буйная радость. Он то замрет, с ненасытной жадностью глядя в неизвестные дали, то места не найдет, - так и вертится на мешках, и туда глянет, и сюда глянет, чтоб все приметить.
Вот у дороги огромный камень, а на камне зеленый мох растет. Вот синеватая старая осина двойная, - как есть чудище: головой в землю ушло, а ногами взбрыкнуло вверх... Вдали по низинам лужицы - будто зеркала кто растерял. Валяется на дороге лиловый старый лапоть, из пятки солома торчит. Под придорожным кустом, измызганном колесами, птичьи перья и косточки, - к чему? А в глубоком овраге еще лежит грудка ноздривого снега, ручеек тилиликает.
Да разве успеешь все заприметить!
Развернулась широкая вырубка с черноголовыми пеньками. Откуда ни возьмись, вдруг выскочил на дорогу заяц. Приподнялся на дыбки, но, завидя Сивку, оторопел, прижал уши и понесся, махая через пеньки. Тятька вдогонку гикнул, свиснул, взвил вожжами, с головы чуть картуз не слетел... Долго глядел на мелькающего вдали зайца, поправил картуз и сказал:
- А, косая шельма!.. Из ружья бы тебе в зад-то!..
Телегу заворочало по корневищам, с боку на бок, точно с ней боролся кто-то, легший на дороге. Пеньки обросли прямыми, как брызги, дымчатыми лозинами. Тятька соскочил с телеги и выломил одну большую себе, и поменьше - для Силашки.
- На!.. Ежли лешуга лесная выскочит, лупи ее, не щадя живота!
Въехали в большой лес. Запахло корнями, смолевиной, сыростью. Проселок заколесил туда и сюда, закривулял как пьяный. Со всех сторон обступили телегу косматые седые елки и медностволые сосны.
Прорезая лесную гущу и зеленые сутемки, по мешкам, по тятькину картузу и спине живыми золотыми блинками заскользило солнце. В чащуге тенькают птицы, точно серебряные денежки на блюдечко сыплют. Выряженный по празничному дятел винтом увивается вкруг лысой сухостойны, звонко цефкает и долбит-долбит, упираясь на хвостик. А сосны да елки, будто за руки взявшись, идут и идут мимо телеги зеленым хороводом без конца и краю!
А птицы в чащуге: тинь, тинь, тюнь, тинь...
Силашка косит глазами по обе стороны, - вот тут-то и живут всякие чудища... Покажутся или нет? Сивко мотает головой и в полную ноздрю звонко фыркает, и в лесу ему кто-то откликается, подфыркивает. Колеса гулко стукают по корням, под колесами хрустят сучья, шишки... Нет, не покажутся чудища - Сивку побоятся. Большой он, Сивко-то, и сильный, ему даже телега нипочем. Да и тятька тоже тут, - попробуй, покажись: хватит вожжей, как Сивку!
Бока у Сивки худые, ребристые и раздуваются, как мехи у кузнеца Прокла. Об эти бока хворостина у тятьки сразу сломалась. До того, как ударить, тятька долго крутит над головой вожжами и, чтоб хлестнуть как следует, чуть не ложится вдоль телеги и придавливает боровков в мешке, те начинают визжать, а куры в плетушке им откликаются: куда? куд-куд... куда?..
Прислушиваясь к курам, Силашка вспомнил, куда он едет, - в город, в город!.. Забыл и о чудищах. Стал думать о городе. Сначала молча, а потом вслух, - похож ли город на много колоколен, или иначе как, вроде лесу, а может, и повыше лесу...
Уперся голубыми глазами в отцов затылок.
- Тять!
- Ну?
- Какой он?
- Кто?
- Город-то.
- Уездной, знамо дело...
- А како-ой он?
- Так, не ахти...
- Большущий?
- Город как город. Голодранцев много...
- Это какие... голодранцы-то?
- А которы без порток.
- Маленькие?
- Маленькие... борода по пуп.
Ничего не понять у тятьки. Силашка повернулся на бок, улегся на мешках половчее и стал думать молча. Тятька нокает, Сивко фыркает, телега кряк да кряк, а тут еще колесо начало попискивать: пиить, пиить...
Силашка закрыл глаза, чтоб хорошенько додумать о городе. Но зеленый лесной хоровод, и фырканье, и кряк, и писк совсем закружили и спутали мысли в одно играющее розовое марево, видимое сквозь закрытые веки...
Силашка уснул. А под щекою у него возился теплый боровок и сытно уркал.
VI.
Вдруг в самое ухо свирепый тятьки голос:
- Но-о, лешуга!.. У, дьяво-ол!.. Ле-э-зь!..
Встрепенулся Силашка и смотрит сонными глазами, - не чудища ли?
Чудищ нет. Телега стоит на одном месте. Сивко дергается, оттопыря хвост, а тятька что есть мочи хлещет его по спине и бокам вожжей. Он хлещет и вытягивается вдоль телеги так, что рубаха из-за пояса выбилась, видна опушица штанов и голая поясница жолобом. Завизжал придавленный боровок. Куры забеспокоились: ко-о, ко-о, ко-ко-о... и одна вскикнула: куд-куд... куда?
Силашка сел, протер кулаком глаза и глядит. - Кругом рыжее, впрозелень, болото, да голенастый бледный осинник, да солнышко над головой. Колеса втюхались в болотную зелень по ступицу, и вкруг телеги пузыри бурлюкают.
Тятька подобрал ноги, раскорячился на телеге, быстро-быстро закрутил над головой вожжами, изо всей силы огрел Сивку и заорал так, что голос у него осекся... Сивко вытянулся весь, хвост до самого передка оттопырил, голову из дуги куда-то спрятал, одна выгнутая коромыслом хребтина видна, - и, нося брюхом, дернул, дернул... и колеса зашипели в болотище, навертывая на себя густые, маслянистые ошметки бурой грязи.
Выехали!
Телега весело застукала по жердиннику, - только держи зубы. Жерди под колесами выгибаются. Под жердями бурчит, пузырится, хлюпает и будто пригоршнями всплескивается рыжая вода. Зеленые ржавчатые лягухи жирными шлепками бесперечь шарахаются от телеги в стороны и уныривают, ловко работая задними ножками.
Хватив воды и грязи, колеса немножко помолчали. Но скоро вдруг пронзительно запели и заверещали неожиданными голосами, будто во втулки попали все три боровка и с них живьем сдирали кожу. С этого ли визгу, иль солнышко припекло жарчей, Силашке до смерти захотелось испить студеной воды.
Вот затолпились высокие светлые березы. В их ветвях, четких в глубокой синеве неба, прозрачно и серебряно, как по натянутой струнке, пинькали птицы: пинь-пинь, пинь-пинь...
В полудреме Силашка слушал это пиньканье, и оно казалось ему светлыми, падающими с берез капельками воды, которые можно глотать. Березы снизились и с разбегу под горку рассыпались мелким дымчатым лозняком и вербой. Дальше пошли сухие пригорки с песчаными оплешинами. Тут да там копенками можжевель, а то кривая сосенка. По сыпучей дороге телега мягко переваливается с боку на бок, а колеса, хватив песку, наладились на один голос и во всю мочь верещат: цари-и! цари-и! цари-и!
От этого вереску разом забеспокоились и боровки и куры. Тятька строго скосился на ступицу и буркнул:
- Ведьма...
Проехали мелкий еловый перелесок, и в низине, меж кустарников, Силашка увидел знакомую речку Крутицу. Миновали знакомый мосток из прогнивших колодин, поднялись в горку, - развернулось поле в черной пахоте, а за полем - знакомая деревня... Силашка даже глаза вытаращил.
- Тять, это наша?
- Кто?
- Деревня-то?..
- Гагино это, дурень!
- А город-то?..
- Еще далече. Спи!..
Тятька врет. - Избы те же самые. Вон та, с крышей из новой соломы, как есть Пыжикова, а эта, что ставня оторвана, Кубыкиной Дарьи. Да вот же и сама она в окошко глядит!.. Не Оська ли Лодыжкин, длинный как жердина, ведет там на огороды упирающегося телка? Он и есть... нет, не он, пожалуй... да он, он!
Откуда ни взявшись, с лаем выскочил на дорогу Лыско. И тут же, отшлепывая пятками, гусем пронеслись мимо ребята, - задний кучером, в одной руке вожжи, в другой кнут мочальный. Силашка сразу узнал и кучера, и кнут. Привскочил на мешках и замахал руками:
- Моська-а!.. отдай мой кнут! Маме скажуу!..
- Вот дак дура-ак! - обернулся тятька с удивлением и даже головой покачал. - Ну-ну-у...
Хлопнул себя по ляшке и загоготал, глядя на солнышко.
- Не выйдет из тебя, Силантий, путного старика!
1 2 3 4 5
С этих пор он больше дома сидел. Дышал на серебряную изморозь окошек, надыхивал дырочку, глядел в нее: ничего не видно, а обозы кряхтят под самыми окошками, к Зуйкам заворачивают чай пить.
И вот пришли дни посветлее, с окошек потекло, завиднелась улица и колодезный журавль в небо. У Кубыкиной Дарьи оторванная ставня скособенилась еще больше, повисла над завалиной, а над крыльцом соседа Терехи прибавился еще один угляной крестик, - чтобы бесы в избу не проскочили.
Начало гулять в небе солнышко и стало можно зеркалом пускать зайчиков по стенам, даже за трубу, где тараканы, даже в подпечек, где седое помело лежит, а может, и домовой живет.
Обозы пропали. Дорога пошла в пятна, взбурела. Чирикая, на дорогу кучами слетались воробьи и расклевывали лошадиные култышки, а Лыско с лаем бросался на них, и воробьи летели к гумнам. Лыско же, сбочив кренделястый хвост, неспешно трясся опять к воротам.
Так потихоньку и шли дни.
Скоро началось гульбище. По деревне запахло горьким маслом, везде ели блины и вкусную рыбу-вонькушу. Избы распирало песнями и винным духом, а под окошками девичий визг и крик под гармошку, и ух, и топ, и колокольцы!
Народ так и валил из избы в избу. Везде застолье, пей-ешь до отвалу и перекатывайся дальше. Красные, упаренные мужики грузно наваливались на столы и гудели все зараз. В глазах у них будто зарево, а зеленые стаканчики так ходуном и ходят. Сидели в обнимку, нос-в-нос, гулко хлопали друг друга по спинам и как через поле кричали:
- Сват!
- Телку я на-племя... чиркасськой породы она!
- Сватко!
- И дальнюю запашу... Нынче я - вво... сила!..
- Сватушко! Чуй-ко, я што-те скажу!
- Нну-у?!.
- Ммиллай!.. Люблю я тебя... Рыбки возьми!..
В последний день гульбища, ночью, мать подняла разоспавшегося Силашку, - еще раз всей семьей сели за стол и давай доедать масляное и скоромное, чтобы не пропадало.
А потом, - как топором обрубило, - наступили тихие, ожидальные дни.
Старухи да бабы ходили вечерами к соседу Терехе, послушать чтенья про житье святых.
Раз густо метнула пурга, завернул мороз, но ни к чему: заутро же опять обозначилась рыжая култыжистая дорога, чирикали воробьи, лаял Лыско, и ломкие ледяные сосули висли с застрех.
Как бы спросонок, во дворах взмыкивали коровы, а петухи орали так неуемно, будто им что приспичило. По деревне шла стукотня, мужики похаживали с топориками, примериваясь глазом к телегам, сохам, боронам, перебирали жерди, колья, доски, искали по кладовкам струментов, ремешков, гвоздей...
Раз, в солнечное воскресенье, Силашка бегал с ребятами по деревне и звонко пел середокрестье-крестье. Бабы из окошек надавали много оржаных крестов и жаворонков. Силашка расколупал их все до единого, но счастья медную копеечку - так и не нашел: не запекли.
Дома подала ему мамка жаворонка с изюмными глазами. Колупнул ему брюшко, а счастье-то тут и есть - новая семитка!
IV.
Весна началась сразу, вдруг, как шапкой накрыла.
С крыш, с пригорков, со всех сторон и во все стороны вода потекла. Сначала по капелькам, ручеечками, а потом как зазвенела, зашумела, забуровила, - только держись!
Гараська Пыжик, засуча штаны, прямо на дороге ладит мельницу, да где там: сломало, понесло... Гараська бежит за ней, машет руками, кричит, а из-под ног во все стороны - брызги, брызги!
Не успели оглянуться - кругом зеленя, с них от солнышка даже пар валит, а небо высокое, синее. На пригорках мурава так и брызнула щеточкой. Но в лощинах еще грязь, жиделяга, из грядок на огороде ногу не вытащишь, гумно взбухло пирогом.
Черный, как уголь, скворец на березе свищет и свищет, будто ямщик, и вздрагивает крылышками, а из скворешной дырочки под ним то-и-дело скворчиха высовывается.
Мужики с перевернутыми сохами, с мешками и лукошками поехали в широкие и светлые - точно с них крышу сняли - поля пахать и сеять. Время-то в самый раз, зевать нечего. Даже Лыско, задрав хвост и вывернув уши, как угорелый, помчался туда же, а сам лает, лает, лает!
Мужики пашут, а тятька собирается в город.
У соседа Терехи выпросил старого мерина Сивку, а телега своя. Поднялся затемно, вздыхает, копошится, ворчит на мать, - в кладовке кринки расставила под ногами, решето не на месте...
Кладет он на телегу мешки с картошкой, с рожью, и еще один мешок, совсем живой, так и ворочается сам собою, - в этом мешке три боровка, тоже на продажу. С одного боку телеги мать приладила плетушку с раскудахтавшимися курами, с другого боку лукошко яиц, пересыпала их куколем, чтоб не бились, а в передок сунула в бураке скоп топленого масла.
Ходит она вкруг телеги и все вздыхает, все учит отца, как надо продавать добро, чтоб не промахнуться, и как выбрать животину, чтоб опять не купить опоеного, как Чубарка, - тут пахать бы, а он сдох!
- Ладно уж... не каркай! Наворожишь ты мне!..
Отец сердито глянул в поля, плюнул в руку, коленкой уперся в хомут и, ощерясь, так стал его затягивать, точно решил удавить Сивку на-смерть.
Приплелась из Дрыкина бабка Марья. Упираясь на костылек, топчется тут же, и тоже дает советы, как и что лучше, а главное, чтоб отец побывал на мельнице, хозяина повидал, Петра Минеича.
- Обскажи ему... должон способие выдать. Мы люди смирные...
- Выдаст, дожидайсь... - кряхтя над хомутом, сказал тятька.
Сунув палец в рот, Силашка глядел на сборы и крепился. А как услышал, что можно бы и мельницу увидать, - настоящую, ту самую, на которой смололо деда Никиту, - не вытерпел и взвыл благим матом.
- Ты опять?.. Запри его, мать, в избу!
Отец продел в кольчико дуги ремешок, обмотал его винтом по дуге и завязал у оглобли, а чтоб крепче было, конец ремешка даже зубом потянул. Тряхнул оглоблю, оправил рыжий картуз и сказал:
- Готово!
А сам поглядел на плачущего Силашку и переглянулся с матерью. Та тоже глянула на Силашку и ясным взглядом уставилась в отцовы глаза: уважить, мол, надо. Тут и бабка ввязалась, потыкивая костыльком в землю:
- Возьми парнишку, возьми! Пусть съездиит, сроду никуды не бывал. Возьми, говорю!..
- Невелик хахаль... и дома посидит.
Строго сказал, а в бороде заиграла улыбка, не знает, куда ее деть. Общупал поклажу на телеге. Выправил у Сивки под репицей шлею, хлопнул его по заду. И махнул рукой.
- Ну, сбирай, мать, ладно уж... Давай его сюда!
Мамка проворно сготовила Силашку в путь.
Вышел он на крыльцо, сияет, а на глазах еще слезы. Оглядывает на себе пестрядиную сибирку праздничную, новые лапотки, - еще дед Никита их сработал, а в груди будто живая птица трепыхается, - дышать тесно!
Пока там отец с мамкой в избе советовались, как и что, Силашка обежал всю деревню, свой наряд показал и всех оповестил, что едет в город. Перед Гараськой Пыжиком и другими то-и-дело лез на телегу, забирал в руки вожжи и мужиковским голосом орал на Сивку. А тот будто спит, - без внимания. Голову свесил, ноги клешнями. Нет ему дела до Силашкиной радости.
Вышел отец. Постоял, подумал, на утреннее солнце глянул, сбоку на мать поглядел и тряхнул головой.
- Ну, готово... Пора!
Вскинулся на край телеги, засопел и вожжей вытянул Сивку. Тот лишь хвостом махнул, даже и не оглянулся, стоит и дремлет.
- Охлопочи там! - замигала бабка, хватаясь за телегу. - Ведь тысяшник, а мы люди бедные! Какого старика-то сгубил, стра-асть!.. Хоть бы зерном дал, ежели што... Ни коня, ни семян, так и скажи-и!..
- Слышу, ладно уж... Ну, прощайте!
Над Сивкиной спиной еще и еще раз со свистом взвились вожжи. Тот нехотя замотался в оглоблях, дернул телегу в сторону, потом в другую, оттопырил хвост, зафуркал задом...
Поехали!
С визгучим скрипом и тырырыканьем отворились ворота в поле. Утро синее, веселое, позывчатое, будто сейчас умылось и смеется. Из-за поля, над зубчатыми елками огромным золотым глазом выкатилось солнышко, брызжет по зеленям и межам, алым цветом кропит суглинистую дорогу и рыжий тяткин картуз.
Силашка глянул назад: окошки изб полным-полно налились золотом: в каждом окошке по солнцу. Скворцы над скворешнями засвистывают еще пуще, а жаворонки в небе точно дырочки буравчиками высверливают: тир-люр-лю-ю, тир-лю-ю, тюр-ли-и...
Как хочешь загибай голову, ни за что эту пичужку не разглядишь, - одна синь. И небо - как чашка.
Еще раз Силашка оглянулся на деревню. Избы сделались маленькие, точно старушечьи головы в темных платках. Только на Терехиной избе платок побелей, а на Зуйковой - зеленый, на четыре стороны, и из трубы дым вьюнком. У скрипучих ворот на выезде так и стоят два человечка, - это мать и бабка, руки козырьками, глядят и глядят в солнечное поле, оторваться не могут...
Около Прокловой кузницы, у перелеска, сосед Тереха в белой, орозовевшей в солнце рубахе, попевая божественное, чинил изгороди. Звенькая по сучьям топором, он рубил молодые елки и облаживал их на колья. Как проезжали, он положил ярко взблеснувший топор на плечо, поднял брови и закричал тятьке:
- Вертайся скорей!.. Самому пахать надобно! Слышь!?
- Ла-адно!.. - нехотя откликнулся тятька, глядя Сивке под ноги и покачивая концом вожжей.
- Ну, то-то... смотри!
Опять молнией взблеснул снятый с плеча топор и зазвенькал по обрубаемым сучьям, а бабий голос запел божественное.
V.
Ехали молча, шагом.
Тятька ноги с телеги свесил, голову эдак на бок, сумрачный, - только и глядит Сивке в хвост. Силашку же распирает неохватная буйная радость. Он то замрет, с ненасытной жадностью глядя в неизвестные дали, то места не найдет, - так и вертится на мешках, и туда глянет, и сюда глянет, чтоб все приметить.
Вот у дороги огромный камень, а на камне зеленый мох растет. Вот синеватая старая осина двойная, - как есть чудище: головой в землю ушло, а ногами взбрыкнуло вверх... Вдали по низинам лужицы - будто зеркала кто растерял. Валяется на дороге лиловый старый лапоть, из пятки солома торчит. Под придорожным кустом, измызганном колесами, птичьи перья и косточки, - к чему? А в глубоком овраге еще лежит грудка ноздривого снега, ручеек тилиликает.
Да разве успеешь все заприметить!
Развернулась широкая вырубка с черноголовыми пеньками. Откуда ни возьмись, вдруг выскочил на дорогу заяц. Приподнялся на дыбки, но, завидя Сивку, оторопел, прижал уши и понесся, махая через пеньки. Тятька вдогонку гикнул, свиснул, взвил вожжами, с головы чуть картуз не слетел... Долго глядел на мелькающего вдали зайца, поправил картуз и сказал:
- А, косая шельма!.. Из ружья бы тебе в зад-то!..
Телегу заворочало по корневищам, с боку на бок, точно с ней боролся кто-то, легший на дороге. Пеньки обросли прямыми, как брызги, дымчатыми лозинами. Тятька соскочил с телеги и выломил одну большую себе, и поменьше - для Силашки.
- На!.. Ежли лешуга лесная выскочит, лупи ее, не щадя живота!
Въехали в большой лес. Запахло корнями, смолевиной, сыростью. Проселок заколесил туда и сюда, закривулял как пьяный. Со всех сторон обступили телегу косматые седые елки и медностволые сосны.
Прорезая лесную гущу и зеленые сутемки, по мешкам, по тятькину картузу и спине живыми золотыми блинками заскользило солнце. В чащуге тенькают птицы, точно серебряные денежки на блюдечко сыплют. Выряженный по празничному дятел винтом увивается вкруг лысой сухостойны, звонко цефкает и долбит-долбит, упираясь на хвостик. А сосны да елки, будто за руки взявшись, идут и идут мимо телеги зеленым хороводом без конца и краю!
А птицы в чащуге: тинь, тинь, тюнь, тинь...
Силашка косит глазами по обе стороны, - вот тут-то и живут всякие чудища... Покажутся или нет? Сивко мотает головой и в полную ноздрю звонко фыркает, и в лесу ему кто-то откликается, подфыркивает. Колеса гулко стукают по корням, под колесами хрустят сучья, шишки... Нет, не покажутся чудища - Сивку побоятся. Большой он, Сивко-то, и сильный, ему даже телега нипочем. Да и тятька тоже тут, - попробуй, покажись: хватит вожжей, как Сивку!
Бока у Сивки худые, ребристые и раздуваются, как мехи у кузнеца Прокла. Об эти бока хворостина у тятьки сразу сломалась. До того, как ударить, тятька долго крутит над головой вожжами и, чтоб хлестнуть как следует, чуть не ложится вдоль телеги и придавливает боровков в мешке, те начинают визжать, а куры в плетушке им откликаются: куда? куд-куд... куда?..
Прислушиваясь к курам, Силашка вспомнил, куда он едет, - в город, в город!.. Забыл и о чудищах. Стал думать о городе. Сначала молча, а потом вслух, - похож ли город на много колоколен, или иначе как, вроде лесу, а может, и повыше лесу...
Уперся голубыми глазами в отцов затылок.
- Тять!
- Ну?
- Какой он?
- Кто?
- Город-то.
- Уездной, знамо дело...
- А како-ой он?
- Так, не ахти...
- Большущий?
- Город как город. Голодранцев много...
- Это какие... голодранцы-то?
- А которы без порток.
- Маленькие?
- Маленькие... борода по пуп.
Ничего не понять у тятьки. Силашка повернулся на бок, улегся на мешках половчее и стал думать молча. Тятька нокает, Сивко фыркает, телега кряк да кряк, а тут еще колесо начало попискивать: пиить, пиить...
Силашка закрыл глаза, чтоб хорошенько додумать о городе. Но зеленый лесной хоровод, и фырканье, и кряк, и писк совсем закружили и спутали мысли в одно играющее розовое марево, видимое сквозь закрытые веки...
Силашка уснул. А под щекою у него возился теплый боровок и сытно уркал.
VI.
Вдруг в самое ухо свирепый тятьки голос:
- Но-о, лешуга!.. У, дьяво-ол!.. Ле-э-зь!..
Встрепенулся Силашка и смотрит сонными глазами, - не чудища ли?
Чудищ нет. Телега стоит на одном месте. Сивко дергается, оттопыря хвост, а тятька что есть мочи хлещет его по спине и бокам вожжей. Он хлещет и вытягивается вдоль телеги так, что рубаха из-за пояса выбилась, видна опушица штанов и голая поясница жолобом. Завизжал придавленный боровок. Куры забеспокоились: ко-о, ко-о, ко-ко-о... и одна вскикнула: куд-куд... куда?
Силашка сел, протер кулаком глаза и глядит. - Кругом рыжее, впрозелень, болото, да голенастый бледный осинник, да солнышко над головой. Колеса втюхались в болотную зелень по ступицу, и вкруг телеги пузыри бурлюкают.
Тятька подобрал ноги, раскорячился на телеге, быстро-быстро закрутил над головой вожжами, изо всей силы огрел Сивку и заорал так, что голос у него осекся... Сивко вытянулся весь, хвост до самого передка оттопырил, голову из дуги куда-то спрятал, одна выгнутая коромыслом хребтина видна, - и, нося брюхом, дернул, дернул... и колеса зашипели в болотище, навертывая на себя густые, маслянистые ошметки бурой грязи.
Выехали!
Телега весело застукала по жердиннику, - только держи зубы. Жерди под колесами выгибаются. Под жердями бурчит, пузырится, хлюпает и будто пригоршнями всплескивается рыжая вода. Зеленые ржавчатые лягухи жирными шлепками бесперечь шарахаются от телеги в стороны и уныривают, ловко работая задними ножками.
Хватив воды и грязи, колеса немножко помолчали. Но скоро вдруг пронзительно запели и заверещали неожиданными голосами, будто во втулки попали все три боровка и с них живьем сдирали кожу. С этого ли визгу, иль солнышко припекло жарчей, Силашке до смерти захотелось испить студеной воды.
Вот затолпились высокие светлые березы. В их ветвях, четких в глубокой синеве неба, прозрачно и серебряно, как по натянутой струнке, пинькали птицы: пинь-пинь, пинь-пинь...
В полудреме Силашка слушал это пиньканье, и оно казалось ему светлыми, падающими с берез капельками воды, которые можно глотать. Березы снизились и с разбегу под горку рассыпались мелким дымчатым лозняком и вербой. Дальше пошли сухие пригорки с песчаными оплешинами. Тут да там копенками можжевель, а то кривая сосенка. По сыпучей дороге телега мягко переваливается с боку на бок, а колеса, хватив песку, наладились на один голос и во всю мочь верещат: цари-и! цари-и! цари-и!
От этого вереску разом забеспокоились и боровки и куры. Тятька строго скосился на ступицу и буркнул:
- Ведьма...
Проехали мелкий еловый перелесок, и в низине, меж кустарников, Силашка увидел знакомую речку Крутицу. Миновали знакомый мосток из прогнивших колодин, поднялись в горку, - развернулось поле в черной пахоте, а за полем - знакомая деревня... Силашка даже глаза вытаращил.
- Тять, это наша?
- Кто?
- Деревня-то?..
- Гагино это, дурень!
- А город-то?..
- Еще далече. Спи!..
Тятька врет. - Избы те же самые. Вон та, с крышей из новой соломы, как есть Пыжикова, а эта, что ставня оторвана, Кубыкиной Дарьи. Да вот же и сама она в окошко глядит!.. Не Оська ли Лодыжкин, длинный как жердина, ведет там на огороды упирающегося телка? Он и есть... нет, не он, пожалуй... да он, он!
Откуда ни взявшись, с лаем выскочил на дорогу Лыско. И тут же, отшлепывая пятками, гусем пронеслись мимо ребята, - задний кучером, в одной руке вожжи, в другой кнут мочальный. Силашка сразу узнал и кучера, и кнут. Привскочил на мешках и замахал руками:
- Моська-а!.. отдай мой кнут! Маме скажуу!..
- Вот дак дура-ак! - обернулся тятька с удивлением и даже головой покачал. - Ну-ну-у...
Хлопнул себя по ляшке и загоготал, глядя на солнышко.
- Не выйдет из тебя, Силантий, путного старика!
1 2 3 4 5