Мальчишки пришли в восторг и с дикими воплями погнали мулов галопом, перепрыгивая через камни и колючие кусты, у каждого в руке был остро заточенный прут, которым он тыкал мула в зад всякий раз, как удавалось до него достать. Просто не верилось, что мулы, которые обычно и двух миль в час не делают, могут лететь стрелой, когда захотят! Мул Али без труда победил, потому что Огастин чуть не свалился на землю от хохота, когда, обернувшись, увидел, как скачет за ним Людо, подпрыгивая на каменистой осыпи, точно Джон Гилпин.
Конечно, о том, чтобы остановиться и поесть, в этот день не могло быть и речи, и они, как верблюды, вынуждены были жить за счет своих вчерашних накоплений, мальчишек же они подгоняли шутками, поддразниванием и деньгами. А мулы — те словно чувствовали, что идут домой, и к закату покрыли расстояние, какое обычно проходили за полтора дня. Наши путешественники уже начали надеяться, что выбрались из края, подвластного Халифе, но у деревни, где они собирались заночевать, какой-то крестьянин предупредил их, что местный шейх получил приказ их задержать. Крестьянин не знал, откуда пришел приказ: его могли дать и французы и кто-то еще, кто правит более жесткой рукой; он же, просто чтобы насолить своему шейху (этому необрезанному сыну шлюхи, который украл у него теленка), готов их спрятать, если они подождут за деревней, пока стемнеет.
Они дождались сумерек и провели очень весело ночь в глинобитной конюшне без окон, полной навоза и слабо освещенной единственной свечой, — трое взрослых мужчин, мулы и мальчишки-рабы, все скопом, дурачась, точно дети, — все, кроме Али, который явно не склонен был шутить. Мальчишки, совершенно очарованные двумя молодыми англичанами, умоляли Огастина с Людо купить их, когда они поедут к себе домой: честное слово, клялись они, это обойдется господам не дороже козы (и заключения в гибралтарскую тюрьму, согласно английским законам).
Вскоре после полуночи они услышали на дворе грохот барабана, и чей-то голос заорал: «Эй вы, христианские собаки, выходите! Смерть неверным!» Огастин прильнул к щели в двери — один-единственный негр, держа топор в одной руке, другой бил в барабан и кричал так, что пена выступила у него на губах.
Али, всегда принимавший все всерьез, кинулся к двери с ножом наготове, но Огастин опередил его. В такого рода ситуации, когда под рукой нет ружья, мозг английского следопыта работает с предельной остротой, и Огастин вспомнил свои школьные дни, когда он с помощью одного трюка доводил мальчишек до колик. Итак, он вышел из конюшни и предстал перед одиноким воином аллаха, объявившим Священную войну неверным, в образе обезьяны, ищущей блох.
Ошарашенный фанатик сначала умолк, потом стал хихикать и под конец, обессилев от смеха, швырнул топор в кусты и присоединился к весельчакам.
Следующую ночь они провели в маленькой французской гостинице в Азии.
— Подводя итог нашей экспедиции, можно сказать, что мы лишь возвращаемся в Марракеш немного раньше намеченного, — сказал Огастин.
— Придя по зрелом размышлении к выводу, что коварный Халифа, скорее всего, никакой погони за нами не посылал; более того, он, возможно, сам сочинил «дружественное предупреждение», чтобы быть вполне уверенным, что окончательно избавился от нас.
Как ни унизительно, но, пожалуй, верно, подумал Огастин. В самом деле, если рассуждать здраво, очень может быть, что они с начала и до конца вообще не подвергались никакой опасности… Да только разве узнаешь? Марокко как калейдоскоп: тряхнешь — картинка изменилась, и что было, то прошло.
— Давай не заезжать к Глауи, чтобы не пришлось отвечать на его вопросы, а то мы можем навредить старику Али, — предложил Огастин. — Ведь это, в сущности, из-за Али произошел весь кавардак: ну почему старому дураку не сказать было прямо, что не знает он этих гор, тогда Глауи поручил бы заботу о нас кому-то другому!
Людо передернул плечами.
— Да он бы в жизни не посмел ослушаться приказа Глауи, а потом, ведь все в руках аллаха, так чего ему было волноваться?
10
И вот они снова в Марракеше. Людо отправился за письмами, а Огастин сидел в саду при отеле, потягивал «Бокк» и слушал, как туристы хвастались друг другу своими покупками. Огастин подумал, что бы они сказали, если бы услышали о том, какой «покупки» он не сделал, когда отказался купить трех полуголодных мальчишек, хоть они и стоили не дороже козы; он не мог забыть эти три пары глаз, которые с укором смотрели на него там, в Азии, — смотрели, как смотрит собака на хозяина, когда он почему-то вдруг уходит без нее.
Но выкупить мальчишку даже для того, чтобы отпустить на свободу, считается преступлением для англичанина, и правильно, подумал Огастин, ибо «свобода» для мальчишки свелась бы к тому, что уже никто не был бы обязан кормить его, и, значит, отпустить его на свободу все равно что выбросить ненужного котенка на лондонскую улицу.
В этом дивном саду присутствие туристов оскорбляло глаз, как оскорбляли слух их голоса, а «Бокк» клонил к размышлениям. Огастин заказал вторую порцию пива. Он мысленно обозрел свое поведение на протяжении этой их экспедиции в Атласские горы и был крайне поражен тем, что обнаружил: сейчас трудно сказать, грозила им опасность или нет, но в тот момент он, безусловно, считал, что грозила, — в таком случае как же он мог вести себя, точно мальчишка из «Мальчишечьей газеты»! Как он мог спокойно устраиваться на ночлег, когда отнюдь нельзя было поручиться, что он доживет до утра; как он мог безоружный выскочить к этому фанатику, который грозился изрубить их всех топором?! Это не было «смелостью», ибо смелость рождается в ту минуту, когда человек побеждает страх, он же на протяжении всего этого времени не чувствовал ни паники, ни страха, тогда как в прошлом, когда он, например, высаживался на Лонг-Айленде или когда удирал от полиции на «Биркэте», он боялся до умопомрачения…
Просто удивительно, до чего это не в его характере! Неужели он с годами настолько изменился или самый воздух Марокко настолько повлиял на него, что, очутившись среди людей, которые дешево ценят жизнь, он автоматически стал меньше ценить свою собственную? Так было с ним в госпитале: в 1918 году он очутился в палате, где все больные умирали от испанки, — смерть показалась ему тогда чем-то вполне естественным, из-за чего не стоит волноваться…
Огастин рассеянно посмотрел вверх, на ветку, где выпученные глаза пятнистого хамелеона внимательно следили за мухой сквозь крошечное отверстие в листве. Насекомое меняет цвет под стать своему окружению, хотя вот этому достаточно всего лишь высунуть свой восьмидюймовый язык — и мухи не станет… Так, может быть, и это непонятное отсутствие страха у него лишь хамелеоноподобная подсознательная автоматическая реакция: «в Риме быть — по-римски и жить»?! Какая страшная мысль — ведь если леопард не может изменить свои пятна, а интеллигентный, рационально мыслящий гуманист-атеист так легко может меняться, значит, он должен все время быть настороже, а то вдруг он очутится в таком месте, где человеческие законы полностью попраны, но никому и в голову не придет нарушить даже самый пустячный из законов божьих!
Эта психологическая сила, стоящая выше воли и разума, выше этических норм, велений секса и чувства самосохранения, этот закон «автоматического хамелеонизма», который он вывел, мог, по мнению Огастина, многое объяснить в поведении людей. Так, очутившись в накаленной обстановке религиозных гонений, разумные, уравновешенные люди могут вдруг не только благословить самые немыслимые акции, но даже принять в них участие (например, святой Павел, когда толпа стала швырять камнями в святого Стефана, неожиданно присоединился к ней). Надо будет как-нибудь проверить эту идею на Джереми…
Тут появился Людо с кипой почты, сел и повелительно хлопнул в ладоши, требуя, чтобы ему принесли пить.
— Совсем измочалился — эта чертова британская почта работает здесь так же медленно, как у французов.
Поверх пачки писем, предназначавшихся Огастину, лежали две телеграммы. Одна была от Мэри: она благополучно родила — на сей раз шестифунтового мальчика, наконец-то «маленького Гилберта»… Затем Огастин прочел телеграмму Джоан, и сердце у него прыгнуло куда-то вбок — не упало, но и не подпрыгнуло. Он прочел ее еще раз и сказал лишь:
— Похоже, что мне надо немедленно возвращаться домой.
Людо не проявил удивления.
— Самый быстрый путь отсюда будет, пожалуй, на машине до Касабланки или Мазагана, а там сесть на пароход.
— В таком случае я именно так, видимо, и поступлю.
— Пойду узнаю насчет парохода, — сказал Людо и исчез в отеле.
Огастин в третий раз перечел телеграмму, удивляясь тому, что она не вызвала у него ликования. Конечно, как только он увидит Джоан, чувства наверняка закипят в нем… А пока мысли его то и дело возвращались к недавней экспедиции.
На протяжении десятилетий вся Сусская долина, равно как и Тарудант, была закрыта для европейцев — а что, если бы им удалось туда проехать? Они с Людо, конечно, попытались бы еще раз, если бы он остался. Возможно, они попробовали бы, переодевшись маврами, присоединиться к каравану, направляющемуся через горы, причем ему в таком случае пришлось бы изображать из себя глухонемого; а возможно, попытались бы пробраться по побережью… Ему вспомнился квартал мулая Абдуллы в Фесе — угольно-черный солдат-сенегалец, стоявший на страже у мрачного, в стиле Гюстава Дорэ, провала в глухой, залитой лунным светом стене (единственного входа), а за ней в темноте вращалось со скрежетом огромное водяное колесо, мимо которого надо было пройти. Казалось, это скрежетали зубами десять тысяч несчастных клиентов, подцепивших здесь триппер, и звука этого было вполне достаточно, чтобы заставить любого свернуть с пути, так и не добравшись до девушек и ярких огней… Но сейчас Огастину казалось, что так скрежещут зубами десять тысяч счастливо женатых мужчин, попавших в извечную элементарную ловушку двух обнаженных тел в постели, — мужчин, которым пришлось навсегда отказаться от мечты въехать на муле в Тарудант…
И все же Огастину пора было возвращаться домой; однако он понимал, что должен как следует встряхнуть свой хамелеоноподобный ум, чтобы заставить себя осесть в обветшалой старушке Европе и жениться. А потому самое правильное — сосредоточиться мыслью на жестоких нравах Марокко и вычеркнуть из памяти все прелести этой страны; он должен помнить, что невозможно подсчитать, сколько народу, должно быть, перебил один только Глауи, чтобы добиться своего нынешнего положения; что каиды сколачивают целые состояния, заставляя людей под пыткой передавать им право на владение своей землей; что, по словам Али, в подвалах замка Халифы, у которого они пировали с Людо, по тридцать лет сидят закованные в цепи голодные узники… Нечего валять дурака и притворяться перед самим собой, будто он, точно невежественный турист, понятия не имеет о том, что происходит в этой стране, — он же все это знает!
Знает он и страшную историю про маленького еврея из Феса, который, впервые надев европейское платье, не снял замшевых ботинок, когда проходил мимо мечети; путь его лежал дальше через рынок, и, как только он появился там, торговцы принялись швырять и прыскать в него маслом, но, как оказалось, вовсе не для того, чтобы испортить ему костюм: когда он уже выходил с рынка, кто-то подскочил к нему с факелом и поджег его… Что бы про Европу ни говорили, а такое в ней невозможно — даже эти немецкие юдофобы, которые вызывают столь яростное возмущение у Людо, в жизни такого не учинят!
Искалеченные люди… Однако эта веселая пара нищих калек (у одного были отрезаны руки и ноги, у другого выколоты глаза) считала свое наказание вполне справедливым, поскольку оба были ворами, — не только справедливым, но и разумным, потому что теперь они уже не могут воровать. «А если бы нас просто посадили в тюрьму, как нынче, при французах, мы бы посидели и снова принялись за свое». Словом, они хотели заставить его признать, что европейская система наказания и жестока и неразумна!
На него словно повеяло свежим воздухом, когда он понял, что мавры в противоположность большинству покоренных «колониальных» народов никоим образом не страдают комплексом неполноценности: да разве неверные могут быть властелинами — их даже на одну доску с собой не поставишь! Когда-то мавры правили в Европе, теперь настал черед Европы править, но маятник качнется в другую сторону — и мавры снова окажутся в Испании и во Франции…
К тому же как можно не полюбить страну, где независимо от классовых различий столь широко употребляют слово «друг» — так называют и хозяина, и слугу; а представьте себе, что было бы, если б в Мелтон прибыл гость и спросил Уонтиджа, дома ли его, Уонтиджа, «друг»?
Да, но два обнаженных тела в постели…
— Первый пароход отплывает из Мазагана: завтра вечером грузовое судно уходит в Ливерпуль, — сказал Людо, сунув под нос Огастину расписание рейсов.
Шея у Огастина налилась краской — не только по вине солнца.
— Прости… Пожалуй, я… Видишь ли, едва ли мне нужно так уж спешить, — промямлил он.
— До будущей недели потерпишь?
Огастин снова пробормотал что-то нечленораздельное, но вроде бы означавшее, что, если разобраться, он, пожалуй, может и вообще не спешить. Раз уж он добрался до Марокко, едва ли стоит так быстро отсюда уезжать…
И снова Людо не проявил удивления, но про себя подумал: «Бедная рыбешка, крепко же тебя Марокко подцепило на крючок!»
11
В Дорсете роды прошли благополучно, лишь у Мэри было какое-то неприятное ощущение, которое она не могла даже определить, когда ее третий ребенок появился на свет без всяких усилий с ее стороны, точно у мертвой.
Мальчик родился 29 октября. Ноябрь едва ли подходил для того, чтобы расставлять навесы на лужайке, а потому (подумал Гилберт) вознесем хвалу последователю Пэкстона! Двор под стеклянной крышей был восемьдесят ярдов в длину и шестьдесят в ширину — в такой «бальной зале» легко можно было разместить всех приглашенных на крестины, постелив половики, чтобы спасти паркет от подкованных гвоздями сапог, и раскинув ковры там, где будут пировать друзья и соседи.
После того как солнце — если таковое будет — зайдет, все электрические факелы, которые сжимают семьдесят железных рыцарских дланей в рукавицах, вспыхнут разом, хотя некоторые из них придется сначала починить. Единственная серьезная проблема — как обогреть эту «залу»… Трубы в некоторых из железных печей проржавели и склонны дымить, но неужели несколько сот гостей не дадут достаточно природного тепла, чтобы можно было вообще обойтись без печек?! И придется обратиться в агентство, чтобы нанять шесть лакеев, ибо у миссис Уинтер еще с довоенных времен лежат в нафталине именно шесть ливрей с гербом Уэйдеми.
День празднества придется назначить в зависимости от того, когда свободен епископ, и Гилберт написал ему, чтобы выяснить это (как жаль, что мелтонская церковь маловата!).
А пока надо было выбрать имя мальчику. Как наследника мелтонских угодий и других, даже еще более прибыльных источников дохода, его, само собой разумеется, следовало наречь Гилбертом. А вот второе имя — Гилберт-отец был очень великодушен! — надо взять по материнской линии. У отца Мэри, как выяснилось, в числе прочих имен было имя Огастин — нет, это не подойдет… Один прадед — Артур, другой — Уильям? Нет, ни то ни другое имя Гилберту не нравилось.
— Кажется, у тебя был молодой кузен, который погиб на войне? Ведь, будь он жив…
Так было решено, что по линии Пенри-Гербертов младенца нарекут Генри, а остальные имена возьмут из числа традиционных по линии Уэйдеми, которые Гилберт уже подобрал.
Выбор крестных отцов требовал еще больших размышлений. Они должны быть относительно молодые и с перспективой стать премьер-министрами — вот это угадать не хватало воображения даже у Гилберта, прямо хоть обращайся к гадалке! Крестная же… Тут двух мнений быть не могло; выбор явно падал на Джоан, если, конечно, у Гилберта хватит духу предложить ее!
Однажды холодным безветренным ноябрьским утром, когда в воздухе уже чувствовался морозец, духовные обязанности призвали архидьякона в Солсбери. Джоан надо было кое-что купить, и она повезла его туда на машине.
Покончив с покупками, она заглянула в собор. И тут мысли ее разделились. По привычке, стоило ей войти в собор и очутиться внутри безукоризненного тройного куба, — а именно так выглядел удивительный неф, — она, наверно, в пятидесятый раз представила себе, каким был этот собор в догеоргианские времена, до того, как вандалы принялись крушить средневековые приделы, уничтожили древние витражи, чтобы забрать олово, а бесценное стекло свезли на городскую свалку. Да, восемнадцатому веку — эпохе Георгов, не обладавших чувством прекрасного, — есть за что ответить перед потомками… Однако мысли эти машинально проносились у нее в мозгу, в то время как более деятельная часть ее ума была занята тем, ради чего она пришла сюда, а пришла она в поисках тихого уголка, где можно было бы спокойно еще и еще раз изучить весьма уклончиво составленную телеграмму Огастина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Конечно, о том, чтобы остановиться и поесть, в этот день не могло быть и речи, и они, как верблюды, вынуждены были жить за счет своих вчерашних накоплений, мальчишек же они подгоняли шутками, поддразниванием и деньгами. А мулы — те словно чувствовали, что идут домой, и к закату покрыли расстояние, какое обычно проходили за полтора дня. Наши путешественники уже начали надеяться, что выбрались из края, подвластного Халифе, но у деревни, где они собирались заночевать, какой-то крестьянин предупредил их, что местный шейх получил приказ их задержать. Крестьянин не знал, откуда пришел приказ: его могли дать и французы и кто-то еще, кто правит более жесткой рукой; он же, просто чтобы насолить своему шейху (этому необрезанному сыну шлюхи, который украл у него теленка), готов их спрятать, если они подождут за деревней, пока стемнеет.
Они дождались сумерек и провели очень весело ночь в глинобитной конюшне без окон, полной навоза и слабо освещенной единственной свечой, — трое взрослых мужчин, мулы и мальчишки-рабы, все скопом, дурачась, точно дети, — все, кроме Али, который явно не склонен был шутить. Мальчишки, совершенно очарованные двумя молодыми англичанами, умоляли Огастина с Людо купить их, когда они поедут к себе домой: честное слово, клялись они, это обойдется господам не дороже козы (и заключения в гибралтарскую тюрьму, согласно английским законам).
Вскоре после полуночи они услышали на дворе грохот барабана, и чей-то голос заорал: «Эй вы, христианские собаки, выходите! Смерть неверным!» Огастин прильнул к щели в двери — один-единственный негр, держа топор в одной руке, другой бил в барабан и кричал так, что пена выступила у него на губах.
Али, всегда принимавший все всерьез, кинулся к двери с ножом наготове, но Огастин опередил его. В такого рода ситуации, когда под рукой нет ружья, мозг английского следопыта работает с предельной остротой, и Огастин вспомнил свои школьные дни, когда он с помощью одного трюка доводил мальчишек до колик. Итак, он вышел из конюшни и предстал перед одиноким воином аллаха, объявившим Священную войну неверным, в образе обезьяны, ищущей блох.
Ошарашенный фанатик сначала умолк, потом стал хихикать и под конец, обессилев от смеха, швырнул топор в кусты и присоединился к весельчакам.
Следующую ночь они провели в маленькой французской гостинице в Азии.
— Подводя итог нашей экспедиции, можно сказать, что мы лишь возвращаемся в Марракеш немного раньше намеченного, — сказал Огастин.
— Придя по зрелом размышлении к выводу, что коварный Халифа, скорее всего, никакой погони за нами не посылал; более того, он, возможно, сам сочинил «дружественное предупреждение», чтобы быть вполне уверенным, что окончательно избавился от нас.
Как ни унизительно, но, пожалуй, верно, подумал Огастин. В самом деле, если рассуждать здраво, очень может быть, что они с начала и до конца вообще не подвергались никакой опасности… Да только разве узнаешь? Марокко как калейдоскоп: тряхнешь — картинка изменилась, и что было, то прошло.
— Давай не заезжать к Глауи, чтобы не пришлось отвечать на его вопросы, а то мы можем навредить старику Али, — предложил Огастин. — Ведь это, в сущности, из-за Али произошел весь кавардак: ну почему старому дураку не сказать было прямо, что не знает он этих гор, тогда Глауи поручил бы заботу о нас кому-то другому!
Людо передернул плечами.
— Да он бы в жизни не посмел ослушаться приказа Глауи, а потом, ведь все в руках аллаха, так чего ему было волноваться?
10
И вот они снова в Марракеше. Людо отправился за письмами, а Огастин сидел в саду при отеле, потягивал «Бокк» и слушал, как туристы хвастались друг другу своими покупками. Огастин подумал, что бы они сказали, если бы услышали о том, какой «покупки» он не сделал, когда отказался купить трех полуголодных мальчишек, хоть они и стоили не дороже козы; он не мог забыть эти три пары глаз, которые с укором смотрели на него там, в Азии, — смотрели, как смотрит собака на хозяина, когда он почему-то вдруг уходит без нее.
Но выкупить мальчишку даже для того, чтобы отпустить на свободу, считается преступлением для англичанина, и правильно, подумал Огастин, ибо «свобода» для мальчишки свелась бы к тому, что уже никто не был бы обязан кормить его, и, значит, отпустить его на свободу все равно что выбросить ненужного котенка на лондонскую улицу.
В этом дивном саду присутствие туристов оскорбляло глаз, как оскорбляли слух их голоса, а «Бокк» клонил к размышлениям. Огастин заказал вторую порцию пива. Он мысленно обозрел свое поведение на протяжении этой их экспедиции в Атласские горы и был крайне поражен тем, что обнаружил: сейчас трудно сказать, грозила им опасность или нет, но в тот момент он, безусловно, считал, что грозила, — в таком случае как же он мог вести себя, точно мальчишка из «Мальчишечьей газеты»! Как он мог спокойно устраиваться на ночлег, когда отнюдь нельзя было поручиться, что он доживет до утра; как он мог безоружный выскочить к этому фанатику, который грозился изрубить их всех топором?! Это не было «смелостью», ибо смелость рождается в ту минуту, когда человек побеждает страх, он же на протяжении всего этого времени не чувствовал ни паники, ни страха, тогда как в прошлом, когда он, например, высаживался на Лонг-Айленде или когда удирал от полиции на «Биркэте», он боялся до умопомрачения…
Просто удивительно, до чего это не в его характере! Неужели он с годами настолько изменился или самый воздух Марокко настолько повлиял на него, что, очутившись среди людей, которые дешево ценят жизнь, он автоматически стал меньше ценить свою собственную? Так было с ним в госпитале: в 1918 году он очутился в палате, где все больные умирали от испанки, — смерть показалась ему тогда чем-то вполне естественным, из-за чего не стоит волноваться…
Огастин рассеянно посмотрел вверх, на ветку, где выпученные глаза пятнистого хамелеона внимательно следили за мухой сквозь крошечное отверстие в листве. Насекомое меняет цвет под стать своему окружению, хотя вот этому достаточно всего лишь высунуть свой восьмидюймовый язык — и мухи не станет… Так, может быть, и это непонятное отсутствие страха у него лишь хамелеоноподобная подсознательная автоматическая реакция: «в Риме быть — по-римски и жить»?! Какая страшная мысль — ведь если леопард не может изменить свои пятна, а интеллигентный, рационально мыслящий гуманист-атеист так легко может меняться, значит, он должен все время быть настороже, а то вдруг он очутится в таком месте, где человеческие законы полностью попраны, но никому и в голову не придет нарушить даже самый пустячный из законов божьих!
Эта психологическая сила, стоящая выше воли и разума, выше этических норм, велений секса и чувства самосохранения, этот закон «автоматического хамелеонизма», который он вывел, мог, по мнению Огастина, многое объяснить в поведении людей. Так, очутившись в накаленной обстановке религиозных гонений, разумные, уравновешенные люди могут вдруг не только благословить самые немыслимые акции, но даже принять в них участие (например, святой Павел, когда толпа стала швырять камнями в святого Стефана, неожиданно присоединился к ней). Надо будет как-нибудь проверить эту идею на Джереми…
Тут появился Людо с кипой почты, сел и повелительно хлопнул в ладоши, требуя, чтобы ему принесли пить.
— Совсем измочалился — эта чертова британская почта работает здесь так же медленно, как у французов.
Поверх пачки писем, предназначавшихся Огастину, лежали две телеграммы. Одна была от Мэри: она благополучно родила — на сей раз шестифунтового мальчика, наконец-то «маленького Гилберта»… Затем Огастин прочел телеграмму Джоан, и сердце у него прыгнуло куда-то вбок — не упало, но и не подпрыгнуло. Он прочел ее еще раз и сказал лишь:
— Похоже, что мне надо немедленно возвращаться домой.
Людо не проявил удивления.
— Самый быстрый путь отсюда будет, пожалуй, на машине до Касабланки или Мазагана, а там сесть на пароход.
— В таком случае я именно так, видимо, и поступлю.
— Пойду узнаю насчет парохода, — сказал Людо и исчез в отеле.
Огастин в третий раз перечел телеграмму, удивляясь тому, что она не вызвала у него ликования. Конечно, как только он увидит Джоан, чувства наверняка закипят в нем… А пока мысли его то и дело возвращались к недавней экспедиции.
На протяжении десятилетий вся Сусская долина, равно как и Тарудант, была закрыта для европейцев — а что, если бы им удалось туда проехать? Они с Людо, конечно, попытались бы еще раз, если бы он остался. Возможно, они попробовали бы, переодевшись маврами, присоединиться к каравану, направляющемуся через горы, причем ему в таком случае пришлось бы изображать из себя глухонемого; а возможно, попытались бы пробраться по побережью… Ему вспомнился квартал мулая Абдуллы в Фесе — угольно-черный солдат-сенегалец, стоявший на страже у мрачного, в стиле Гюстава Дорэ, провала в глухой, залитой лунным светом стене (единственного входа), а за ней в темноте вращалось со скрежетом огромное водяное колесо, мимо которого надо было пройти. Казалось, это скрежетали зубами десять тысяч несчастных клиентов, подцепивших здесь триппер, и звука этого было вполне достаточно, чтобы заставить любого свернуть с пути, так и не добравшись до девушек и ярких огней… Но сейчас Огастину казалось, что так скрежещут зубами десять тысяч счастливо женатых мужчин, попавших в извечную элементарную ловушку двух обнаженных тел в постели, — мужчин, которым пришлось навсегда отказаться от мечты въехать на муле в Тарудант…
И все же Огастину пора было возвращаться домой; однако он понимал, что должен как следует встряхнуть свой хамелеоноподобный ум, чтобы заставить себя осесть в обветшалой старушке Европе и жениться. А потому самое правильное — сосредоточиться мыслью на жестоких нравах Марокко и вычеркнуть из памяти все прелести этой страны; он должен помнить, что невозможно подсчитать, сколько народу, должно быть, перебил один только Глауи, чтобы добиться своего нынешнего положения; что каиды сколачивают целые состояния, заставляя людей под пыткой передавать им право на владение своей землей; что, по словам Али, в подвалах замка Халифы, у которого они пировали с Людо, по тридцать лет сидят закованные в цепи голодные узники… Нечего валять дурака и притворяться перед самим собой, будто он, точно невежественный турист, понятия не имеет о том, что происходит в этой стране, — он же все это знает!
Знает он и страшную историю про маленького еврея из Феса, который, впервые надев европейское платье, не снял замшевых ботинок, когда проходил мимо мечети; путь его лежал дальше через рынок, и, как только он появился там, торговцы принялись швырять и прыскать в него маслом, но, как оказалось, вовсе не для того, чтобы испортить ему костюм: когда он уже выходил с рынка, кто-то подскочил к нему с факелом и поджег его… Что бы про Европу ни говорили, а такое в ней невозможно — даже эти немецкие юдофобы, которые вызывают столь яростное возмущение у Людо, в жизни такого не учинят!
Искалеченные люди… Однако эта веселая пара нищих калек (у одного были отрезаны руки и ноги, у другого выколоты глаза) считала свое наказание вполне справедливым, поскольку оба были ворами, — не только справедливым, но и разумным, потому что теперь они уже не могут воровать. «А если бы нас просто посадили в тюрьму, как нынче, при французах, мы бы посидели и снова принялись за свое». Словом, они хотели заставить его признать, что европейская система наказания и жестока и неразумна!
На него словно повеяло свежим воздухом, когда он понял, что мавры в противоположность большинству покоренных «колониальных» народов никоим образом не страдают комплексом неполноценности: да разве неверные могут быть властелинами — их даже на одну доску с собой не поставишь! Когда-то мавры правили в Европе, теперь настал черед Европы править, но маятник качнется в другую сторону — и мавры снова окажутся в Испании и во Франции…
К тому же как можно не полюбить страну, где независимо от классовых различий столь широко употребляют слово «друг» — так называют и хозяина, и слугу; а представьте себе, что было бы, если б в Мелтон прибыл гость и спросил Уонтиджа, дома ли его, Уонтиджа, «друг»?
Да, но два обнаженных тела в постели…
— Первый пароход отплывает из Мазагана: завтра вечером грузовое судно уходит в Ливерпуль, — сказал Людо, сунув под нос Огастину расписание рейсов.
Шея у Огастина налилась краской — не только по вине солнца.
— Прости… Пожалуй, я… Видишь ли, едва ли мне нужно так уж спешить, — промямлил он.
— До будущей недели потерпишь?
Огастин снова пробормотал что-то нечленораздельное, но вроде бы означавшее, что, если разобраться, он, пожалуй, может и вообще не спешить. Раз уж он добрался до Марокко, едва ли стоит так быстро отсюда уезжать…
И снова Людо не проявил удивления, но про себя подумал: «Бедная рыбешка, крепко же тебя Марокко подцепило на крючок!»
11
В Дорсете роды прошли благополучно, лишь у Мэри было какое-то неприятное ощущение, которое она не могла даже определить, когда ее третий ребенок появился на свет без всяких усилий с ее стороны, точно у мертвой.
Мальчик родился 29 октября. Ноябрь едва ли подходил для того, чтобы расставлять навесы на лужайке, а потому (подумал Гилберт) вознесем хвалу последователю Пэкстона! Двор под стеклянной крышей был восемьдесят ярдов в длину и шестьдесят в ширину — в такой «бальной зале» легко можно было разместить всех приглашенных на крестины, постелив половики, чтобы спасти паркет от подкованных гвоздями сапог, и раскинув ковры там, где будут пировать друзья и соседи.
После того как солнце — если таковое будет — зайдет, все электрические факелы, которые сжимают семьдесят железных рыцарских дланей в рукавицах, вспыхнут разом, хотя некоторые из них придется сначала починить. Единственная серьезная проблема — как обогреть эту «залу»… Трубы в некоторых из железных печей проржавели и склонны дымить, но неужели несколько сот гостей не дадут достаточно природного тепла, чтобы можно было вообще обойтись без печек?! И придется обратиться в агентство, чтобы нанять шесть лакеев, ибо у миссис Уинтер еще с довоенных времен лежат в нафталине именно шесть ливрей с гербом Уэйдеми.
День празднества придется назначить в зависимости от того, когда свободен епископ, и Гилберт написал ему, чтобы выяснить это (как жаль, что мелтонская церковь маловата!).
А пока надо было выбрать имя мальчику. Как наследника мелтонских угодий и других, даже еще более прибыльных источников дохода, его, само собой разумеется, следовало наречь Гилбертом. А вот второе имя — Гилберт-отец был очень великодушен! — надо взять по материнской линии. У отца Мэри, как выяснилось, в числе прочих имен было имя Огастин — нет, это не подойдет… Один прадед — Артур, другой — Уильям? Нет, ни то ни другое имя Гилберту не нравилось.
— Кажется, у тебя был молодой кузен, который погиб на войне? Ведь, будь он жив…
Так было решено, что по линии Пенри-Гербертов младенца нарекут Генри, а остальные имена возьмут из числа традиционных по линии Уэйдеми, которые Гилберт уже подобрал.
Выбор крестных отцов требовал еще больших размышлений. Они должны быть относительно молодые и с перспективой стать премьер-министрами — вот это угадать не хватало воображения даже у Гилберта, прямо хоть обращайся к гадалке! Крестная же… Тут двух мнений быть не могло; выбор явно падал на Джоан, если, конечно, у Гилберта хватит духу предложить ее!
Однажды холодным безветренным ноябрьским утром, когда в воздухе уже чувствовался морозец, духовные обязанности призвали архидьякона в Солсбери. Джоан надо было кое-что купить, и она повезла его туда на машине.
Покончив с покупками, она заглянула в собор. И тут мысли ее разделились. По привычке, стоило ей войти в собор и очутиться внутри безукоризненного тройного куба, — а именно так выглядел удивительный неф, — она, наверно, в пятидесятый раз представила себе, каким был этот собор в догеоргианские времена, до того, как вандалы принялись крушить средневековые приделы, уничтожили древние витражи, чтобы забрать олово, а бесценное стекло свезли на городскую свалку. Да, восемнадцатому веку — эпохе Георгов, не обладавших чувством прекрасного, — есть за что ответить перед потомками… Однако мысли эти машинально проносились у нее в мозгу, в то время как более деятельная часть ее ума была занята тем, ради чего она пришла сюда, а пришла она в поисках тихого уголка, где можно было бы спокойно еще и еще раз изучить весьма уклончиво составленную телеграмму Огастина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43