«Ну да, именно мяты, – подтвердил он, – но, видно, она очень старая. Вкуса почти нет. Уж если быть честным, она вообще безвкусная».
Лена раскрыла окно. Ветер вдохнул в кухню тепло. Солнце отражалось в окнах дома, расположенного напротив, и заливало Ленину квартиру ослепительным светом. Она разделась донага, без тени смущения скинув с себя все, чего прежде никогда не делала, и – хотя ей было уже далеко не двадцать – улеглась рядом с ним на матрасном плоту. Они лежали, опершись на локти, пили самодельный грушевый шнапс и грызли сухое соленое печенье. Ей хотелось повернуться на другую сторону, левую. У нее болели правое плечо и спина. На этой стороне она тащила сумку с украденной из столовой картошкой. «Где у тебя болит?» – «Здесь. – Она ткнула в позвоночник чуть выше поясницы. – Только бы не радикулит». – «Ложись на живот! – скомандовал он. – Расслабься! Не напрягай ягодицы! Они еще напряжены, расслабься полностью!»
Он опустился возле нее на колени и принялся массировать ее лопатки, затем позвоночник, спускаясь вниз до крестца. Где он научился этим мягким и в то же время сильным приемам? Когда ухаживал за лошадьми. Ведь его отец был ветеринаром. Лена так хохотала, что на нее напала икота. Она попробовала задержать воздух и досчитать до двадцати одного, а тем временем костяшки его указательного и среднего пальцев бродили по ее позвоночнику вверх-вниз, влево-вправо, надавливая на впадинки между позвонками, нежно, но уверенно, вот они добрались до бедер, и тут пошли в работу большие пальцы, он массировал ее круговыми движениями до тех пор, пока у Лены от удовольствия не поднялись дыбом волосы на затылке и она в очередной раз не икнула.
«Тогда тебе может помочь только одно, – сказал он. – Надо выгнуть спину, как кошка, и выпрямить поясницу, голову опустить вниз, ноги немного расставить, не напрягаться, полностью расслабиться и поднять зад, выше, еще выше, вот так хорошо. А теперь глубоко вдохнуть. Не напрягаться! Выдохнуть! Отлично. У-у-ух!»
– Главное, это помогает, – ухмыльнувшись, проговорила фрау Брюкер и клацнула зубами.
В следующий понедельник, вечером, Бремер сказал Лене Брюкер: «Люди на улице стали ходить быстрее». – «Быстрее?» – «Да, немного, совсем чуть-чуть, но они ходят быстрее. Странно».
«Да нет, все очень просто, – возразила она, – жизнь налаживается. У людей появилась цель».
И еще кое-что бросилось ему в глаза: несколько мужчин и женщин стояли на улице особняком и заговаривали с прохожими, как это обычно делают шлюхи и такого же пошиба парни, различие заключалось лишь в том, что это были отнюдь не молодые люди, а в большинстве своем старики и неряшливо одетые домохозяйки. День спустя он заметил среди таких людей одноногого инвалида, стоявшего на углу улицы Большая Протока, его правая культя опиралась на ручку клюки, омерзительного цвета одежда – перекрашенный в зелено-коричневый цвет мундир – была похожа на форму лесничего. Может, этот мужчина и в самом деле прежде работал в администрации лесного хозяйства. Во внутренней службе. Время от времени он вскидывал вверх руку и показывал три пальца, словно играл в загадочную игру или давал понять, чего ему не хватает. Но ему не хватало одной ноги. Возможно, тем самым он хотел сказать, что у него три ранения? Бремер вытащил бинокль капитана баркаса и посмотрел вниз. Вне всяких сомнений, мужчина заговаривал с проходившими мимо людьми. Но они не просто проходили мимо, они торопливо обходили его. А потом – кажется, еще через день – Бремер обнаружил среди толпившихся людей мужчину, на котором, несмотря на сильную жару, было надето большого размера зимнее пальто. Мужчина стоял в этом чрезмерно просторном для него темно-коричневом пальто и распахивал его перед проходившими мимо людьми буквально на несколько мгновений, словно какой-то эксгибиционист. Бремеру пришли на память французские проститутки в Бресте зимой 1941 года, которые раскрывали перед ним полы своих меховых манто, как занавес, чтобы показать обшитые красным рюшем дамские подвязки, шелковые чулки, черные или красные бюстгальтеры. Бремер навел бинокль на спину этого мужчины – оказалось, что он плешивый, – как раз в тот момент, когда тот, распахнув пальто, обратился к женщине; она посмотрела на него, даже спросила о чем-то, затем покачала головой и пошла своей дорогой. Наконец мужчина повернулся к нему лицом, снова раскрыл пальто и поверг Бремера в состояние ужаса: он увидел розовое мясо и множество сосков. К телу мужчины была привязана половина туши свиньи.
Бремера пронзила догадка: черный рынок! И внезапно он понял манипуляции с пальцами того инвалида с ампутированной ногой. Там никто не разгадывал загадки, не сообщал о количестве полученных ранений, там совершался товарообмен, определенное количество сигарет в обмен на другие товары.
Вечером он встретил Лену Брюкер сообщением: перед домом образовался черный рынок. И пока она подогревала перловый суп Хольцингера, взволнованный Бремер возмущался столь резким падением в стране порядка и дисциплины. «Ну и что тут плохого? – спросила Лена, не отходя от плиты. – Да во время войны всё продавали из-под полы. Черный рынок существовал всегда». – «Согласен, но не так откровенно, так нагло, у всех на виду. Там внизу одноногий инвалид предлагает свой серебряный значок за ранение».
По представлениям Бремера, немецкий вермахт, безоговорочно капитулировавший вот уже как восемь дней тому назад, в союзе с американцами и британцами стоял под самым Берлином. Его правый фланг, усиленный американцами, вошел под предводительством генерала Хота в Гёр-лиц, то есть достиг Нейссе. «Черт возьми! – изумился Бремер, – события развиваются весьма стремительно. Русские обескровлены, можно сказать, на последнем издыхании, но это ни в коей мере не извиняет черный рынок возле нашего дома».
Бремер сидел за столом и ел принесенный Леной Брюкер перловый суп, который она приправила мелко нарезанным купырем. Но он ел так, будто суп ему вовсе не нравился. Он заглатывал ложку за ложкой с тупой жадностью, напомнив Лене ее лысого отца.
«Что, невкусно?» – «Вкусно, вкусно». – «Может, мало соли?» – «Нет, нет», – ответил Бремер. Но это дважды прозвучавшее «нет» можно было расценить так, будто ему все равно, много или мало соли в супе. «Они форсируют Нейссе у Гёрлица и тогда прямиком двинутся на Бреслау».
– Прекрасное было время, в сущности, самое лучшее, – сказала она и положила на левый указательный палец голубую нить для неба, – если бы не эти постоянные дурацкие расспросы о продвижении войск. Я никогда не приветствовала войну, терпеть не могла военных, вообще не выношу никаких униформ, а тут вдруг нашелся один, кто, сидя в моем доме, выигрывал сражения, а я, понимаешь, должна была называть ему все новые и новые имена, города, просто можно было сойти с ума, но хуже всего то, что всю эту кашу заварила я сама. Отвоевание Востока, надо же додуматься до такой глупости!
Иногда я уже подумывала о том, а не доставить ли мне эту бумагу для газет пораньше, тогда наступит конец войне, а заодно и моим отношениям с Бремером.
– И вы сократили этот срок?
– Еще чего. Конечно, нет.
– Но ведь это безжалостно.
– Знаешь, безжалостным может быть только возраст. Не-а. Мне было очень хорошо. И баста. Это же просто. Лежать рядом с ним и знать: если он уйдет, то для тебя останутся лишь пятидесяти-и шестидесятилетние мужчины. Но они ведь тоже мечтают о тех, кто помоложе. Происходит нечто странное: долгое время ты не обращаешь внимания на возраст, его замечают другие. А потом, в один прекрасный день, когда тебе уже под сорок, ты вдруг ощущаешь его: где-то появляется синяк, потом он расползается по телу мелкими крапинками, как пиротехническая ракета, то вдруг на внутренней стороне ноги лопается маленький сосудик. На шее, под подбородком, между грудями появляются складки, немного, одна-две, заметные особенно утром, и ты сама видишь, что стареешь. Но с Бремером я и думать забыла об этом. Да, прекрасное было время, правда, не все так, как следовало бы, но в этом тоже была своя прелесть. Пока не дошло до этой ужасной стычки.
Минуло ровно семнадцать дней с момента объявления капитуляции; Лена пришла домой, и он, не сказав ей даже «привет», сразу спросил: «Принесла газету?» – «Не-а» – «Но почему? Так не бывает. Газеты должны выходить. Хотя бы на одной странице». – «Понятия не имею». Это прозвучало довольно высокомерно. Она очень устала. Еще бы: девять часов на работе, полчаса пешком до службы, полчаса обратно, в этот раз она не взяла машину. К тому же новый вахтер, бывший комиссар уголовной полиции, уволенный со службы из-за нацистского прошлого, захотел проверить ее хозяйственную сумку. А в ней находилась посуда с брюквенным супом. И только благодаря тому, что с ней приветливо попрощался английский капитан, который случайно уходил из столовой в то же время, что и она, вахтер пропустил ее без проверки. По дороге домой она прикидывала, может, стоит сказать ему, что американцам самим понадобилась бумага, потому что они тоннами сбрасывают листовки на русские позиции. Для сравнения рациона питания американского солдата и русского. Естественно, напечатано кириллицей. Но в этот вечер у нее не было желания сочинять очередную историю, к тому же она должна звучать вполне достоверно, поскольку он начнет интересоваться всеми деталями: что за листовки, почему тогда англичане не могут прислать бумагу? Он хочет наконец знать, что происходит в мире, она непременно должна достать для него радио, только на один день. На один-единственный день взять у кого-нибудь, у своей подруги например. Когда она произнесла «это невозможно» – а что оставалось ей делать? – он крикнул: она-де, вероятно, не хочет. «Что значит – "вероятно"?» – «Ты не хочешь». – «Я не могу». – «Нет, можешь! Ты просто не хочешь!» – «Нет!» – «Да! Тогда почему?» – «Не могу!» – «Не хочешь! Я сижу тут взаперти». – «Да, ну и что?» – «Я таращусь на эту улицу. Я чищу, драю. Хожу везде на цыпочках. – Тут он уже перешел на крик: – Ты хоть понимаешь, что речь идет о моей жизни?» – «Ну ладно, о'кей», – сказала она. Он оторопел и в растерянности взглянул на нее, всего на миг. Как такое слово могло прийти ей в голову? Для него речь идет о жизни или смерти, а она говорит: «О'кей». Неожиданно ей стало жаль его, он стоял перед ней с красным, как кумач, лицом, ни дать ни взять – упрямый ребенок. О его жизни давно не шла речь, уже много дней. И поскольку она почувствовала жалость к нему, то сделала в корне неверный шаг – сказала правду: «Все не так плохо, как ты думаешь». Тут он принялся орать, и тем громче, чем чаще она урезонивала его шиканьем: «Соседи». – «Плевал я на них!» – «Что-о?!» – «Пусть поцелуют меня в… Ты можешь ходить по улицам, а меня там поджидают цепные псы». – «Глупости». – «Ты говоришь, это – глупости? Да они сразу поставят меня к стенке! А ты говоришь «глупости». Ты и «о'кей» говоришь». Одним движением руки он смел все со стола, на пол полетели атлас, тарелки, чашки, ножи, вилки, рюмки осколками тоже разлетелись по кухне. Он ринулся к двери, которую она, как всегда, заперла на ключ, он хотел уйти отсюда, а поскольку она вытащила ключ – что сделала чисто механически, по привычке, ведь в таком случае можно было подумать, что он ее пленник, – Бремер, вне себя от ярости, ударил кулаком по дверной ручке, потом еще раз и еще, изо всех сил. Она подошла к нему сзади и обняла его, ей хотелось успокоить, образумить его, но он продолжал колотить по двери, когда же она попыталась помешать ему, он ударил ее, тогда Лена Брюкер с силой сдавила его руки, плотно прижав их к телу, и вот они уже боролись друг с другом; она крепко обхватила его сзади, все его попытки высвободить руки ни к чему не привели, оба раскачивались, стонали, кряхтели, но не произносили ни слова, оба находились на пределе своих сил, он попробовал было освободить правую руку из ее тисков – безуспешно: еще девочкой она могла при помощи одного багра сдвинуть с места эвер и теперь со всей силой прижимала к телу его руки, он повалился на пол и увлек ее за собой, но она не разжала рук и держала его мертвой хваткой, он перекатился на спину, затем на бок, пытаясь освободиться, потом резким движением на живот, поранив при этом лицо о колючий коврик из кокосовой пальмы; пытаясь высвободиться, он изо всех сил вертел головой, но ничего не получалось, внезапно она почувствовала, что его сопротивление ослабело, он уронил голову на пол, словно хотел уснуть, тогда она отпустила его, и из его рта вырвался вздох, перешедший в хрип. Он пробормотал извинение. Затем сел, Лена потянула его за левую руку, и он поднялся, правая рука кровоточила, на пальцах была содрана кожа. Только теперь Бремер почувствовал боль, невыносимую боль. Он подставил руку под кран с холодной водой, чтобы не получилось отека. «Пошевели пальцами», – сказала Лена. Он повиновался, было больно, но он мог ими двигать. «Пальцы целы», – произнесла она.
Какое-то мгновение Лена колебалась, стоит ли сказать ему, что она кое-что скрыла от него, нет, попросту обманула, но теперь это не имело смысла, теперь уже слишком поздно. Вначале это была игра. Теперь же она переросла в действительность, кровавую действительность. Он воспринял бы ее признание как подлую ложь, как если бы она злоупотребила его доверием и держала в доме, словно домашнее животное, развлекалась с ним и в конце концов довела его до такого состояния, что он вышел из себя. И разве он не прав? А что, если бы он вывихнул ей руку или побил ее? Но в тот момент она не подумала об этом, просто держала его железной хваткой, вложив в нее всю свою силу, в сущности, она защищалась. И если бы теперь она сидела напротив него с подбитым глазом, с синяками на руках, ей было бы легче, она могла бы тогда сказать, что просто хотела как можно дольше удержать его у себя. А вышло, что сидел он с забинтованной правой рукой и извинялся за то, что у него сдали нервы.
Они лежали на матрасах на кухне. «Не напрягай руку»; – сказала она и погладила его. Он пополнел. Она почувствовала это во время их борьбы. На память пришло слово «толстяк». Он лежал рядом, напряженный, она чувствовала это настороженное напряжение. Его член, маленький, теплый, покоился в ее руке. Постепенно Бремер расслабился и забрался к ней под одеяло, и в ту ночь, впервые за все это время, они не были близки друг с другом. С улицы доносился крик птиц, оба бодрствовали, но делали вид, что спят.
На другой день Лена раздобыла из старых запасов вермахта бальзам для заживления ран. Он носил руку на перевязи. Но у нее был припасен для него еще один бальзам, правда, иного рода, она сказала, что готовится амнистия для дезертиров. Дата амнистии будет объявлена; кто явится добровольно, избегнет наказания. Вот это была радость, он буквально сошел с ума, схватил ее и – «Осторожно! Помни о своей руке!» – закружил по кухне: «Кайф!»
А потом она выложила на стол все, что ей удалось достать благодаря приобретенному почти за три года опыту – с помощью увещеваний, угроз или обещаний, но в основном за счет непреклонной уверенности, что рука руку моет: четыре яйца, килограмм картошки, литр молока, четверть фунта сливочного масла и, самое ценное, – половинку мускатного ореха, она выменяла ее за пятьсот бумажных салфеток, которые из-за мягкости использовались как туалетная бумага и были нарасхват. Она поставила на плиту картошку и достала из шкафа пресс для пюре, которым не пользовалась уже больше года. Ей казалось, что после той ужасной, унижающей его потасовки она обязана показать ему, как сильно любит его, как сожалеет о происшедшем, и она верила, что с помощью любимой им еды ей удастся побороть наметившееся охлаждение в их отношениях, его равнодушное самокопание в себе, на что она обратила внимание три-четыре дня тому назад, его безучастное лежание с устремленным в потолок застывшим взглядом, он оживлялся, лишь когда узнавал самые последние вести о наступлениях танковых частей.
– Оно и понятно – он просто свихнулся. А чего ему было делать-то? Кухню драить, кроссворды разгадывать да глазеть из окна.
Но теперь он приободрился. Всеобщая амнистия. Наконец-то. А на следующий день она решила приготовить для него кое-что более питательное. Побольше яиц.
– Ему это было необходимо, – оправдывалась фрау Брюкер, – сил-то он потратил изрядно.
Она рассмеялась, отпустила голубую нить, взяла зеленую и осторожно положила ее на палец.
– Как вы различаете нитки? – поинтересовался я.
– Считаю ряды. Надо все помнить. Хорошая работа для головы. Так дольше остаешься молодой.
Бремер накрыл на стол, достал салфетки, зажег свечку в стаканчике. Потом сел сам. Она положила на его тарелку две ложки только что приготовленного пюре – прекрасно взбитого и без комочков, – а сверху четыре жареных яйца, сбрызнув их прожаренным до золотистого цвета маслом, и села напротив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Лена раскрыла окно. Ветер вдохнул в кухню тепло. Солнце отражалось в окнах дома, расположенного напротив, и заливало Ленину квартиру ослепительным светом. Она разделась донага, без тени смущения скинув с себя все, чего прежде никогда не делала, и – хотя ей было уже далеко не двадцать – улеглась рядом с ним на матрасном плоту. Они лежали, опершись на локти, пили самодельный грушевый шнапс и грызли сухое соленое печенье. Ей хотелось повернуться на другую сторону, левую. У нее болели правое плечо и спина. На этой стороне она тащила сумку с украденной из столовой картошкой. «Где у тебя болит?» – «Здесь. – Она ткнула в позвоночник чуть выше поясницы. – Только бы не радикулит». – «Ложись на живот! – скомандовал он. – Расслабься! Не напрягай ягодицы! Они еще напряжены, расслабься полностью!»
Он опустился возле нее на колени и принялся массировать ее лопатки, затем позвоночник, спускаясь вниз до крестца. Где он научился этим мягким и в то же время сильным приемам? Когда ухаживал за лошадьми. Ведь его отец был ветеринаром. Лена так хохотала, что на нее напала икота. Она попробовала задержать воздух и досчитать до двадцати одного, а тем временем костяшки его указательного и среднего пальцев бродили по ее позвоночнику вверх-вниз, влево-вправо, надавливая на впадинки между позвонками, нежно, но уверенно, вот они добрались до бедер, и тут пошли в работу большие пальцы, он массировал ее круговыми движениями до тех пор, пока у Лены от удовольствия не поднялись дыбом волосы на затылке и она в очередной раз не икнула.
«Тогда тебе может помочь только одно, – сказал он. – Надо выгнуть спину, как кошка, и выпрямить поясницу, голову опустить вниз, ноги немного расставить, не напрягаться, полностью расслабиться и поднять зад, выше, еще выше, вот так хорошо. А теперь глубоко вдохнуть. Не напрягаться! Выдохнуть! Отлично. У-у-ух!»
– Главное, это помогает, – ухмыльнувшись, проговорила фрау Брюкер и клацнула зубами.
В следующий понедельник, вечером, Бремер сказал Лене Брюкер: «Люди на улице стали ходить быстрее». – «Быстрее?» – «Да, немного, совсем чуть-чуть, но они ходят быстрее. Странно».
«Да нет, все очень просто, – возразила она, – жизнь налаживается. У людей появилась цель».
И еще кое-что бросилось ему в глаза: несколько мужчин и женщин стояли на улице особняком и заговаривали с прохожими, как это обычно делают шлюхи и такого же пошиба парни, различие заключалось лишь в том, что это были отнюдь не молодые люди, а в большинстве своем старики и неряшливо одетые домохозяйки. День спустя он заметил среди таких людей одноногого инвалида, стоявшего на углу улицы Большая Протока, его правая культя опиралась на ручку клюки, омерзительного цвета одежда – перекрашенный в зелено-коричневый цвет мундир – была похожа на форму лесничего. Может, этот мужчина и в самом деле прежде работал в администрации лесного хозяйства. Во внутренней службе. Время от времени он вскидывал вверх руку и показывал три пальца, словно играл в загадочную игру или давал понять, чего ему не хватает. Но ему не хватало одной ноги. Возможно, тем самым он хотел сказать, что у него три ранения? Бремер вытащил бинокль капитана баркаса и посмотрел вниз. Вне всяких сомнений, мужчина заговаривал с проходившими мимо людьми. Но они не просто проходили мимо, они торопливо обходили его. А потом – кажется, еще через день – Бремер обнаружил среди толпившихся людей мужчину, на котором, несмотря на сильную жару, было надето большого размера зимнее пальто. Мужчина стоял в этом чрезмерно просторном для него темно-коричневом пальто и распахивал его перед проходившими мимо людьми буквально на несколько мгновений, словно какой-то эксгибиционист. Бремеру пришли на память французские проститутки в Бресте зимой 1941 года, которые раскрывали перед ним полы своих меховых манто, как занавес, чтобы показать обшитые красным рюшем дамские подвязки, шелковые чулки, черные или красные бюстгальтеры. Бремер навел бинокль на спину этого мужчины – оказалось, что он плешивый, – как раз в тот момент, когда тот, распахнув пальто, обратился к женщине; она посмотрела на него, даже спросила о чем-то, затем покачала головой и пошла своей дорогой. Наконец мужчина повернулся к нему лицом, снова раскрыл пальто и поверг Бремера в состояние ужаса: он увидел розовое мясо и множество сосков. К телу мужчины была привязана половина туши свиньи.
Бремера пронзила догадка: черный рынок! И внезапно он понял манипуляции с пальцами того инвалида с ампутированной ногой. Там никто не разгадывал загадки, не сообщал о количестве полученных ранений, там совершался товарообмен, определенное количество сигарет в обмен на другие товары.
Вечером он встретил Лену Брюкер сообщением: перед домом образовался черный рынок. И пока она подогревала перловый суп Хольцингера, взволнованный Бремер возмущался столь резким падением в стране порядка и дисциплины. «Ну и что тут плохого? – спросила Лена, не отходя от плиты. – Да во время войны всё продавали из-под полы. Черный рынок существовал всегда». – «Согласен, но не так откровенно, так нагло, у всех на виду. Там внизу одноногий инвалид предлагает свой серебряный значок за ранение».
По представлениям Бремера, немецкий вермахт, безоговорочно капитулировавший вот уже как восемь дней тому назад, в союзе с американцами и британцами стоял под самым Берлином. Его правый фланг, усиленный американцами, вошел под предводительством генерала Хота в Гёр-лиц, то есть достиг Нейссе. «Черт возьми! – изумился Бремер, – события развиваются весьма стремительно. Русские обескровлены, можно сказать, на последнем издыхании, но это ни в коей мере не извиняет черный рынок возле нашего дома».
Бремер сидел за столом и ел принесенный Леной Брюкер перловый суп, который она приправила мелко нарезанным купырем. Но он ел так, будто суп ему вовсе не нравился. Он заглатывал ложку за ложкой с тупой жадностью, напомнив Лене ее лысого отца.
«Что, невкусно?» – «Вкусно, вкусно». – «Может, мало соли?» – «Нет, нет», – ответил Бремер. Но это дважды прозвучавшее «нет» можно было расценить так, будто ему все равно, много или мало соли в супе. «Они форсируют Нейссе у Гёрлица и тогда прямиком двинутся на Бреслау».
– Прекрасное было время, в сущности, самое лучшее, – сказала она и положила на левый указательный палец голубую нить для неба, – если бы не эти постоянные дурацкие расспросы о продвижении войск. Я никогда не приветствовала войну, терпеть не могла военных, вообще не выношу никаких униформ, а тут вдруг нашелся один, кто, сидя в моем доме, выигрывал сражения, а я, понимаешь, должна была называть ему все новые и новые имена, города, просто можно было сойти с ума, но хуже всего то, что всю эту кашу заварила я сама. Отвоевание Востока, надо же додуматься до такой глупости!
Иногда я уже подумывала о том, а не доставить ли мне эту бумагу для газет пораньше, тогда наступит конец войне, а заодно и моим отношениям с Бремером.
– И вы сократили этот срок?
– Еще чего. Конечно, нет.
– Но ведь это безжалостно.
– Знаешь, безжалостным может быть только возраст. Не-а. Мне было очень хорошо. И баста. Это же просто. Лежать рядом с ним и знать: если он уйдет, то для тебя останутся лишь пятидесяти-и шестидесятилетние мужчины. Но они ведь тоже мечтают о тех, кто помоложе. Происходит нечто странное: долгое время ты не обращаешь внимания на возраст, его замечают другие. А потом, в один прекрасный день, когда тебе уже под сорок, ты вдруг ощущаешь его: где-то появляется синяк, потом он расползается по телу мелкими крапинками, как пиротехническая ракета, то вдруг на внутренней стороне ноги лопается маленький сосудик. На шее, под подбородком, между грудями появляются складки, немного, одна-две, заметные особенно утром, и ты сама видишь, что стареешь. Но с Бремером я и думать забыла об этом. Да, прекрасное было время, правда, не все так, как следовало бы, но в этом тоже была своя прелесть. Пока не дошло до этой ужасной стычки.
Минуло ровно семнадцать дней с момента объявления капитуляции; Лена пришла домой, и он, не сказав ей даже «привет», сразу спросил: «Принесла газету?» – «Не-а» – «Но почему? Так не бывает. Газеты должны выходить. Хотя бы на одной странице». – «Понятия не имею». Это прозвучало довольно высокомерно. Она очень устала. Еще бы: девять часов на работе, полчаса пешком до службы, полчаса обратно, в этот раз она не взяла машину. К тому же новый вахтер, бывший комиссар уголовной полиции, уволенный со службы из-за нацистского прошлого, захотел проверить ее хозяйственную сумку. А в ней находилась посуда с брюквенным супом. И только благодаря тому, что с ней приветливо попрощался английский капитан, который случайно уходил из столовой в то же время, что и она, вахтер пропустил ее без проверки. По дороге домой она прикидывала, может, стоит сказать ему, что американцам самим понадобилась бумага, потому что они тоннами сбрасывают листовки на русские позиции. Для сравнения рациона питания американского солдата и русского. Естественно, напечатано кириллицей. Но в этот вечер у нее не было желания сочинять очередную историю, к тому же она должна звучать вполне достоверно, поскольку он начнет интересоваться всеми деталями: что за листовки, почему тогда англичане не могут прислать бумагу? Он хочет наконец знать, что происходит в мире, она непременно должна достать для него радио, только на один день. На один-единственный день взять у кого-нибудь, у своей подруги например. Когда она произнесла «это невозможно» – а что оставалось ей делать? – он крикнул: она-де, вероятно, не хочет. «Что значит – "вероятно"?» – «Ты не хочешь». – «Я не могу». – «Нет, можешь! Ты просто не хочешь!» – «Нет!» – «Да! Тогда почему?» – «Не могу!» – «Не хочешь! Я сижу тут взаперти». – «Да, ну и что?» – «Я таращусь на эту улицу. Я чищу, драю. Хожу везде на цыпочках. – Тут он уже перешел на крик: – Ты хоть понимаешь, что речь идет о моей жизни?» – «Ну ладно, о'кей», – сказала она. Он оторопел и в растерянности взглянул на нее, всего на миг. Как такое слово могло прийти ей в голову? Для него речь идет о жизни или смерти, а она говорит: «О'кей». Неожиданно ей стало жаль его, он стоял перед ней с красным, как кумач, лицом, ни дать ни взять – упрямый ребенок. О его жизни давно не шла речь, уже много дней. И поскольку она почувствовала жалость к нему, то сделала в корне неверный шаг – сказала правду: «Все не так плохо, как ты думаешь». Тут он принялся орать, и тем громче, чем чаще она урезонивала его шиканьем: «Соседи». – «Плевал я на них!» – «Что-о?!» – «Пусть поцелуют меня в… Ты можешь ходить по улицам, а меня там поджидают цепные псы». – «Глупости». – «Ты говоришь, это – глупости? Да они сразу поставят меня к стенке! А ты говоришь «глупости». Ты и «о'кей» говоришь». Одним движением руки он смел все со стола, на пол полетели атлас, тарелки, чашки, ножи, вилки, рюмки осколками тоже разлетелись по кухне. Он ринулся к двери, которую она, как всегда, заперла на ключ, он хотел уйти отсюда, а поскольку она вытащила ключ – что сделала чисто механически, по привычке, ведь в таком случае можно было подумать, что он ее пленник, – Бремер, вне себя от ярости, ударил кулаком по дверной ручке, потом еще раз и еще, изо всех сил. Она подошла к нему сзади и обняла его, ей хотелось успокоить, образумить его, но он продолжал колотить по двери, когда же она попыталась помешать ему, он ударил ее, тогда Лена Брюкер с силой сдавила его руки, плотно прижав их к телу, и вот они уже боролись друг с другом; она крепко обхватила его сзади, все его попытки высвободить руки ни к чему не привели, оба раскачивались, стонали, кряхтели, но не произносили ни слова, оба находились на пределе своих сил, он попробовал было освободить правую руку из ее тисков – безуспешно: еще девочкой она могла при помощи одного багра сдвинуть с места эвер и теперь со всей силой прижимала к телу его руки, он повалился на пол и увлек ее за собой, но она не разжала рук и держала его мертвой хваткой, он перекатился на спину, затем на бок, пытаясь освободиться, потом резким движением на живот, поранив при этом лицо о колючий коврик из кокосовой пальмы; пытаясь высвободиться, он изо всех сил вертел головой, но ничего не получалось, внезапно она почувствовала, что его сопротивление ослабело, он уронил голову на пол, словно хотел уснуть, тогда она отпустила его, и из его рта вырвался вздох, перешедший в хрип. Он пробормотал извинение. Затем сел, Лена потянула его за левую руку, и он поднялся, правая рука кровоточила, на пальцах была содрана кожа. Только теперь Бремер почувствовал боль, невыносимую боль. Он подставил руку под кран с холодной водой, чтобы не получилось отека. «Пошевели пальцами», – сказала Лена. Он повиновался, было больно, но он мог ими двигать. «Пальцы целы», – произнесла она.
Какое-то мгновение Лена колебалась, стоит ли сказать ему, что она кое-что скрыла от него, нет, попросту обманула, но теперь это не имело смысла, теперь уже слишком поздно. Вначале это была игра. Теперь же она переросла в действительность, кровавую действительность. Он воспринял бы ее признание как подлую ложь, как если бы она злоупотребила его доверием и держала в доме, словно домашнее животное, развлекалась с ним и в конце концов довела его до такого состояния, что он вышел из себя. И разве он не прав? А что, если бы он вывихнул ей руку или побил ее? Но в тот момент она не подумала об этом, просто держала его железной хваткой, вложив в нее всю свою силу, в сущности, она защищалась. И если бы теперь она сидела напротив него с подбитым глазом, с синяками на руках, ей было бы легче, она могла бы тогда сказать, что просто хотела как можно дольше удержать его у себя. А вышло, что сидел он с забинтованной правой рукой и извинялся за то, что у него сдали нервы.
Они лежали на матрасах на кухне. «Не напрягай руку»; – сказала она и погладила его. Он пополнел. Она почувствовала это во время их борьбы. На память пришло слово «толстяк». Он лежал рядом, напряженный, она чувствовала это настороженное напряжение. Его член, маленький, теплый, покоился в ее руке. Постепенно Бремер расслабился и забрался к ней под одеяло, и в ту ночь, впервые за все это время, они не были близки друг с другом. С улицы доносился крик птиц, оба бодрствовали, но делали вид, что спят.
На другой день Лена раздобыла из старых запасов вермахта бальзам для заживления ран. Он носил руку на перевязи. Но у нее был припасен для него еще один бальзам, правда, иного рода, она сказала, что готовится амнистия для дезертиров. Дата амнистии будет объявлена; кто явится добровольно, избегнет наказания. Вот это была радость, он буквально сошел с ума, схватил ее и – «Осторожно! Помни о своей руке!» – закружил по кухне: «Кайф!»
А потом она выложила на стол все, что ей удалось достать благодаря приобретенному почти за три года опыту – с помощью увещеваний, угроз или обещаний, но в основном за счет непреклонной уверенности, что рука руку моет: четыре яйца, килограмм картошки, литр молока, четверть фунта сливочного масла и, самое ценное, – половинку мускатного ореха, она выменяла ее за пятьсот бумажных салфеток, которые из-за мягкости использовались как туалетная бумага и были нарасхват. Она поставила на плиту картошку и достала из шкафа пресс для пюре, которым не пользовалась уже больше года. Ей казалось, что после той ужасной, унижающей его потасовки она обязана показать ему, как сильно любит его, как сожалеет о происшедшем, и она верила, что с помощью любимой им еды ей удастся побороть наметившееся охлаждение в их отношениях, его равнодушное самокопание в себе, на что она обратила внимание три-четыре дня тому назад, его безучастное лежание с устремленным в потолок застывшим взглядом, он оживлялся, лишь когда узнавал самые последние вести о наступлениях танковых частей.
– Оно и понятно – он просто свихнулся. А чего ему было делать-то? Кухню драить, кроссворды разгадывать да глазеть из окна.
Но теперь он приободрился. Всеобщая амнистия. Наконец-то. А на следующий день она решила приготовить для него кое-что более питательное. Побольше яиц.
– Ему это было необходимо, – оправдывалась фрау Брюкер, – сил-то он потратил изрядно.
Она рассмеялась, отпустила голубую нить, взяла зеленую и осторожно положила ее на палец.
– Как вы различаете нитки? – поинтересовался я.
– Считаю ряды. Надо все помнить. Хорошая работа для головы. Так дольше остаешься молодой.
Бремер накрыл на стол, достал салфетки, зажег свечку в стаканчике. Потом сел сам. Она положила на его тарелку две ложки только что приготовленного пюре – прекрасно взбитого и без комочков, – а сверху четыре жареных яйца, сбрызнув их прожаренным до золотистого цвета маслом, и села напротив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17