История — банальней не бывает.— Как? Я же сам еще не знаю, чем она кончится!Опять загремели барабаны, внезапно и жестко ударила волна грохота, прямиком в солнечное сплетение.— Ерунда! — кричит она мне в ухо. — Один мой телефонный клиент говорит, никаких новых сюжетов больше нет! Остались, говорит, только истории, которые рассказывают по телефону и которые он слушает, сперва проверив ход своих часов.— Так как же все кончается?— Очень просто. Однажды ночью его жена услышала крик с улицы. Она удивилась, что такое? Туда-сюда сунулась, зовет мужа, входит в его комнату, окно настежь. Выглядывает. А он внизу лежит. В руке стиснут полевой бинокль. Жена поднимает голову и видит в окне напротив голую бабу, которая машет ей рукой. Классический бродячий сюжет, по телефону такую историю никто уже не станет слушать. Постой, да ты никак плачешь?— Я, кажется, разгрыз этот чертов зеленый перец. Да, финал незатейливый, — говорю я и думаю: не надо писать эту историю. Ну и прекрасно, думаю. Да, несомненно, теперь у меня гора с плеч. И начало не надо придумывать — зачем? А то, что уже набрано, сотру одним нажатием клавиши, delete — и готово.— Ты расстроился из-за этой истории?— Я? И не думал. — Я поставил пустую миску на столик. В самом деле, меня огорчает только пропажа картофельного каталога. В голове гудит от этого ямайского пива и ударных волн, мне уже все на свете безразлично, я постепенно ухожу в себя, и это приятно. Вентилятор под потолком скручивает спирали из дыма и горячего воздуха. Грохот рэгги стекает по мне, стекает вниз, теснит мысли, скачущие как сумасшедшие, куда-то в область диафрагмы.На площадке для танцев — собственно, это крохотный пятачок, не занятый столиками, — движение ускоряется, никто уже не танцует сам по себе, тела касаются друг друга, тела мужчин, тела женщин, они танцуют друг перед другом или позади друг друга, женщина с огненно-красной башней волос танцует с громадным негром, у него во рту сверкает золотой зуб с бриллиантом, женщина кружится, а негр не отстает ни на шаг, крутится возле ее вращающегося зада, как бы подталкивая. Но в то же время — не касаясь.— Пошли, — слышу я. — Танцевать! — Она сразу берет немыслимый темп, мне приходится здорово потрудиться, меж тем в голове проносятся странные мысли: хорошо, что ты приучил себя к ежедневным утренним пробежкам, хорошо бы не сразу выдохнуться, хорошо бы не толкнуть ее нечаянно, хорошо бы ей не подвернуть ногу, каблуки же немыслимо высокие, ужасно высокие, — она вдруг сменила темп — танцует медленно, и мне это совсем не нравится, я же только-только по-настоящему разошелся, а она танцует еле-еле, точно в замедленной съемке, у меня же эти заторможенные движения как раз не получаются, вдобавок начинает казаться, что я дергаюсь, как петрушка на ниточках, а она танцует совсем близко и еще приближается, еще, теперь уже совсем близко, я ощущаю дуновение запаха, это ее пряные сладкие духи, аромат накатывает тяжелой волной, но она не касается меня, держится на едва заметной дистанции. Другие пары танцуют словно в экстазе, тесно прижавшись друг к другу, но, как ни странно, никто не толкает других, не задевает даже. И вдруг сзади кто-то с силой дает мне пинка, и я налетаю на нее и ощущаю ее тело, нежное, мягкое, и отчего-то на секунду кажется, что я танцую с мужчиной, что внизу живота у нее есть нечто, чего у женщины быть не может. Натуральные-ненатуральные черные волосы взлетают кверху, она смотрит на меня, смеется и вдруг, по-дирижерски взмахнув руками, снова пускается в быстрый танец.Показалось, да, конечно, показалось. Может быть, это съехавшая вперед гигиеническая прокладка. Или штучка такая, сумочка специальная, продаются теперь, женщины их используют в поездках или если отправляются в сомнительные городские кварталы, сумочка специальная, раньше их носили на поясе, а теперь вон где пришпандоривают, для безопасности якобы, а может, еще зачем… Видел я такое изделие в Нью-Йорке, в магазине на Хьюстон-стрит. Из черной замши, ни дать ни взять сосиска. В них деньги прячут, скрутив в трубочку.Теперь она танцует очень сдержанно, движения скупые, но совсем легкие, непринужденные. Музыка оборвалась. Я пыхчу, весь мокрый от пота, но чувствую себя превосходно, такого уже несколько лет не бывало, ощущаю легкость — это ее легкость передалась мне.Подошла барменша, снова сует мне бутылку и говорит:— Приветик, Тина! Тебе тоже пивка? — выуживает откуда-то вторую бутылку. Я плачу. Девица забирает две десятки. Но я помалкиваю, никаких возражений — не хочу показаться старым скрягой. И думаю: так-так, она знакома с официанткой, значит, частенько здесь бывает.— А ты с колечком?— Подарили сегодня.— Ну ты и врать! — смеется она.— Что значит — врать? — Я не на шутку обозлился. Потому что вспомнилось, как она надула меня вчера, как и сегодня уже соврала, что была в бассейне.Она пьет из горлышка. При том что платье на ней блестящее, как металл, манера эта производит впечатление убийственно вульгарное. Она берет меня под руку. Тот гнусный тип, патлатый, смотрит в нашу сторону и на сей раз — с неприкрыто похотливой ухмылкой. Я одариваю его мимолетной снисходительно-насмешливой улыбкой.— А ты отлично плаваешь кролем, — говорит она. — И поворот у стенки неплохо удался.— Что?!— Да-да. Но ужасно смешно было смотреть, как ты на полном ходу врезался в бабушку, и она забултыхалась в воде, точно престарелая китиха. — Смотрит мне в лицо и смеется. — Сейчас ты… ну в точности, ой, не знаю прямо, как и сказать-то… ха-ха-ха, слов нет! — Она быстро целует меня. — Пойдем ко мне. Заберешь мою дипломную работу о картошке в немецкой литературе.Я стою дурак дураком, в руке бутылка ямайского пива. Отпиваю глоток, чтобы привести в порядок мысли и думаю: у этого ямайского пойла вкус отвратный, похоже на смесь светлого и темного солодового; думаю: выходит, она все-таки была в бассейне, выходит, видела тебя, все-таки была там? Но где же, думаю, откуда же она за тобой следила? Думаю: надо сейчас же выйти на воздух, иначе грохнусь, думаю: в бассейне был без очков, думаю: но у меня близорукость всего две диоптрии, я же отлично узнаю знакомых на другой стороне улицы. Значит, думаю, я должен был бы узнать ее, а если не узнал, значит, она где-то пряталась, но где же, где?— Твои мысли опять где-то далеко, — говорит она. — А я тут.И в эту минуту я вспомнил — спущенная с края бассейна веревка и мальчонка, белобрысый мальчонка, который, болтаясь на веревке, учился плавать.— Пойдем, — говорит она. — Пойдем ко мне. Я хочу по-настоящему быть с тобой, а если я обещаю — по-настоящему, не сомневайся, так и будет. — Она смотрит на меня в упор, смотрит не приветливо, а со звериной серьезностью, которая излучается из глубины ее глаз, обведенных черным, темных под искусственными ресницами.Боязнь глубины, думаю я, и словно слышу свой собственный голос где-то в глубинах мозга: боязнь глубины.— Да, — говорю вслух, — точно.Она не поняла:— Что?— Сейчас приду, понимаешь, это ямайское пиво…— Давай. Жду тебя здесь.Я проталкиваюсь между танцующими, от двери оглядываюсь — она смотрит мне вслед, нет, не насмешливо, серьезно, без улыбки, напряженным серьезным взглядом, вот как она смотрит. Или он?Я миную дверь туалета и прохожу в кухню, добродушный негр в белом поварском колпаке вытряхивает в кастрюлю с черной фасолью «чаппи» из баночек. Говорю:— У вас очень вкусный чили кон карне.Негр, кивнув, поднимает здоровенный черпак, словно собирается дать мне попробовать новое блюдо. Смеется. Я думаю: ну хоть история с «чаппи» — не бродячий сюжет, и через черный ход выскальзываю на улицу. В кромешный мрак. Глава 18МОГИЛЬНЫЙ ОРАТОР Я решил съесть сосиску с карри и двинулся в сторону вокзала Цоо, там, помнится, был ларек, открытый до самого утра. Пахло прогорклым жиром, жарившиеся на электрогриле сосиски съежились и были не больше мизинца, темно-коричневая кожура потрескалась и полопалась.— Марочки не будет? — попросил нищий старик, на голове у него была толстая вязанная крючком шапка, похожая на колпак-грелку, какие надевают на кофейники. Дал ему пятьдесят пфеннигов. Он раз сто кивнул в знак благодарности и пожелал мне «успешной ночи».— Что значит «успешной»?При этих словах его лицо задергалось, по нему точно заплясали языки пламени.— Жар, — забормотал он, — вот здесь, в голове, не войдешь, не войдешь, вот и первое крыло готово, отпилено, затоптано в прах. Прах, прах, прах в моей головушке, а сон из головушки улетел. — Старик поперхнулся. — Тигровый питон воюет, коршун не воюет, — он начал нести что-то уж вовсе непонятное.Я пошел на угол Курфюрстендамм и Иоахимсталерштрассе, в закусочную «Раннерспоинт», взял сосиску с карри. Рядом за столиком мужчина ел тефтельку, намазав ее толстым, с палец, слоем горчицы. Заметив мой взгляд, он сказал:— Ага, это я для вдохновения. Когда ничего в голову не приходит, иду сюда и заправляюсь тефтельками с хорошим количеством горчицы.— А что же должно прийти вам в голову в такой час? Ведь ночь уже.— Речь пишу. Утром мне ее произносить.— Разрешите узнать, какого рода речь?— Надгробную.— Вы пастор?— То-то и оно, что наоборот. Я сочиняю надгробные речи для тех покойников, которые не пожелали, чтобы в последний путь их провожал пастор.Я заказал пива и принялся за сосиску. А сам вспомнил о смерти матери. Она вышла из церковной общины, это не было каким-то демонстративным актом, просто предприятие приносило одни убытки, у матери было полным-полно забот, и она решила, что Господь Бог не будет в обиде, если она сэкономит на церковной подати и одной заботой станет у нее поменьше. Когда она умерла, возник банальный вопрос: как я должен похоронить мать? Наверняка для этого существует какой-то определенный порядок, некая форма. Человека, прожившего такую жизнь, какая была у моей матери, нельзя похоронить, просто доставив гроб на кладбище и опустив в могилу. Вероятно, мне следует что-то сказать на похоронах. Но я был убежден, что не смогу, — я же знал себя. Потребуется вся сила воли, чтобы не разреветься, не расплакаться без удержу. Как ни странно, слезы одолевают меня, когда рядом есть кто-то и когда я говорю, — стоит начать говорить, изливать горе в словах, я тут же разражаюсь слезами. А если не расплачусь, то вместо скорби буду чувствовать лишь гнетущую грусть, тихую и плотную.— Мне кажется, — сказал я, — это непростая задача: каждый раз суметь найти верный тон на похоронах.Он слизнул с пальца горчицу и кивнул:— Зависит от того, что требуется. Все пишется в соответствии с пожеланиями родных и близких покойного, одни посуше просят, другие — чтоб послезливее. — Могильный оратор плюхнул на тефтельку еще горчицы. — Все решают родные и близкие. И довольно скоро ты смекаешь, чего им хочется — поплакать всласть или проводить покойника в сосредоточенном скорбном молчании, втайне предвкушая, как будут делить наследство. Понятное дело, надо присмотреться к людям, к их образу жизни. Может, им и вообще наплевать, что на кладбище скажут да как все устроят. Хотя бывают случаи, когда сам покойник детально в завещании расписывает, что да как о его жизни говорить. Все тут вам: кульминационные моменты, запоздалые оправдания, а то и злобные пинки, так сказать, с того света. Что угодно бывает, ничего нет невозможного. — Он взял еще банку пива, отпил. — Раздражение слезных желез — штука нехитрая. По этой части Шекспир был мастак. А в конце жизни сам мучился от болезни слезной железы. Главное, чтобы родные и близкие покойного привели вам какие-то детали, рассказали о его привязанностях. Это может быть канарейка, например, или, — он огляделся по сторонам, — или вот хоть старый вязанный крючком колпак для кофейника, быть может, единственная вещь, которую пятнадцатилетняя беженка, уроженка Восточной Пруссии, сберегла в тяжкие дни скитаний, вынесла из родного дома в Кенигсберге, откуда бежала по льду залива. Колпак, который в студеную зиму сорок пятого защищал ее от холода, равно как и во время долгого странствия через всю Померанию, откуда она прибыла в Берлин. Колпак, который она натянула на голову вместо шапки, и, когда в город вошли русские, он спас ее, ибо она солгала, что больна тифом, а потом был первый натуральный кофе, кофе в зернах, подарок американского солдата, который преподнес его девочке, обратив внимание на ее диковинный головной убор. Предположим, солдат из Нью-Орлеана. Там ведь тепло, колпаки для кофейников не нужны. Наша девушка выходит замуж, у нее рождаются дети, затем на свет появляются внуки, годы летят, но летом в воскресные дни семья собирается за кофейным столом, и тогда на кофейник водружают старый колпак, о да, во многих местах он уже зашит и заштопан добрыми руками, но он по-прежнему хранит тепло, старый колпак, символ надежности, домашнего уюта и тепла, ведь именно этими бесценными дарами так щедро делилась с нами покойная… И тут вы взмахиваете старым потрепанным колпаком, и все собравшиеся проводить покойницу в последний путь заливаются слезами и в потоке слез выплывают за дверь ритуального зала. У меня есть коллега, дама, она владеет искусством похоронного красноречия в совершенстве. Иногда и сама ревет. Потом, конечно, пришедшие проститься удивляются и не могут взять в толк, с чего это их так разобрало, смотрят друг на друга в неловком смущении, ну и спешат пропустить рюмочку доброго шнапса, чтобы смыть тягостное чувство. Я все это могу устроить и для вас. Не сомневайтесь. Все, что пожелаете. Реагировать надо как следует, прочувствованно. А можно и спокойные похороны заказать, причем независимо от того, хороните вы в землю или кремируете, никакого надрыва, можно даже сигару выкурить, погрузившись в глубокую задумчивость. Наши левые старики это ценят. — Он слизнул с пальца горчицу.И вдруг помотал головой:— Нет, не подаю.Я обернулся и тут увидел, что давешний старик нищий с вокзала Цоо приплелся сюда следом за мной. Теперь он немедленно принялся бормотать, уставясь мне в лицо. Я заказал для него сосиску с карри.— Знаете, — бормотал старик, — там, там… — левое веко у него дергалось, — там было бомбоубежище, бункер, противовоздушная оборона, там зоопарк, русские пришли, бегемоты в зоопарке убиты! Обезьяны… пожар… Загорелись, побежали к воде, а рыбы? Рыбы на земле бились, вот так, вот так… Жирафы? — убиты. Слоны? — убиты. Убиты! Убиты! Убиты! Из бункера — бум! Бум! Все время — бум! В небе снаряды, на земле русские, бум! С крыш стрельба, бум! Я пришел, крокодилы убиты. Бум… И слоны… Убиты. Убиты.— Забирай и вали отсюда по-быстрому, — сказал мужик, который жарил сосиски, протягивая старику картонную тарелку, и замахал рукой, прогоняя его. Старик отошел на несколько шагов, остановился и снова возбужденно забормотал что-то. Тарелку он держал в руке, но словно вообще ее не замечал.— Раньше вы, наверное, историей литературы занимались? — предположил я, обращаясь к могильному оратору.— Нет. Почему вы так подумали?— Да вы вот о сигарах упомянули, мне сразу Бертольт Брехт вспомнился.— Нет, я философию изучал, несколько семестров осилил. Философию и санскрит. В шестьдесят восьмом бросил. Философия! Мальчишеский порыв. Потом заработок себе нашел — гробы выносить. Вот и познакомился с одним из сочинителей надгробных речей, старой школы был специалист, даже скорбные стихи к случаю писал. В те времена не перевелись еще люди, которым хотелось, чтобы гробы с их родственниками опускали в землю под декламацию стишков. Ну, работал себе и работал, пока однажды случай не подвернулся — надо было хоронить атеиста. Знакомый тот, многоопытный краснобай, встал в тупик. Покойник-то, оказывается, покончил жизнь самоубийством, повесился. А был непреклонным коммунякой. Как увязать одно с другим? Что делать? Родные и близкие покойника, все как один закаленные партийцы, потребовали чисто политическую речугу. А что говорить-то? Они же верят в светлое будущее, истово верят. Выходит, несознательный был покойничек. Вот тут я и попробовал свои силы в этом жанре. Блоха Блох, Эрнст (1885-1977) — немецкий философ, разрабатывавший категорию надежды, которую рассматривал как главную движущую силу марксизма.
цитировал, его принцип надежды. Еще сказал, самоубийство — это, мол, наша лицензия на свободу, ибо в самоубийстве содержится некая крупица свободы, о да, лучезарной свободы. Работы в те времена было завались, многие после шестьдесят восьмого года отвернулись от церкви, волна такая пошла, ну и я не растерялся. Настоящий бум был. А писать оказалось нетрудно. Жизнь, общество. Общество было оплевано, реальность капитализма то есть, его античеловеческая сущность. А жизнь, значит, сделаем лучше. «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе!» и все такое. А в завершение — фанфары, да погромче продудеть: наш товарищ боролся, ныне он упокоился, но борьба продолжается! — Оратор отхлебнул пива и посмотрел на меня. — А вы в какой отрасли трудитесь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
цитировал, его принцип надежды. Еще сказал, самоубийство — это, мол, наша лицензия на свободу, ибо в самоубийстве содержится некая крупица свободы, о да, лучезарной свободы. Работы в те времена было завались, многие после шестьдесят восьмого года отвернулись от церкви, волна такая пошла, ну и я не растерялся. Настоящий бум был. А писать оказалось нетрудно. Жизнь, общество. Общество было оплевано, реальность капитализма то есть, его античеловеческая сущность. А жизнь, значит, сделаем лучше. «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе!» и все такое. А в завершение — фанфары, да погромче продудеть: наш товарищ боролся, ныне он упокоился, но борьба продолжается! — Оратор отхлебнул пива и посмотрел на меня. — А вы в какой отрасли трудитесь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24