Касаткин Ив
Тюли-люли
Ив. Касаткин
ТЮЛИ-ЛЮЛИ
I.
Пришла бабка Марья из Дрыкина.
Ни колобков, ни пряника в этот раз не принесла. Села на лавку, сгорбилась на свой костылек с резной петушьей головкой на сгибе и вдруг захлипала, будто со-смеху начала пырскать, так что голова у ней затряслась, и костылек в руках тоже затрясся.
Раз нет пряника, Силашка чуфыркнул носом и, поддерживая штаны, юркнул на полати. Лег там плашмя на теплую шерсть тулупа и давай молотить себя пятками в зад.
Глядит, что дальше будет с бабкой. Но не забывает и пальцами на губах подыгривать, а в промежутки поддает кулаком по надутой щеке, - и выходило как у Гараськи Пыжика: хоть пляши...
Мигаючи, воззрилась на бабку мать и вскочила с лавки. Прялка из-под нее взглянула копылом вверх и мягко ткнулась кудельной бородой в пол, лукошко с веретеньями и пряжей рассыпалось, дремавшая кошка с перепугу стрельнула на печь...
Тою же минутой прибежал из хлева отец. Упарился он там, шапка на затылке, мокрые волосы ко лбу прилипли, а полы для аккурату за поясом. Так и вошел с вилами в руках: навоз кидал. А навоз-то еще от Чубарки, который пал.
Отец и мать оба разом приступили к бабке.
- Што ты?.. мамонька, чево ты?.. о чем? - пытают ее.
Скрепилась бабка. Раскачиваясь взад-вперед, заклохтала о чем-то частобаем, но съехала нараспев - и застонала, захрипела, трясясь... Мать, шатнувшись, плеснула руками и залилась горючими. Отец повел глазами по потолку и тихо-тихо головой закачал, снимая шапку... Он уперся на вилы, свесил над столом голову и с горестным удивлением боком глядит на расписную солоницу, на которой желтая пичуга клюет синие винограды.
А дверь в избу хлоп да хлоп.
Входят люди, мягким катом пуская по полу морозный пар. Внизу уже толпится Никанорко, который с придурью, сосед Тереха, кузнец Прокл, бабы, ребята...
Гараська Пыжик уже кряхтит там, борется, кого-то подмял под себя. Моську?.. нет, не Моську. Сеньку Зуйка?.. да нет, пожалуй, Моську... С полатей не разглядишь, а слезать не хочется, - в избу напустили холодищу.
Пока бабка там стонала да поклохтывала, а люди вздыхали да ахали, Гараська Пыжик тихим манером подобрался на полати и ледяными рукавицами сгреб Силашку за голые ноги. Тут они попыхтели немного, а потом, встав друг против друга на карачки, сделались собаками. Глаза выкатили, ощерились, зарычали, залаяли и с страшной яростью сцепились грызться... Отец сердито застучал в пол вилами. Силашка прижухнул, отдыхиваясь, а Гараська - катышом на пол.
Лег опять Силашка плашмя на тулуп и немножко поиграл на губах, поддавая кулаком в щеку, потом закрыл ладонями глаза и быстро-быстро заработал в зад пятками, - это он ныром, без ручек, переплывал речку Крутицу. Вынырнул, отфыркнулся и глядит: народу уж полна изба! Цакают языками, головами покачивают, слушая хлипающую бабку. Та уж и костылек с петушьей головкой уронила на пол. Уперлась крючьями рук о лавку и рассказывает всем про деда Никиту и про мельницу.
Силашка тоже стал слушать, выдирая пучечками шерсть из тулупа.
Оказалось, деда Никиту смололо вчистую на той самой мельнице, где он жил и делал муку. По бабкину выходит, что - до-смерти, а тятька сомневается, говорит: надо съездить, поглядеть надо. Он уж такой: всегда ладит поперек сказать. Никиту он тятенькой называет, а Никита настоящий дед. Даже пахло от него всегда дедом.
--------------
Этот Никита подпоясывался ниже пупа, а у пояса медный гребешок носил. Борода у него до глаз, завитушчатая. Когда, бывало, принимался резать из дерева петушков и человечков, то шевелил и бородой и бровями, а деревяшку упирал в крутую грудь и шибко сопел. Брови у него свислые, как усы, и везде у него волосья растут - и в носу, и в ушах. Из прорехи на груди тоже выпирали густые волосы, и Силашке иногда думалось: а вдруг это совсем и не дед, а медведь, только рубаху на него надели да подпоясали...
Приходил он с мельницы больше в праздники и выпивал со стариками. Выпьет и почнет чудесить. Сядет на пол, расшеперится во всю избу, и давай тянуться на палках, так что в руках у него трещит и палки ломаются. Молодых через голову шутя побрасывал. А то схватится с охочими бороться, тогда уж убирай и столы и посуду... А то всех в конюшню поведет, мерина подымать. Подлезет под мерина спиной, раскорячит этак ноги, понапружится, да и подымет... Вздымет и держит, сколь надо. Налитые глаза из-под бровей выкатит, ворочает ими: мол, видели?..
Против него не тягайся. Веселый был, Никита-то, плясать любил.
Почнет вывертывать ногами такие кренделя, что народ впокатущую на лавки валится. А дед осатанеет, да того пуще! Где руки, где ноги, не разберешь, волосы дыбом, как у лешака...
- Закоклячива-ай! - рявкнет гармонисту. - Отдирай: примерзло!..
Бабка Марья, бывало, глядит-глядит, да как избоченится, подожмет этак губы, дернет плечом - и выплывет, взмахивая платочком, и пойдет вкруг деда причекотывать и носком, и пяткой... Ну, тут уж дед схватится прямо за голову, да в присядку! И руками и ногами отпихивается от бабки, а сам: ух! ух!.. Вся изба в тряс идет, даже горшки на полках подпрыгивают. С деда уж пар валит. Хлопнется на лавку. Выхлестнет в себя ковш браги, да еще ковш, и скажет:
- Будя-а...
А к концу гостьбища тяжелел. Навалившись грудью, возил по столу бородой и ржавленым скрипучим голосом тянул всегда одну и ту же песню: про белы-снега. Песня эта была такая длинная, что он и в поле никогда не успевал допеть ее, когда бабка вела его домой, - в Дрыкино.
--------------
И вот - смололо...
Размышляя о Никите, Силашка раздумчиво поковыривает в носу и жалеет, что дед так и не сделал ему меленку, чтоб на ветру вертелась и пестиками стучала, как у Моськи.
В избе уже вечереет. Силашка смотрит с полатей вниз, и на синеве окошка с серебряными лапами изморози будто впервые видит мамкины и будто не мамкины плечи и спину. Она отвернулась к окошку, локтями на подоконник, и спина у ней узкая-преузкая, а плечи к голове подвело и дрожат. Совсем не мамкины плечи, и голос, которым плачет, не ее голос, - круглая мамка вдруг усохла, сделалась как есть старушка.
Бабка размотала свой большой плат шмелиного цвета - и голова у ней сделалась совсем маленькая. Сидит, будто сейчас из бани пришла, откинулась спиной к стене, руки по лавке разбросила. Лицо у ней, как бересто на жару, морщится, - она плачет, а голоса нет, и слез нет. Отец припер стену плечом, сбычился, молчит, только шапку в руках мнет: скрутит ее жгутом и опять раскрутит...
Люди понурились, вздыхают, смотрят в пол, будто Никита на полу лежит, и на все лады мягко обкладывают его тихими словами:
- Ой, Микитушка-а...
- Жаль таких-то.
- Коли не жаль...
- Пронзитель был на всякое дело.
- Поискать...
- Горе-то, а?
- И не говори...
Силашке жаль тоже, но не Никиту, а мать и бабку - шибко плачут. Никиту не жаль: его не видно. Он какой-то давний и всегдашний, как скрипучий журавель на колодце, или как та ржавленая песня, которую он уносил в поле, да и там никогда не мог допеть. И еще неизвестно, - он такой, дед-то: возьмет да и смастерит меленку. Ведь обещал и даже пальцами показывал, как будут плясать пестики.
И вдруг вспомнил: у деда в голове, в бороде и усах всегда мука была. И рубаха была мучная и кафтан мучной. Мука явно выступала из него. Не погодился ли он на муку?.. вот и смололи. Силашка стал думать о мельнице: что она и как? Неизвестно. Может, ступа большая с пестом, а может вроде колокольни.
Поглядеть бы.
- Мам, а мам! - кричит он, свешиваясь вниз головой, - где мельница?
- В городу, рожоный, в городу...
- Как колокольня?
Не слышат. Им только бы горевать!
Никанорко, который с придурью, знает, пожалуй: с котомкой ходит в город за кусочками. Силашка начал заманивать его на полати. Руками и ртом показывает, что подаст ему кусочек. Взлез тот, большой парень в вороньей шапке и берестяных лаптях. Под носом у него мокро и всегда он улыбается, а глаза мутные, и собачий дух от него.
- Мельница, она какая? ты видел?
Никанорко только гыкает. Утирает рукавицей нос и жует. Всегда чего-нибудь жует, а через губу слюна.
- Гы-гы-ы! Подай, бык-те бодай... гы-ы!
Только и всего от Никанорки.
II.
Той же ночью Силашке приснилась страшная мельница.
Многое множество Никанорок, глазом не охватишь, топоча ногами, вихрем носилось вкруг Никиты и все Никанорки зараз вскрикивали:
- Бык-те бодай! Гы-гы-гы-ы!..
А Никита в кругу Никанорок, сгребши бабку Марью за подол, с вывертами отплясывал перед ней вприсядку и как в трубу трубил:
- Пошевеливайсь!..
Никанорок туча-тучей. Никанорки так ходуном и ходят. Дед взмахивает ногами поверх головы, взлетает выше Никанорок, щелкает языком и знай гудит:
- Пошевеливайсь!..
Никанорки стараются еще пуще, мчатся что есть сил, вихрятся так, что от них ветер свищет, а из-под ног пылью мука летит...
Бабка же вдруг уперлась и заголосила:
- Родимо-ой ты-ы мо-о-ой!..
Откуда ни возьмись - тятька. Шипом шипит:
- Подхватывай за ноги, а я в головах...
Тут Силашка и проснулся.
Слышит, и впрямь бабка в сенях голосит. Вскочил, глаза вытаращил - и спросонок глядит, глядит...
Рассветало. Окошки мутные, сумрачь, синь, холод, в трубе поет ветер, за стеной шипит вьюга, а дверь настежь расхлебячена - и в избу потихонечку всовывается да всовывается большая белая колодища...
В двери, тяжело дыша, застряли с этой колодой отец, сосед Тереха, мать, Оська Лодыжкин. Тут же, улыбаясь и гыкая, пыхтит и Никанорко. А чужой черный мужик в огромном обовьюженном тулупе, напружась у заднего конца колоды, щелкает языком и как в трубу гудит, дивясь на Никанорку:
- Эк, ты какой... Пошевеливайсь!
А Никанорко:
- Гы-гы-гы-ы!.. бык-те бодай...
Пыхтит, косопузится, подхватывая колоду не там, где надо, и разворачивает рот в такую улыбку, что под вороньей шапкой уж не лицо, а одна дикая дыра с зубами.
Колоду втащили и, шипуче перешептываясь, поставили середь избы на стол. Зажгли и прилепили к колоде тонкую желтую свечечку. Огонек заколыхался тоже желтый, живой, так к себе и притягивающий... Вся изба и мутный рассвет, и все лица, и все вздохи будто влипли в это хитрое, играющее желтое пятнышко. В нем было что-то старинное, страшное, но надобное. Даже Силашка сразу это понял и пальцы его сами собою остановились у губ и перестали брынькать.
Тереха принес псалтырь. Вошли еще люди. Встали все над колодой с одинаково строгими лицами, мрачно потупились, руки плетьми опустили, - молчат...
Одна только бабка Марья, пав головой и грудью на колоду, как над младенцем в люльке, лепечет ласковые старушечьи слова, торопливо ведет последний горестно-сладкий разговор.
Вьюга покидывает в окошки снегом, ветер шеберстит и ощупывает стены, шушукается, вздыхает, поскрипывает ставней. А в трубе будто потрясучий бездомный кобель засел: так и юзжит, так и взвизгивает, окаянный, хоть туда с кочергой лезь!
Чужой черный мужик устроил лошадь и вошел в избу. Щеря ядреные сахарные зубы, гребет пятерней обмерзлую бороду, топочет в пол валенцами и покрякивает, будто на банном полке.
В лад вздохам и молчанью, сосед Тереха раскрыл псалтырь и ногтем прижал то место, с которого читать. Вот он взметнул вверх бровями и даже рот раскрыл, чтоб начать, - как чужой мужик вдруг замахал для согреву руками и гулко захлопал ими по тулупу, ревуче крякнул, будто кипятком окатился, и густым, как смола голосом, не к месту громко, стал рассказывать:
- Метил вчерась к ночи утрафить. И дорога, заметь, ладная была. А посля как замело-замело-о-о... ух ты, батюшки мои! Проезжаю Гагино, сват и говорит: ночуй, куды тебя понесет? Не послухал, заметь... Ах ты, нечистая сила! Кружил-кружил всю ночь, хоть реви! Ну, вижу, пришло узло к гузну: ложись в ряд с Микитой и помирай. И заметь - на овины вынесло. Гляжу: - тут и есть! Ах ты, распропори ее, погоду самую!..
Взял из угла веник и давай охлестывать с валенцов снег. Тут Силашка и приметил, что валенцы у него выше колен, белые, с красными горошками, как у Сеньки Зуйка. Тятька пообещал ему такие же, да так и забыл, ужо надо мамку попросить.
А мужик махнул веником на колоду и, продолжая охлестывать, сказал:
- Ему всякая дорога теперь ладна: лежи-полеживай! Ну, а я, стало быть, как говорится, даже попужался. Живому, заметь, да здоровому погинуть, хе-хе... не хоцца!
Охлеставши валенцы, веник он бережно, как хрупкую посудину, прислонил в угол. Выпрямился, поднял черную бороду с играющими в ней светлыми капельками, надул красные щеки, со свистом фукнул в усы и, глядя на желтый огонек свечки, широким розмахом отогнул полу тулупа и вынул из штанов куколку в сарафане - нарядный пестрый кисет, удавленный за головку шнурком. Раскрутивши под горлышком шнурок, достал бумажку, аккуратно расправил ее, вздохнул и, мигая, двумя пальцами протянул отцу.
- От Петра Минеича, от хозяина... трешница на помин души, - сказал он и тут же ловко дернул за шнурок: кисет опять стал с головкой, как куколка, и юркнул в мужиковы штаны.
Сосед Тереха без промедления взметнул бровями вверх и бабьим голосом начал читать псалтырь, водя ногтем по надобному месту.
Люди завздыхали, вышептывая божественные слова. Кто-то снял с Никанорки шапку, он гыкнул и распялил рот, принимая шапку мохнатыми собачьими рукавицами.
А черный чужой мужик, скинувши тулуп, примерился глазом к печи и полез на ее, таща за собой и тулуп, чтоб укрыться.
III.
Завернули такие крутые морозы, что дым из труб в небо силком пропихивался. Стены стреляли, как из ружья. Зря не высунься, нос отхватит, либо ухо. Выйдешь на улицу, глянешь туда-сюда и ахнешь... Избы, деревья, Моськина меленка на воротах, колодезный журавль, скворешницы на шестах, веревка под окошком и заколелые синие тятькины портки на ней - все побелело, осеребрилось, мохнато закужлевело, и такая кругом тишь и сонь, что ресницы слипаются, а в ухе комар поет.
Крякали обозы, появляясь неизвестно откуда, и заворачивали к отцу Сеньки Зуйка пить чай. У Сенькина отца изба выше всех, над окнами борются деревянные львы, вставши на дыбки, а в чулане, где картинка про страшный суд над грешниками, есть пряники, сельди и вино в зеленых бутылях.
Покеркивая и взвизгивая, обозы трогались дальше, черной змеей уползали в белое поле, двигались в неизвестные места, а мужики в чапанах шли по бокам и, вея полами, криком вели разговор и тыкали в снег кнутиками.
Как раз была пора ловить снегирей, клестов и овсянок.
У Моськи для клестов была сделана ледяная горка. На эту горку надо было почаще бегать и мочиться, чтоб краснота была. Либо сыпать дресвой. Слетятся крючконосые клесты и начнуть играть: с горки они катом вниз, а там - силки... Моська налавливал их не мало. В праздники ощипывал, жарил и ел, хрустя косточками. А кривая Овдоха, мать его, вдова горючая, подпершись кулаком, сбоку жальливо глядела на него единственным глазом.
Тятька сделал Силашке тоже силки - эдакую дощечку с волосяными петельками из лошадьего хвоста. - И сказал:
- На, ставь на гумно и гляди: зараз попадет либо овсянка, либо снегирь! Сыпь проса. Просо они уважают.
Силашка поставил. Оповестил всех, что и у него силок, водил на гумно и показывал: какой и как стоит. То и дело бегал глядеть, - пусто. День прошел, - пусто. А на другой день еще издали увидел: попала, сидит... Замерло сердце, подкрадывается, глаз не спуская. Не две ли?.. две и есть... знамо две! Подбежал, глядит: - во всю дощечку кто-то круто нагадил.
Тихо пошел прочь. Глядел на остолбенелый дым из труб и все думал: кто?.. Сенька Зуек или Моська? Пожалуй, Моська... или Сенька? Сенька и есть, он такой... А может - оба?..
Быком вошел в избу.
Мать пряла, протягивая вжикающее веретено пяткой до-полу. Меж круглых колен у ней дремала кошка. Отец стругал ножом новые пальцы к старым граблям, - упирал деревяшку в грудь и сопел, как дед Никита.
У Силашки внутри будто еж ощетинился, в носу едко засвербило, в горле встала картошка, не продохнешь... Так прямо с рукавичками и шапкой, придавливая кошку, вдруг ткнулся мамке в колени - и в рыд! Кошка фырснула на печь, выпущенное из рук веретено поиграло на полу и закатилось мамке под подол.
- Што ты, Силань? - склонилась она теплой грудью на его затылок.
- Ребята-а...
- Дерутся?
- Не-е-е...
- Чево же?
- Они на мо-ой сило-ок...
- Ну?
Силашка сказал, что сделали на его силок. Услыша, тятька прыснул и загоготал, как дикий. Он уронил и нож и деревяшку, взбрыкнул ногами и протянулся вдоль лавки. Мотал головой, хлеща по глазам волосами, и гоготал. Хлопал себя по ляжкам и орал:
- Ай-яй! Ну, и чичка залетела!..
- Будет, охальник! - махала рукой мать. - Парня обидели, а он... Ишь раздирает жеребца нелегкая! - Пожалеть надо, а он...
- Ладно, Силантий, молчи! - сказал отец и отмахнул со лба волосы. Другой силок сделаю. Либо пичугу деревянную вырежу, на лапках стоять будет... хошь?
Мелькнула мысль сказать про белые валенцы с красными горошками, как у Зуйка, да вспомнился опять этот силок на гумне, - зарыдал еще пуще. От реву даже глаза вспухли. Мать уложила его на печь.
1 2 3 4 5