Мне вот тоже не приходило. Тем более такие громилы-тяжеловесы с переломанными боксерскими носами, которые вдруг появились буквально из ниоткуда. Быть может, другие преступники – вредные пенсионеры, которые развлекаются тем, что ходят по частным галереям и тычут острыми предметами в особенно не понравившиеся им картины, и молодые женщины, которые демонстративно не замечают табличек с надписью «Не курить», – получают сначала строгие, но вежливые предупреждения.
Другие – может быть. Но не я. Меня схватили за шкирку, приподняли над полом и весьма нелюбезно потащили к выходу. Два здоровенных амбала, в импозантных костюмах, каждый – размером с вместительный платяной шкаф. Задетый до глубины души их анти-смитовскими настроениями и восхищенный покроем их дорогих костюмов (художник смотрит на мир широко распахнутыми глазами), я не сказал им ни слова, когда они промаршировали по улице, держа меня на весу, к ближайшему мусорному баку, в который они меня и запихали. Один из них даже не поленился развязать пакет с мусором и высыпать его содержимое мне на голову, дабы закрепить урок (подобные излишние и избыточные действия по расстановке акцентов весьма характерны для нехудожников; если ты изначально выражаешься ясно, тебе уже нет необходимости прибегать к повторению).
Вместо того чтобы прийти в уныние, я даже порадовался. На меня произвело впечатление, что искусство находится под таким хорошим присмотром и надежной охраной. Тем более что настоящий художник не должен бояться нового опыта, а я не думаю, что среди тех, кто занимается изобразительным ремеслом, найдется много таких, кого швыряли вниз головой в мусорный бак; это гораздо интереснее, чем может показаться на первый взгляд, и я сразу понял, что это будет золотое мгновение для моих будущих биографов. Когда-нибудь мы с Ренфро посмеемся над этим маленьким эпизодом, в этом я не сомневался, хотя смех Ренфро будет немного нервным. Сердце истинного художника исполнено великодушия; я даже готов обменяться рукопожатиями с его громилами на открытии моей выставки «Лучший друг человека», которую организует Ренфро.
Однако, выбравшись из мусорки, я обнаружил, что одного из них знаю. Еще мальчишкой я восхищался его вытянутым миндалевидным черепом (художник смотрит на мир широко распахнутыми глазами) из-за его уникальной формы. Я почти никого не помню из школы (я и школы-то плохо помню, не говоря уже об одноклассниках), кроме совсем уже ярко выраженных антихудожественных типажей: Фреда Иста, который хотел меня загасить газонокосилкой, или Тендера Махони, который, не будь он таким неуклюжим и имей он побольше опыта в обращении с копьем, мог бы лишить этот бренный мир моего блистательного присутствия.
– Питер, это ты?
– Э?
– Питер, это же я. Джонни Гений. Мы вместе с школе учились. В Темзмед-Комп.
Он пару секунд таращился на меня.
– Честно сказать, приятель, я тебя совершенно не помню. Но раз уж мы вместе учились в школе… – Он запустил руку в карман и достал металлический кастет с зазубренным краем. Я так думаю, мне было бы очень больно, если бы его удар не вырубил меня абсолютно.
Но это была необходимая инициация; как бы это смотрелось, если бы я захватил мир искусства, ни разу не будучи битым? Всегда следует помнить о своих будущих биографах, и пара-тройка недель борьбы – это не самая высокая цена. А еще я подумал, что беднягу Ренфро беспрестанно донимают настырные и бесталанные неудачники, и поэтому нельзя на него сердиться. Наоборот. Ему следует посочувствовать.
Мне всего-то и нужно было устроить так, чтобы Ренфро увидел мои работы, и тогда все встанет на свои места. Мне показалось, что если я встану у входа в его галерею, это должно сработать. Он выйдет из машины, увидит мои блистательные картины, и история искусства изменится навсегда. Но все получилось не так, как я думал. В то утро, когда я пришел к галерее Ренфро, из машины вышел Пит, и, насколько я могу судить, история искусства не претерпела вообще никакого воздействия; он заставил меня съесть уголок моего полотна с ножом, но без вилки, после чего мы с ним прогулялись до ближайшей стеклянной витрины, в которую он меня и швырнул.
Пришлось выслеживать Ренфро до дома. Он жил в роскошном особняке в Хайгейте. Глубокой ночью, под покровом темноты, я аккуратно расставил свои картины в саду перед окном кухни, так чтобы в ранние утренние часы (далековато от идеала), когда Ренфро, еще сонный, выйдет на кухню позавтракать, он увидел бы будущее истинного искусства и конец посредственному малярству. Ренфро, должно быть, почуял неладное, потому что я вдруг увидел, что ко мне приближается Пит с маленьким деревцем наперевес, которое он выдрал откуда-то из земли в полном пренебрежении к окружающей среде, каковую следует защищать. Я понял, что мне пора уходить. Пит был здоровым и грузным парнем, но при этом он мог разогнаться так, что подобный разгон сделал бы честь спортивному автомобилю, и, несмотря на немалый выброс адреналина, которому весьма поспособствовали мои предыдущие «теплые встречи» с Питом, он бы точно меня догнал, если бы не упал в яму.
Он упал в яму-ловушку, прикрытую дерном, которую приготовил художник, скрывающийся в этой самой яме и работающий над концептуальной картиной под названием «Две недели в саду торговца произведениями искусства». Это был настоящий перформанс с использованием необычного сочетания теории и тактики выживания в экстремальных условиях, которое предполагало, в частности, что оный художник живет в саду у Ренфро, питаясь исключительно подножным кормом, и подробно записывает свои впечатления. Печальный случай. Ослабленный диетой, состоявшей из дождевой воды, лепестков нарцисса, жуков, арахиса, которым кормили белку, и черствого хлеба, который бросали синицам, скрывавшийся в яме художник-концептуалист не мог дать достойный отпор разъяренному Питу, который – так и не проникшись серьезностью изобразительной миссии, исполняемой концептуалистом, – сломал ему три ребра, что, по иронии судьбы и по общему мнению, явилось наивысшим концептуальным штрихом всего садово-художественного проекта и способствовало тому, что оный проект стал достоянием широкой общественности посредством последующего судебного разбирательства.
Решив, что не стоит бояться показаться неоригинальным, я послал Ренфро по почте две свои работы, но, очевидно, он либо не получил их вообще, либо их ему не передали, потому что он так и не перезвонил мне на пейджер.
Я, разумеется, не сдавался, хотя уже начал думать, что моим будущим биографам придется кое-что пропустить, чтобы не слишком затягивать повествование о том, как я добивался признания. Я всегда выступал против того, чтобы сдаваться на полпути. Я сказал себе: на Корк-стрит не одна галерея, и Корк-стрит – не единственная улица в Лондоне, а Лондон – не единственный город в нашей прекрасной стране. Я подумал, что для какой-нибудь маленькой или провинциальной галереи мои картины станут прекрасной возможностью немного сравняться с Ренфро, но, как ни странно, они упорно этого не понимали.
Наконец до меня начало доходить, что мне придется дорого заплатить за свою оригинальность и что это будет непросто – справиться с миром, который на протяжении многих веков подавлял Смитов во всех проявлениях. Но я признаю, что и сам виноват, ибо тоже попал под власть устоявшейся традиции. Настоящий художник избегает Признания. Признание предполагает, что искусство делается для галерей – на потребу публике. Однажды вечером, когда я дожидался, пока мне приготовят креветочный буна навынос в индийской закусочной с громким названием «Закат Британской империи», в толпе других страждущих, меня вдруг осенило, что это именно то место, где можно выставить мои картины и где они покорят публику вместе с бомбейским рагу, и что согласно давней традиции я мог бы обменять одну из моих работ на право раз в день кушать бесплатный карри.
Но мне еще предстояло много чего узнать о масштабах своей собственной оригинальности и о Признании. В частности, я узнал, что закусочные, торгующие навынос, предназначены для того, чтобы торговать навынос едой, а вовсе не для того, чтобы нести в массы искусство, способное перевернуть мир; был один особенно неприятный эпизод с применением устрашающего вида палочек для еды в китайском ресторане на Холловей-роуд. Но чем больше в тебе оригинальности, тем труднее добиться Признания; с тем же успехом ты мог бы пытаться продолбить носом дубовую дверь (это образное сравнение, я никогда не пытался долбить носом двери).
Надо смотреть на вещи и видеть их такими, какие они есть (художник смотрит на мир широко распахнутыми глазами). К несчастью, я видел, что опередил свое время на много лет и что мне теперь остается одно: собрать все свои работы, запереть их в надежном месте где-нибудь в Уиллздене и ждать, пока мир меня не нагонит.
Но я не из тех, кто почиет на лаврах; я пустился на поиски новых просторов для завоевания и буквально за сорок пять минут создал новый вид искусства. Я сидел-выпивал в «Маркизе Гренби», бар был забит, и за мой столик присела молодая пара. Я волей-неволей подслушал их разговор: им приходилось кричать, чтобы слышать друг друга. Они поженились совсем недавно, и мужа теперь посылали в командировку. В Болгарию, в Пловдив. На год. И их это очень не радовало.
– Вам там понравится, – я сам не знаю, почему встрял в разговор.
– Вы там бывали?
– Я там жил два года, – ответил я. Вернее, ответ вырвался сам, я только произносил слова. Это был вовсе не я, тот, кто принялся разглагольствовать о работе в Болгарии в качестве эксперта по очистке воды. Через меня говорила сама Великая Мысль. Я восторгался доброжелательностью и приветливостью болгар, их великолепной кухней, красотами тамошнего пейзажа. Я научил их одной очень полезной фразе на болгарском, приветствию, которое следует использовать только в одиннадцать часов утра (в идеале, с последним ударом церковного колокола) и которое считается самым красивым и обходительным выражением во всем языке, настолько красивым и обходительным, что люди специально едут на другой конец города, чтобы так подгадать и сказать эту фразу тому, кого они особенно уважают, и услышав такое приветствие, даже взрослые, совершенно не сентиментальные мужики, могут расплакаться от полноты чувств. Я даже дал им адреса двоих друзей, которые говорят по-английски и с удовольствием покажут им местные достопримечательности.
На самом деле мое знакомство с Болгарией было самым что ни на есть поверхностным: однажды я взял в магазине бутылку болгарского красного, подержал пару секунд в руках и поставил ее обратно на полку. Про Болгарию я знаю только, что она расположена где-то рядом с Африкой.
Но поскольку я был при исполнении (художник смотрит на мир широко распахнутыми глазами), Великая Мысль подтолкнула меня к созданию нового вида искусства, захватывающего и волнующего. Я назвал его художественным обманом. Разумеется, какой-нибудь дилетант, да и вообще всякий, кому не хватает воображения и проницательности, легко перепутает художественный обман с ложью. Художественный обман – это отнюдь не банальное вранье, это тонкий олицетворенный вымысел, штучная история, сделанная практически на заказ. Существует огромная разница между простым нежеланием поддерживать разговор и безыскусной житейской неправдой, из которых, собственно, и состоит обыкновенная ложь («у меня все нормально» или «я тебе сразу его верну»), между уже откровенным враньем, когда ты сидишь в баре и представляешься случайному собеседнику военным летчиком, или пытаешься продать какому-нибудь идиоту несколько акров заболоченной местности, и тем, что делаю я. Существует огромная разница между тонким скальпелем хирурга и пружинным ножом уголовника (я – скальпель хирурга, как вы уже поняли).
Мои бодрые заверения буквально преобразили эту молодую пару. Мой рассказ об очистке воды в Болгарии воодушевил их и окрылил, как воодушевляет и окрыляет всякое истинное произведение искусства. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Я вполне допускаю, что этот вдохновенный художественный обман может рассыпаться прахом в первый же день их пребывания в Болгарии. Но, с другой стороны, он может благополучно остаться при них на всю жизнь. Искусство способно обмануть время, хотя и не навсегда.
Они купили мне пинту пива. За искусство надо платить. Именно так ты понимаешь, что это искусство. Твоя жизнь в растянутом времени.
На следующий день или, точнее, вечер после изобретения художественного обмана я сидел в «Толстяке и латуке» и там познакомился с женщиной, которая, заливаясь слезами, рассказала мне про свою тетушку, у которой нашли рак груди. Я сказал ей, что я – дизайнер ножевых изделий и что у меня тоже есть тетушка, даже две, и у обеих был рак груди. Пятнадцать лет назад. Они до сих пор живы-здоровы: одна бегает марафоны, а вторая играет в теннис и недавно обыграла врача, который в свое время поставил ей неверный диагноз, с разгромным счетом 6:0. Женщина ушла домой, улыбаясь. Привожу краткий отчет:
ОБРАЗ
ТЕМА
ГОНОРАР
Дизайнер ножевых изделий
Рак груди. Пустяки, дело житейское
Бутылка «Короны»
Владелец змеиной фермы
Уклонение от налогов
«Драмбуи» , пинта «Фостерса»
Теолог
Служба знакомств теперь в моде
Сухое белое вино, арахис в меду
Инструктор по конному спорту
Шестьдесят – это еще далеко не старость
Полпинты сидра
Крикетный комментатор
Воспитание детей – это большое искусство
Минеральная вода (с газом), свиная поджарка
Журналист, специализирующийся на игрушечных железных дорогах
Безработица – это преодолимо
Никакой выпивки, половина мятной жвачки
Танцор балета
Мерзавцы всегда бывают наказаны
Бутылка «Роллинг рока»
Специалист-диетолог
Вы красивая и вовсе не толстая
Пришлось купить ей кампари
Владелец змеиной фермы
Ваш сын, сбежавший из дома, не умер. Он просто сбежал из дома
Пинта «Грин инга»
Журналист, специализирующийся на игрушечных железных дорогах
Жизнь– совсем не дерьмо
Пинта «Гиннеса»
В общем, художественный обман шел на «ура». Денег я им, конечно, не заработал, но я получал свою долю внимания. Как-то вечером я сидел в «Козле», потягивал свое пиво и размышлял, как бы мне раскрутить художественный обман, гак чтобы он приносил доходы, достаточные для скромной, но все же безбедной жизни в деревне в блаженном безделье, и тут вновь проявилась Великая Мысль. Какой-то шумный и громкий мужик взял стул от стола, за которым сидел я.
– Поставь стул на место, – сказал мой голос, пока я сам только складывал в уме фразу насчет того, что вообще-то принято спрашивать разрешения, прежде чем хватать «чужие» стулья, пусть даже на них никто не сидит; мой голос был раздраженным и злым. Обычно так говорят с людьми, которые ниже тебя по росту и явно слабее.
– Или что? – спросил Громкий-и-Шумный. И он, и я уже поняли, что он не только готов, но и может начистить мне рыло. Я всегда выступал за полезность физических упражнений; просто я по природе маленький и щуплый, и, к несчастью, мое беззаветное увлечение искусством не обеспечило мне внушительную мускулатуру.
– Я художник, и я хочу, чтобы вы вернули стул на место, – в моем голосе слышались командные нотки.
– Или что?
– Или я шею тебе сверну. – Должен заметить, что меня самого удивило подобное заявление. Совершенно бредовое и в принципе невыполнимое; даже если бы Громкий-и-Шумный был крепко связан, и ему бы заткнули рот кляпом, а меня привели бы в состояние непреходящего бешенства на всех Громких-и-Шумных, в лучшем случае я бы сумел только высказать ему все, что я думаю. На словах. Однажды одна особенно наглая муха вывела меня из себя, и я попытался пристукнуть ее газетой, но добился только того, что она стала жужжать еще громче. Мне до сих пор жалко тех нескольких муравьев, которых я случайно раздавил в песчаном карьере в Маргейте, когда мне было одиннадцать.
Однако следует доверять этим темным тайникам души. О, эти темные тайники души!
– Ну так бы сразу и сказал, – сказал Громкий-и-Шумный, возвращая стул на место. Что лишний раз подтверждает следующее наблюдение: если с первого взгляда вполне очевидно, что что-то должно произойти, это еще не значит, что оно непременно произойдет. Иногда ты выпрыгиваешь из окна и летишь по воздуху. Я всегда выступал против трусости и за отвагу, но эти понятия почему-то оказывались несколько неадекватными, когда мне приходилось иметь дело с людьми крупнее меня, одной комплекции со мной и теми, кто мельче меня, но кто имеет дурную склонность подвергать меня физическому воздействию.
Чуть позже, когда Громкий-и-Шумный ушел к своему столику, я заметил, как он показал на меня пальцем и сказал своему собеседнику:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Другие – может быть. Но не я. Меня схватили за шкирку, приподняли над полом и весьма нелюбезно потащили к выходу. Два здоровенных амбала, в импозантных костюмах, каждый – размером с вместительный платяной шкаф. Задетый до глубины души их анти-смитовскими настроениями и восхищенный покроем их дорогих костюмов (художник смотрит на мир широко распахнутыми глазами), я не сказал им ни слова, когда они промаршировали по улице, держа меня на весу, к ближайшему мусорному баку, в который они меня и запихали. Один из них даже не поленился развязать пакет с мусором и высыпать его содержимое мне на голову, дабы закрепить урок (подобные излишние и избыточные действия по расстановке акцентов весьма характерны для нехудожников; если ты изначально выражаешься ясно, тебе уже нет необходимости прибегать к повторению).
Вместо того чтобы прийти в уныние, я даже порадовался. На меня произвело впечатление, что искусство находится под таким хорошим присмотром и надежной охраной. Тем более что настоящий художник не должен бояться нового опыта, а я не думаю, что среди тех, кто занимается изобразительным ремеслом, найдется много таких, кого швыряли вниз головой в мусорный бак; это гораздо интереснее, чем может показаться на первый взгляд, и я сразу понял, что это будет золотое мгновение для моих будущих биографов. Когда-нибудь мы с Ренфро посмеемся над этим маленьким эпизодом, в этом я не сомневался, хотя смех Ренфро будет немного нервным. Сердце истинного художника исполнено великодушия; я даже готов обменяться рукопожатиями с его громилами на открытии моей выставки «Лучший друг человека», которую организует Ренфро.
Однако, выбравшись из мусорки, я обнаружил, что одного из них знаю. Еще мальчишкой я восхищался его вытянутым миндалевидным черепом (художник смотрит на мир широко распахнутыми глазами) из-за его уникальной формы. Я почти никого не помню из школы (я и школы-то плохо помню, не говоря уже об одноклассниках), кроме совсем уже ярко выраженных антихудожественных типажей: Фреда Иста, который хотел меня загасить газонокосилкой, или Тендера Махони, который, не будь он таким неуклюжим и имей он побольше опыта в обращении с копьем, мог бы лишить этот бренный мир моего блистательного присутствия.
– Питер, это ты?
– Э?
– Питер, это же я. Джонни Гений. Мы вместе с школе учились. В Темзмед-Комп.
Он пару секунд таращился на меня.
– Честно сказать, приятель, я тебя совершенно не помню. Но раз уж мы вместе учились в школе… – Он запустил руку в карман и достал металлический кастет с зазубренным краем. Я так думаю, мне было бы очень больно, если бы его удар не вырубил меня абсолютно.
Но это была необходимая инициация; как бы это смотрелось, если бы я захватил мир искусства, ни разу не будучи битым? Всегда следует помнить о своих будущих биографах, и пара-тройка недель борьбы – это не самая высокая цена. А еще я подумал, что беднягу Ренфро беспрестанно донимают настырные и бесталанные неудачники, и поэтому нельзя на него сердиться. Наоборот. Ему следует посочувствовать.
Мне всего-то и нужно было устроить так, чтобы Ренфро увидел мои работы, и тогда все встанет на свои места. Мне показалось, что если я встану у входа в его галерею, это должно сработать. Он выйдет из машины, увидит мои блистательные картины, и история искусства изменится навсегда. Но все получилось не так, как я думал. В то утро, когда я пришел к галерее Ренфро, из машины вышел Пит, и, насколько я могу судить, история искусства не претерпела вообще никакого воздействия; он заставил меня съесть уголок моего полотна с ножом, но без вилки, после чего мы с ним прогулялись до ближайшей стеклянной витрины, в которую он меня и швырнул.
Пришлось выслеживать Ренфро до дома. Он жил в роскошном особняке в Хайгейте. Глубокой ночью, под покровом темноты, я аккуратно расставил свои картины в саду перед окном кухни, так чтобы в ранние утренние часы (далековато от идеала), когда Ренфро, еще сонный, выйдет на кухню позавтракать, он увидел бы будущее истинного искусства и конец посредственному малярству. Ренфро, должно быть, почуял неладное, потому что я вдруг увидел, что ко мне приближается Пит с маленьким деревцем наперевес, которое он выдрал откуда-то из земли в полном пренебрежении к окружающей среде, каковую следует защищать. Я понял, что мне пора уходить. Пит был здоровым и грузным парнем, но при этом он мог разогнаться так, что подобный разгон сделал бы честь спортивному автомобилю, и, несмотря на немалый выброс адреналина, которому весьма поспособствовали мои предыдущие «теплые встречи» с Питом, он бы точно меня догнал, если бы не упал в яму.
Он упал в яму-ловушку, прикрытую дерном, которую приготовил художник, скрывающийся в этой самой яме и работающий над концептуальной картиной под названием «Две недели в саду торговца произведениями искусства». Это был настоящий перформанс с использованием необычного сочетания теории и тактики выживания в экстремальных условиях, которое предполагало, в частности, что оный художник живет в саду у Ренфро, питаясь исключительно подножным кормом, и подробно записывает свои впечатления. Печальный случай. Ослабленный диетой, состоявшей из дождевой воды, лепестков нарцисса, жуков, арахиса, которым кормили белку, и черствого хлеба, который бросали синицам, скрывавшийся в яме художник-концептуалист не мог дать достойный отпор разъяренному Питу, который – так и не проникшись серьезностью изобразительной миссии, исполняемой концептуалистом, – сломал ему три ребра, что, по иронии судьбы и по общему мнению, явилось наивысшим концептуальным штрихом всего садово-художественного проекта и способствовало тому, что оный проект стал достоянием широкой общественности посредством последующего судебного разбирательства.
Решив, что не стоит бояться показаться неоригинальным, я послал Ренфро по почте две свои работы, но, очевидно, он либо не получил их вообще, либо их ему не передали, потому что он так и не перезвонил мне на пейджер.
Я, разумеется, не сдавался, хотя уже начал думать, что моим будущим биографам придется кое-что пропустить, чтобы не слишком затягивать повествование о том, как я добивался признания. Я всегда выступал против того, чтобы сдаваться на полпути. Я сказал себе: на Корк-стрит не одна галерея, и Корк-стрит – не единственная улица в Лондоне, а Лондон – не единственный город в нашей прекрасной стране. Я подумал, что для какой-нибудь маленькой или провинциальной галереи мои картины станут прекрасной возможностью немного сравняться с Ренфро, но, как ни странно, они упорно этого не понимали.
Наконец до меня начало доходить, что мне придется дорого заплатить за свою оригинальность и что это будет непросто – справиться с миром, который на протяжении многих веков подавлял Смитов во всех проявлениях. Но я признаю, что и сам виноват, ибо тоже попал под власть устоявшейся традиции. Настоящий художник избегает Признания. Признание предполагает, что искусство делается для галерей – на потребу публике. Однажды вечером, когда я дожидался, пока мне приготовят креветочный буна навынос в индийской закусочной с громким названием «Закат Британской империи», в толпе других страждущих, меня вдруг осенило, что это именно то место, где можно выставить мои картины и где они покорят публику вместе с бомбейским рагу, и что согласно давней традиции я мог бы обменять одну из моих работ на право раз в день кушать бесплатный карри.
Но мне еще предстояло много чего узнать о масштабах своей собственной оригинальности и о Признании. В частности, я узнал, что закусочные, торгующие навынос, предназначены для того, чтобы торговать навынос едой, а вовсе не для того, чтобы нести в массы искусство, способное перевернуть мир; был один особенно неприятный эпизод с применением устрашающего вида палочек для еды в китайском ресторане на Холловей-роуд. Но чем больше в тебе оригинальности, тем труднее добиться Признания; с тем же успехом ты мог бы пытаться продолбить носом дубовую дверь (это образное сравнение, я никогда не пытался долбить носом двери).
Надо смотреть на вещи и видеть их такими, какие они есть (художник смотрит на мир широко распахнутыми глазами). К несчастью, я видел, что опередил свое время на много лет и что мне теперь остается одно: собрать все свои работы, запереть их в надежном месте где-нибудь в Уиллздене и ждать, пока мир меня не нагонит.
Но я не из тех, кто почиет на лаврах; я пустился на поиски новых просторов для завоевания и буквально за сорок пять минут создал новый вид искусства. Я сидел-выпивал в «Маркизе Гренби», бар был забит, и за мой столик присела молодая пара. Я волей-неволей подслушал их разговор: им приходилось кричать, чтобы слышать друг друга. Они поженились совсем недавно, и мужа теперь посылали в командировку. В Болгарию, в Пловдив. На год. И их это очень не радовало.
– Вам там понравится, – я сам не знаю, почему встрял в разговор.
– Вы там бывали?
– Я там жил два года, – ответил я. Вернее, ответ вырвался сам, я только произносил слова. Это был вовсе не я, тот, кто принялся разглагольствовать о работе в Болгарии в качестве эксперта по очистке воды. Через меня говорила сама Великая Мысль. Я восторгался доброжелательностью и приветливостью болгар, их великолепной кухней, красотами тамошнего пейзажа. Я научил их одной очень полезной фразе на болгарском, приветствию, которое следует использовать только в одиннадцать часов утра (в идеале, с последним ударом церковного колокола) и которое считается самым красивым и обходительным выражением во всем языке, настолько красивым и обходительным, что люди специально едут на другой конец города, чтобы так подгадать и сказать эту фразу тому, кого они особенно уважают, и услышав такое приветствие, даже взрослые, совершенно не сентиментальные мужики, могут расплакаться от полноты чувств. Я даже дал им адреса двоих друзей, которые говорят по-английски и с удовольствием покажут им местные достопримечательности.
На самом деле мое знакомство с Болгарией было самым что ни на есть поверхностным: однажды я взял в магазине бутылку болгарского красного, подержал пару секунд в руках и поставил ее обратно на полку. Про Болгарию я знаю только, что она расположена где-то рядом с Африкой.
Но поскольку я был при исполнении (художник смотрит на мир широко распахнутыми глазами), Великая Мысль подтолкнула меня к созданию нового вида искусства, захватывающего и волнующего. Я назвал его художественным обманом. Разумеется, какой-нибудь дилетант, да и вообще всякий, кому не хватает воображения и проницательности, легко перепутает художественный обман с ложью. Художественный обман – это отнюдь не банальное вранье, это тонкий олицетворенный вымысел, штучная история, сделанная практически на заказ. Существует огромная разница между простым нежеланием поддерживать разговор и безыскусной житейской неправдой, из которых, собственно, и состоит обыкновенная ложь («у меня все нормально» или «я тебе сразу его верну»), между уже откровенным враньем, когда ты сидишь в баре и представляешься случайному собеседнику военным летчиком, или пытаешься продать какому-нибудь идиоту несколько акров заболоченной местности, и тем, что делаю я. Существует огромная разница между тонким скальпелем хирурга и пружинным ножом уголовника (я – скальпель хирурга, как вы уже поняли).
Мои бодрые заверения буквально преобразили эту молодую пару. Мой рассказ об очистке воды в Болгарии воодушевил их и окрылил, как воодушевляет и окрыляет всякое истинное произведение искусства. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Я вполне допускаю, что этот вдохновенный художественный обман может рассыпаться прахом в первый же день их пребывания в Болгарии. Но, с другой стороны, он может благополучно остаться при них на всю жизнь. Искусство способно обмануть время, хотя и не навсегда.
Они купили мне пинту пива. За искусство надо платить. Именно так ты понимаешь, что это искусство. Твоя жизнь в растянутом времени.
На следующий день или, точнее, вечер после изобретения художественного обмана я сидел в «Толстяке и латуке» и там познакомился с женщиной, которая, заливаясь слезами, рассказала мне про свою тетушку, у которой нашли рак груди. Я сказал ей, что я – дизайнер ножевых изделий и что у меня тоже есть тетушка, даже две, и у обеих был рак груди. Пятнадцать лет назад. Они до сих пор живы-здоровы: одна бегает марафоны, а вторая играет в теннис и недавно обыграла врача, который в свое время поставил ей неверный диагноз, с разгромным счетом 6:0. Женщина ушла домой, улыбаясь. Привожу краткий отчет:
ОБРАЗ
ТЕМА
ГОНОРАР
Дизайнер ножевых изделий
Рак груди. Пустяки, дело житейское
Бутылка «Короны»
Владелец змеиной фермы
Уклонение от налогов
«Драмбуи» , пинта «Фостерса»
Теолог
Служба знакомств теперь в моде
Сухое белое вино, арахис в меду
Инструктор по конному спорту
Шестьдесят – это еще далеко не старость
Полпинты сидра
Крикетный комментатор
Воспитание детей – это большое искусство
Минеральная вода (с газом), свиная поджарка
Журналист, специализирующийся на игрушечных железных дорогах
Безработица – это преодолимо
Никакой выпивки, половина мятной жвачки
Танцор балета
Мерзавцы всегда бывают наказаны
Бутылка «Роллинг рока»
Специалист-диетолог
Вы красивая и вовсе не толстая
Пришлось купить ей кампари
Владелец змеиной фермы
Ваш сын, сбежавший из дома, не умер. Он просто сбежал из дома
Пинта «Грин инга»
Журналист, специализирующийся на игрушечных железных дорогах
Жизнь– совсем не дерьмо
Пинта «Гиннеса»
В общем, художественный обман шел на «ура». Денег я им, конечно, не заработал, но я получал свою долю внимания. Как-то вечером я сидел в «Козле», потягивал свое пиво и размышлял, как бы мне раскрутить художественный обман, гак чтобы он приносил доходы, достаточные для скромной, но все же безбедной жизни в деревне в блаженном безделье, и тут вновь проявилась Великая Мысль. Какой-то шумный и громкий мужик взял стул от стола, за которым сидел я.
– Поставь стул на место, – сказал мой голос, пока я сам только складывал в уме фразу насчет того, что вообще-то принято спрашивать разрешения, прежде чем хватать «чужие» стулья, пусть даже на них никто не сидит; мой голос был раздраженным и злым. Обычно так говорят с людьми, которые ниже тебя по росту и явно слабее.
– Или что? – спросил Громкий-и-Шумный. И он, и я уже поняли, что он не только готов, но и может начистить мне рыло. Я всегда выступал за полезность физических упражнений; просто я по природе маленький и щуплый, и, к несчастью, мое беззаветное увлечение искусством не обеспечило мне внушительную мускулатуру.
– Я художник, и я хочу, чтобы вы вернули стул на место, – в моем голосе слышались командные нотки.
– Или что?
– Или я шею тебе сверну. – Должен заметить, что меня самого удивило подобное заявление. Совершенно бредовое и в принципе невыполнимое; даже если бы Громкий-и-Шумный был крепко связан, и ему бы заткнули рот кляпом, а меня привели бы в состояние непреходящего бешенства на всех Громких-и-Шумных, в лучшем случае я бы сумел только высказать ему все, что я думаю. На словах. Однажды одна особенно наглая муха вывела меня из себя, и я попытался пристукнуть ее газетой, но добился только того, что она стала жужжать еще громче. Мне до сих пор жалко тех нескольких муравьев, которых я случайно раздавил в песчаном карьере в Маргейте, когда мне было одиннадцать.
Однако следует доверять этим темным тайникам души. О, эти темные тайники души!
– Ну так бы сразу и сказал, – сказал Громкий-и-Шумный, возвращая стул на место. Что лишний раз подтверждает следующее наблюдение: если с первого взгляда вполне очевидно, что что-то должно произойти, это еще не значит, что оно непременно произойдет. Иногда ты выпрыгиваешь из окна и летишь по воздуху. Я всегда выступал против трусости и за отвагу, но эти понятия почему-то оказывались несколько неадекватными, когда мне приходилось иметь дело с людьми крупнее меня, одной комплекции со мной и теми, кто мельче меня, но кто имеет дурную склонность подвергать меня физическому воздействию.
Чуть позже, когда Громкий-и-Шумный ушел к своему столику, я заметил, как он показал на меня пальцем и сказал своему собеседнику:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32