А может, она постель не застелила? Тоже никак не удавалось вспомнить. Подобные мелочи всегда страшно действовали ей на нервы. Так что ничего не оставалось, как повернуть назад. И она развернулась и торопливо зашагала по мостику. Шла как бы против течения – навстречу двигался поток студентов, казавшихся толстыми и неуклюжими в зимней одежде, изо ртов валит пар, все они, разумеется, знакомы Дженетт, и они тоже узнают ее и смотрят с любопытством, их несколько удивляет выражение ее лица. Но сейчас ей не до них, она едва замечает их, спешит поскорее сойти с моста. Голова ее опущена, по щекам катятся слезы и тотчас заледеневают на морозе, кожу щиплет, и она сердито трет лицо рукой в шерстяной варежке.
Последний раз – семь лет назад? – мне было тогда двенадцать.
А она была заперта в палате государственной психиатрической больницы в Порт-Орискани. Приговор гласил: три года в женской тюрьме в Ред-Бэнк, причем срок заключения должен сочетаться с так называемым психиатрическим лечением. Мама? – это Дженетт. Ты меня что, не узнаешь, мама? Ее так накачали наркотиками, что глаза заплыли, а зрачки превратились в две крошечные черные точечки. Я так и не поняла, узнала она меня или нет. Или просто не видела.
После этого случая я начала задумываться – узнавала ли она меня вообще когда-нибудь, меня или младшую сестренку Мэри. Когда любила, тискала, целовала нас. Тузила, щипала, пинала, таскала нас за волосы цвета пшеницы, такие же, как у нее, тонкие и тусклые, немного вьющиеся. Пыталась сжечь меня – «несчастный случай», все из-за того проклятого радиатора. Пыталась убить нас всех, когда мчалась в машине. А Мэри, что она сделала с Мэри! И я никогда не понимала, видит ли она нас, узнает ли нас, своих родных дочерей. Не себя.
Во второй раз ошибки быть не могло – точно она!
Днем, после занятий, сбегая по гранитным ступенькам здания, где находился факультет иностранных языков, Дженетт оживленно болтала и смеялась с подружками. И вдруг увидела ту самую фигуру, ту женщину, ее. Всего в каких-то двадцати ярдах. Она стояла и совершенно спокойно поджидала свою дочь, Дженетт. Застывшая недвижимая фигура в потоке студентов, которые не обращали на нее никакого внимания, и она словно не замечала их. Уже немолодая экстравагантно одетая женщина неопределенного возраста.
Одна из подружек Дженетт заметила что-то неладное и спросила, что случилось, ибо Дженетт, которую все здесь звали просто Джинни, их милая и хорошенькая Джинни Харт, вдруг застыла, а на лице ее отразился ужас. Впрочем, она почти сразу оправилась от шока и заверила подружек, что все в порядке, ничего страшного, только попросила идти дальше без нее.
Не успели они спросить, в чем дело, как она быстро отошла в сторону и медленно направилась к женщине, которая ее поджидала. А в ее голове вертелось: она никогда не была такой высокой раньше!
– Мама? Это ты?
Ну конечно, она, миссис Харт, стоит и ждет ее. Как это похоже на нее, если знаешь ее привычки. А впрочем, даже если и не знаешь. Бледные, цвета гальки, губы раздвинулись в злобной ухмылке, обнажив неровные желтоватые зубы. Выражения глубоко посаженных глаз не разобрать, лишь видны опухшие покрасневшие веки. Но Дженетт знает, что глаза у нее тускло-карие, такие же, как у самой Дженетт и ее сестренки Мэри. Мы не смеемся, но мы и не плачем. Никто не знает нашей тайны. Дженетт сжимала руку матери, миссис Харт сжимала руку дочери. И не отводила глаз от лица Дженетт.
Они молчали довольно долго. Затем робко и почти одновременно воскликнули:
– О Боже, мама, так это все-таки ты!
И:
– А я боялась, что ты не узнаешь меня, Дженетт.
Как это странно – стоять среди беспорядочного движения и беготни, под ослепительно яркими лучами полуденного солнца, обычным днем. Дженетт почему-то всегда считала, что о подобных встречах ее следует уведомлять заранее – отец мог хотя бы позвонить. Да, следует предупреждать, если это, конечно, не сон, не видение, не ночной кошмар. И она произнесла, стараясь выговаривать слова как можно спокойнее:
– Откуда ты взялась, мама? Ты что же?…
Миссис Харт продолжала смотреть на нее голодным взглядом.
– Выбралась ли я оттуда? Да, Дженетт. Представь себе, выбралась.
В голосе ее звучала почти кокетливая девичья ирония. Она как бы приглашала посмеяться вместе с ней над этим занимательным фактом, но смеяться было ни в коем случае нельзя – Дженетт вспомнила это внезапно и с болезненной ясностью.
Теперь они должны обняться, поцеловаться, но Дженетт стояла робко, не двигаясь, все еще сжимая руку матери. Мать тоже держала ее за руку, пальцы, на удивление сильные, так и впивались в ладонь. Впрочем, не обманывайся, она всегда была очень сильной, эта женщина.
Как странно и эксцентрично выглядело появление миссис Харт этим морозным зимним днем в северной части штата Нью-Йорк! На ней было пальто кремового цвета, правда, немного испачканное и измятое, в давно вышедшем из моды женственном стиле. Носила она его запахнутым и подпоясанным чуть ниже талии мягким поясом с бахромой на концах, как пеньюар; на руках красовались кружевные перчатки бежевого цвета; голову с жидкими седеющими желтоватыми волосами прикрывал ядовито-розовый газовый шарф – вроде тех, что романтично настроенные дамы могут накинуть в прохладный летний вечер. И еще от нее исходил запах опавшей листвы, напоминавший камфору. Глазки миссис Харт были хитровато и настороженно прищурены, она так и постреливала ими по сторонам, замечая всех и каждого и в то же время как бы не обращая внимания на них. А пергаментно-бледная кожа была покрыта сетью мелких морщин, особенно заметных на лбу, хотя ей было всего – а кстати, сколько? – да нет же, она совсем не старая! – сорок два? сорок три? И это лицо было когда-то таким красивым, нет, просто невозможно представить!
Дженетт пробормотала торопливо, стараясь подавить подступившие к горлу рыдания:
– Пойдем куда-нибудь, где тепло, мама. Ты, наверное, совсем продрогла.
– Я? Ничего не имею против холода, я к нему привыкла.
Быстрая ехидная реплика, прямо как с экрана телевизора. Ироничная улыбка, встревоженный взгляд.
И вот Дженетт, крепко подхватив мать под руку, уже ведет ее по направлению к Мэйн-стрит, подальше от колледжа. В городе есть маленькая чайная, которую патронируют местные дамы и куда редко заглядывают студенты. Друзья узнают ее, окликают: «Эй, Джинни! Привет!» – щебечут словно птички, но она их не слышит. Молодой человек, тенор студенческого хора, с которым Дженетт несколько раз ходила на свидания, остановился всего в нескольких дюймах и что-то говорил ей, и Дженетт что-то отвечала ему, не поднимая глаз, глядя себе под ноги, на утоптанный снег. Миссис Харт заметила весело:
– А это твой мальчик, да? – словно ожидала, что ее сейчас познакомят, или же просто поддразнивала Дженетт. И та пробормотала:
– На самом деле я не слишком хорошо его знаю.
Миссис Харт сказала:
– У тебя, наверное, здесь много друзей, да, Дженетт? – Слова эти она произнесла ровным и тихим голосом, в нем не слышалось и тени упрека, и Дженетт с нервным смешком ответила:
– Не так уж и много! Несколько.
И тогда миссис Харт одобрительно заметила:
– Ты всегда была разборчива в выборе друзей. Как я.
И они пошли дальше. Этого просто не могло быть, и тем не менее это происходило. Мать и дочь, дочь и мать. Миссис Харт приехала навестить свою дочь Дженетт Харт. Что здесь такого особенного, почему это так удручает Дженетт?… Миссис Харт легонько подтолкнула дочь в бок и сказала:
– Предательство, оно всегда исходит только от друга… или от возлюбленного. Тебе известно это слово – «возлюбленный», а?
– Мне?… Я не знаю.
– Ведь сердца нам разбивают люди далеко не посторонние! – Произнесла она это с улыбкой и так страстно, кокетливо качнула головой в ядовито-розовом газовом шарфе, а изо рта вырвалось облачко пара.
Дженетт смотрела на мать. Нет, это просто уму непостижимо!
Почему. Зачем ты здесь. Почему именно сейчас. Чего ты от меня хочешь.
Проходя по покрытому льдом четырехугольному двору в окружении зданий, Дженетт, казалось, шла через строй – отовсюду крики, ее окликали по имени, она слышала и одновременно словно не слышала их. Какое красивое, мелодичное и лирическое имя, как оно идет ей: Джинни! Джинни Харт! Девочки из общежития, девочки из кафетерия, молодой человек с факультета философии. Дженетт просто не осмеливалась поднять на них глаза, сейчас, когда миссис Харт висела у нее на руке. Не осмеливалась ответить, позволяла себе разве что короткий кивок в знак того, что узнала, услышала, поскольку миссис Харт критически разглядывала буквально каждого. Что вполне естественно: кому, как не ей, судить, оценивать друзей дочери, тех немногих друзей, что у нее были. Да! О Господи! Неужто не нашлось ничего лучше? Знаешь, мне просто жаль тебя!
Нет, ничего подобного. На самом деле она говорила очень приятные вещи.
– А здесь очень мило, в этом Наутага-колледже. Совсем не похоже на Порт-Орискани, и на Эри-стрит тоже ни чуточки не похоже, и на твою старую школу, верно? Сразу видно, тебе здесь хорошо, правда, Дженетт?… – Она откашлялась, издавая противные, скрипучие звуки, и Джинни в панике подумала: сейчас сплюнет, сейчас выплюнет, но этого не случилось. Она, должно быть, проглотила это, и как ни в чем не бывало улыбалась, поглядывала по сторонам, то и дело оскальзывалась на тротуаре, и Дженетт пришлось крепко держать ее, чуть ли не тащить на себе.
А какая странная обувь была на миссис Харт! Дженетт смотрела и просто глазам не верила: дешевенькие туфли-лодочки из черной блестящей кожи с дурацки заостренными носами и на тонюсеньком каблучке. А на одном бежевом нейлоновом чулке спустилась петля.
Они стояли у края тротуара и ждали, когда можно будет перейти улицу. Сейчас мигал красный, предупреждал: НЕ ХОДИТЬ! НЕ ХОДИТЬ! А Дженетт говорила: вот это сюрприз, как приятно, что мама нашла время навестить ее, – а потом нерешительно спросила, надолго ли она собирается задержаться? И миссис Харт ответила:
– Это зависит…
– Зависит… от чего?
Тут загорелся зеленый: ИДИ! ИДИ! Держась за руки, Дженетт и миссис Харт перешли через Мэйн-стрит.
– От обстоятельств, – ответила миссис Харт и снова откашлялась. – От тебя.
Дженетт лишилась дара речи. Миссис Харт игриво и по-девичьи возбужденно стиснула ее руку, будто собиралась поделиться неким заветным секретом. А потом сказала:
– Все мои земные пожитки в машине. Тебе известно, что у меня есть машина? Тебе известно, что и водительские права у меня тоже имеются? Я припарковала ее вон там. – И она небрежным жестом указала куда-то за пределы Мэйн-стрит. – И мне негде сейчас быть, кроме как здесь, Дженетт. С тобой.
Она вела машину быстро, потом еще быстрее. Ударила по тормозам, потом отпустила. И снова всей ступней на педаль газа, и машина так и рванула вперед. Я не плакала, нет, хоть и пребольно стукнулась головой о ручку дверцы, но я не плакала. И не видела, куда мы едем, мимо мелькали лишь деревья. Ты должна умереть вместе с матерью, так она говорила. Я твоя мать, я твоя мать, я твоя мать. Этот ее запах – она неделями не принимала ванны, не мыла голову. Какой-то звериный запах. Волосы мелко вьющиеся, спутанные. Но все равно она была хорошенькая – мама. Даже когда намазывала лицо кремом, чтобы не чесалась кожа. Она ее все время расчесывала, и порой сквозь жирный белый крем проступала капелька ярко-красной крови. Из расчесанного струпа. И ее пальцы, эти ее ногти, такие ядовито-красные. Кровавые кутикулы. Только ты и я, никто не узнает, где мы, мы должны держаться вместе. Я твоя мать, навеки, навсегда. Навеки и навсегда!
Она попила из термоса, а потом вытерла губы тыльной стороной ладони. Радио гремело на всю катушку. И она запела. Потом начала говорить сама с собой, и со мной, и снова пела, а потом перестала петь и начала хохотать. А потом зарыдала. Пролетая на красный свет, всей ладонью жала на клаксон. Гудок был пронзительно громким и наполнил всю машину. И этот ее смех, а потом злобные рыдания. Ты ведь любишь меня? Ты моя девочка, моя дочь, моя малышка, они не смеют отобрать тебя у меня. Я твоя мать, я твоя мать. Она ударила по тормозам, машина подпрыгнула и завертелась. Другая машина пронзительно загудела, мать, рыдая, выкрикнула из окна непристойность, снова нажала на педаль газа, и машина рванула вперед, разбрасывая из-под колес гравий. Потому что это ответвление от главного шоссе было покрыто гравием. Я не плакала, вот только все лицо было почему-то мокрое, и воздуху не хватало, но я не плакала, нет. Я знала – выхода нет. А мама говорила: Ты ведь любишь меня, я твоя мать, и я люблю тебя, ты моя маленькая девочка, моя малышка, а потому мы должны умереть вместе. Позади послышался вой сирены, он быстро приближался, догонял нас, и машина затряслась, начала вибрировать. Красная стрелка спидометра показывала восемьдесят пять миль в час – машина просто не могла ехать быстрее. Мама рыдала, меня отшвырнуло к дверце, я ударилась головой о стекло, и все вокруг вспыхнуло ярким пламенем. А потом свет погас. Мне было всего девять. Стоял ноябрь 1949 года. И я ничего не знала о Мэри. Что произошло с Мэри? Куда мама увезла ее и где оставила?…
– Не знаю, что твой отец наговорил обо мне, Дже-нетт. Или кто другой. В их интересах было поливать меня грязью. И лгать, лгать.
Они сидели в чайной, где было тепло и уютно, среди звяканья блюдец и чашек, высоких женских голосов, где стены были оклеены обоями в цветочек и отовсюду свисали кашпо с темным вьющимся плющом. Миссис Харт нехотя сняла газовый шарф, бросила грязное кремовое пальто на спинку стула. Но кружевные бежевые перчатки снимать не стала. Она наливала чай себе и Дженетт, и ее руки слегка дрожали. А глаза, хоть и глубоко запавшие, сверкали, и еще в них читалась настороженность. Страшно цепкие, внимательные такие глаза. Вот губы ее дернулись, изобразили улыбку. Ты меня любишь. Ведь я твоя мать. Я твоя мать, мать. Говорила она тихим, но напористым голосом и все время трогала Дженетт за руку; Дженетт всякий раз слегка вздрагивала при этом.
До чего все же странно и удивительно, и не только сам факт, что мать вернулась к ней семь лет спустя; миссис Харт и прежде надолго отлучалась, исчезала из дома, а потом возвращалась, снова исчезала и снова возвращалась. Время спуталось, смешалось, отрывочные картинки наслаивались одна на другую, как выпавшие из семейного альбома фотографии, и девочка по имени Дженетт уже не была тем ребенком, которого она когда-то знала, могла вспомнить или хотела вспоминать.
Но не только в этом крылась странность. Странность таилась и в прикосновении: какое-то другое живое существо трогает тебя – плоть и кровь, неслышное тебе сердцебиение, чужое тепло, бегущее по жилам, твой прообраз, который знает тебя, чего-то от тебя хочет. Ибо Дженетт были уже знакомы и другие прикосновения – мужчин. Они тоже прикасались к ней или стремились прикоснуться, они тоже хотели. И постоянно одна и та же реакция на это – легкая паника. Она передергивается, все существо ее кричит: Не трогайте меня! Не делайте мне больно! И одновременно: Пожалуйста, прикоснись ко мне, держи меня крепче, сожми в объятиях, я так одинока, я люблю тебя.
– Дженетт?… – Миссис Харт обиженно поджала губы. Рот словно в скобки заключен – в уголках залегли две морщины, глубокие и бескровные порезы от ножа. – Ты меня не слушаешь?
– Слушаю, – торопливо ответила Дженетт. – Только я не помню.
– Чего ты не помнишь?
Дженетт опустила голову, улыбнулась. Ибо вопрос действительно казался загадкой. Чего ты не помнишь?
И тогда Дженетт ответила ей, по-детски искренне, не сводя глаз с руки матери, в которой была зажата чашка тонкого фарфора. Бежевые ажурные перчатки немного порвались, из прорех торчали наманикюренные ногти.
– Не слишком хорошо помню то, что говорил мне папа, это было так давно, и после мы с ним об этом уже никогда не говорили. – Она умолкла, улыбка не сходила с ее губ. – Мы с ним больше никогда не говорили о тебе. Я не спрашивала, а если б даже и спросила, он бы ничего не сказал. И я не слишком хорошо помню то… что случилось.
Губы миссис Харт скривились в улыбке. Глаза решительные, отливают стальным блеском.
– Что случилось? Это когда же?
Когда умерла Мэри. Когда тебя забрали.
И Джинни осторожно ответила:
– Когда умерла Мэри.
За столиком воцарилось молчание. Миссис Харт поднесла руку в бежевой перчатке к волосам и поправила прическу. Волосы оттенка слоновой кости казались на вид такими тонкими, ломкими. Потом она схватила чашку. При упоминании имени Мэри, робком и еле слышном, жесткое выражение ее лица немного смягчилось. Стало безразличным, почти мирным.
Оказалось, под пальто на матери было устрично-белое платье, только теперь Дженетт рассмотрела его. Впрочем, не совсем платье – похоже, тело ее было обернуто несколькими слоями прозрачной светлой ткани, вроде той, из которой делают занавески.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Последний раз – семь лет назад? – мне было тогда двенадцать.
А она была заперта в палате государственной психиатрической больницы в Порт-Орискани. Приговор гласил: три года в женской тюрьме в Ред-Бэнк, причем срок заключения должен сочетаться с так называемым психиатрическим лечением. Мама? – это Дженетт. Ты меня что, не узнаешь, мама? Ее так накачали наркотиками, что глаза заплыли, а зрачки превратились в две крошечные черные точечки. Я так и не поняла, узнала она меня или нет. Или просто не видела.
После этого случая я начала задумываться – узнавала ли она меня вообще когда-нибудь, меня или младшую сестренку Мэри. Когда любила, тискала, целовала нас. Тузила, щипала, пинала, таскала нас за волосы цвета пшеницы, такие же, как у нее, тонкие и тусклые, немного вьющиеся. Пыталась сжечь меня – «несчастный случай», все из-за того проклятого радиатора. Пыталась убить нас всех, когда мчалась в машине. А Мэри, что она сделала с Мэри! И я никогда не понимала, видит ли она нас, узнает ли нас, своих родных дочерей. Не себя.
Во второй раз ошибки быть не могло – точно она!
Днем, после занятий, сбегая по гранитным ступенькам здания, где находился факультет иностранных языков, Дженетт оживленно болтала и смеялась с подружками. И вдруг увидела ту самую фигуру, ту женщину, ее. Всего в каких-то двадцати ярдах. Она стояла и совершенно спокойно поджидала свою дочь, Дженетт. Застывшая недвижимая фигура в потоке студентов, которые не обращали на нее никакого внимания, и она словно не замечала их. Уже немолодая экстравагантно одетая женщина неопределенного возраста.
Одна из подружек Дженетт заметила что-то неладное и спросила, что случилось, ибо Дженетт, которую все здесь звали просто Джинни, их милая и хорошенькая Джинни Харт, вдруг застыла, а на лице ее отразился ужас. Впрочем, она почти сразу оправилась от шока и заверила подружек, что все в порядке, ничего страшного, только попросила идти дальше без нее.
Не успели они спросить, в чем дело, как она быстро отошла в сторону и медленно направилась к женщине, которая ее поджидала. А в ее голове вертелось: она никогда не была такой высокой раньше!
– Мама? Это ты?
Ну конечно, она, миссис Харт, стоит и ждет ее. Как это похоже на нее, если знаешь ее привычки. А впрочем, даже если и не знаешь. Бледные, цвета гальки, губы раздвинулись в злобной ухмылке, обнажив неровные желтоватые зубы. Выражения глубоко посаженных глаз не разобрать, лишь видны опухшие покрасневшие веки. Но Дженетт знает, что глаза у нее тускло-карие, такие же, как у самой Дженетт и ее сестренки Мэри. Мы не смеемся, но мы и не плачем. Никто не знает нашей тайны. Дженетт сжимала руку матери, миссис Харт сжимала руку дочери. И не отводила глаз от лица Дженетт.
Они молчали довольно долго. Затем робко и почти одновременно воскликнули:
– О Боже, мама, так это все-таки ты!
И:
– А я боялась, что ты не узнаешь меня, Дженетт.
Как это странно – стоять среди беспорядочного движения и беготни, под ослепительно яркими лучами полуденного солнца, обычным днем. Дженетт почему-то всегда считала, что о подобных встречах ее следует уведомлять заранее – отец мог хотя бы позвонить. Да, следует предупреждать, если это, конечно, не сон, не видение, не ночной кошмар. И она произнесла, стараясь выговаривать слова как можно спокойнее:
– Откуда ты взялась, мама? Ты что же?…
Миссис Харт продолжала смотреть на нее голодным взглядом.
– Выбралась ли я оттуда? Да, Дженетт. Представь себе, выбралась.
В голосе ее звучала почти кокетливая девичья ирония. Она как бы приглашала посмеяться вместе с ней над этим занимательным фактом, но смеяться было ни в коем случае нельзя – Дженетт вспомнила это внезапно и с болезненной ясностью.
Теперь они должны обняться, поцеловаться, но Дженетт стояла робко, не двигаясь, все еще сжимая руку матери. Мать тоже держала ее за руку, пальцы, на удивление сильные, так и впивались в ладонь. Впрочем, не обманывайся, она всегда была очень сильной, эта женщина.
Как странно и эксцентрично выглядело появление миссис Харт этим морозным зимним днем в северной части штата Нью-Йорк! На ней было пальто кремового цвета, правда, немного испачканное и измятое, в давно вышедшем из моды женственном стиле. Носила она его запахнутым и подпоясанным чуть ниже талии мягким поясом с бахромой на концах, как пеньюар; на руках красовались кружевные перчатки бежевого цвета; голову с жидкими седеющими желтоватыми волосами прикрывал ядовито-розовый газовый шарф – вроде тех, что романтично настроенные дамы могут накинуть в прохладный летний вечер. И еще от нее исходил запах опавшей листвы, напоминавший камфору. Глазки миссис Харт были хитровато и настороженно прищурены, она так и постреливала ими по сторонам, замечая всех и каждого и в то же время как бы не обращая внимания на них. А пергаментно-бледная кожа была покрыта сетью мелких морщин, особенно заметных на лбу, хотя ей было всего – а кстати, сколько? – да нет же, она совсем не старая! – сорок два? сорок три? И это лицо было когда-то таким красивым, нет, просто невозможно представить!
Дженетт пробормотала торопливо, стараясь подавить подступившие к горлу рыдания:
– Пойдем куда-нибудь, где тепло, мама. Ты, наверное, совсем продрогла.
– Я? Ничего не имею против холода, я к нему привыкла.
Быстрая ехидная реплика, прямо как с экрана телевизора. Ироничная улыбка, встревоженный взгляд.
И вот Дженетт, крепко подхватив мать под руку, уже ведет ее по направлению к Мэйн-стрит, подальше от колледжа. В городе есть маленькая чайная, которую патронируют местные дамы и куда редко заглядывают студенты. Друзья узнают ее, окликают: «Эй, Джинни! Привет!» – щебечут словно птички, но она их не слышит. Молодой человек, тенор студенческого хора, с которым Дженетт несколько раз ходила на свидания, остановился всего в нескольких дюймах и что-то говорил ей, и Дженетт что-то отвечала ему, не поднимая глаз, глядя себе под ноги, на утоптанный снег. Миссис Харт заметила весело:
– А это твой мальчик, да? – словно ожидала, что ее сейчас познакомят, или же просто поддразнивала Дженетт. И та пробормотала:
– На самом деле я не слишком хорошо его знаю.
Миссис Харт сказала:
– У тебя, наверное, здесь много друзей, да, Дженетт? – Слова эти она произнесла ровным и тихим голосом, в нем не слышалось и тени упрека, и Дженетт с нервным смешком ответила:
– Не так уж и много! Несколько.
И тогда миссис Харт одобрительно заметила:
– Ты всегда была разборчива в выборе друзей. Как я.
И они пошли дальше. Этого просто не могло быть, и тем не менее это происходило. Мать и дочь, дочь и мать. Миссис Харт приехала навестить свою дочь Дженетт Харт. Что здесь такого особенного, почему это так удручает Дженетт?… Миссис Харт легонько подтолкнула дочь в бок и сказала:
– Предательство, оно всегда исходит только от друга… или от возлюбленного. Тебе известно это слово – «возлюбленный», а?
– Мне?… Я не знаю.
– Ведь сердца нам разбивают люди далеко не посторонние! – Произнесла она это с улыбкой и так страстно, кокетливо качнула головой в ядовито-розовом газовом шарфе, а изо рта вырвалось облачко пара.
Дженетт смотрела на мать. Нет, это просто уму непостижимо!
Почему. Зачем ты здесь. Почему именно сейчас. Чего ты от меня хочешь.
Проходя по покрытому льдом четырехугольному двору в окружении зданий, Дженетт, казалось, шла через строй – отовсюду крики, ее окликали по имени, она слышала и одновременно словно не слышала их. Какое красивое, мелодичное и лирическое имя, как оно идет ей: Джинни! Джинни Харт! Девочки из общежития, девочки из кафетерия, молодой человек с факультета философии. Дженетт просто не осмеливалась поднять на них глаза, сейчас, когда миссис Харт висела у нее на руке. Не осмеливалась ответить, позволяла себе разве что короткий кивок в знак того, что узнала, услышала, поскольку миссис Харт критически разглядывала буквально каждого. Что вполне естественно: кому, как не ей, судить, оценивать друзей дочери, тех немногих друзей, что у нее были. Да! О Господи! Неужто не нашлось ничего лучше? Знаешь, мне просто жаль тебя!
Нет, ничего подобного. На самом деле она говорила очень приятные вещи.
– А здесь очень мило, в этом Наутага-колледже. Совсем не похоже на Порт-Орискани, и на Эри-стрит тоже ни чуточки не похоже, и на твою старую школу, верно? Сразу видно, тебе здесь хорошо, правда, Дженетт?… – Она откашлялась, издавая противные, скрипучие звуки, и Джинни в панике подумала: сейчас сплюнет, сейчас выплюнет, но этого не случилось. Она, должно быть, проглотила это, и как ни в чем не бывало улыбалась, поглядывала по сторонам, то и дело оскальзывалась на тротуаре, и Дженетт пришлось крепко держать ее, чуть ли не тащить на себе.
А какая странная обувь была на миссис Харт! Дженетт смотрела и просто глазам не верила: дешевенькие туфли-лодочки из черной блестящей кожи с дурацки заостренными носами и на тонюсеньком каблучке. А на одном бежевом нейлоновом чулке спустилась петля.
Они стояли у края тротуара и ждали, когда можно будет перейти улицу. Сейчас мигал красный, предупреждал: НЕ ХОДИТЬ! НЕ ХОДИТЬ! А Дженетт говорила: вот это сюрприз, как приятно, что мама нашла время навестить ее, – а потом нерешительно спросила, надолго ли она собирается задержаться? И миссис Харт ответила:
– Это зависит…
– Зависит… от чего?
Тут загорелся зеленый: ИДИ! ИДИ! Держась за руки, Дженетт и миссис Харт перешли через Мэйн-стрит.
– От обстоятельств, – ответила миссис Харт и снова откашлялась. – От тебя.
Дженетт лишилась дара речи. Миссис Харт игриво и по-девичьи возбужденно стиснула ее руку, будто собиралась поделиться неким заветным секретом. А потом сказала:
– Все мои земные пожитки в машине. Тебе известно, что у меня есть машина? Тебе известно, что и водительские права у меня тоже имеются? Я припарковала ее вон там. – И она небрежным жестом указала куда-то за пределы Мэйн-стрит. – И мне негде сейчас быть, кроме как здесь, Дженетт. С тобой.
Она вела машину быстро, потом еще быстрее. Ударила по тормозам, потом отпустила. И снова всей ступней на педаль газа, и машина так и рванула вперед. Я не плакала, нет, хоть и пребольно стукнулась головой о ручку дверцы, но я не плакала. И не видела, куда мы едем, мимо мелькали лишь деревья. Ты должна умереть вместе с матерью, так она говорила. Я твоя мать, я твоя мать, я твоя мать. Этот ее запах – она неделями не принимала ванны, не мыла голову. Какой-то звериный запах. Волосы мелко вьющиеся, спутанные. Но все равно она была хорошенькая – мама. Даже когда намазывала лицо кремом, чтобы не чесалась кожа. Она ее все время расчесывала, и порой сквозь жирный белый крем проступала капелька ярко-красной крови. Из расчесанного струпа. И ее пальцы, эти ее ногти, такие ядовито-красные. Кровавые кутикулы. Только ты и я, никто не узнает, где мы, мы должны держаться вместе. Я твоя мать, навеки, навсегда. Навеки и навсегда!
Она попила из термоса, а потом вытерла губы тыльной стороной ладони. Радио гремело на всю катушку. И она запела. Потом начала говорить сама с собой, и со мной, и снова пела, а потом перестала петь и начала хохотать. А потом зарыдала. Пролетая на красный свет, всей ладонью жала на клаксон. Гудок был пронзительно громким и наполнил всю машину. И этот ее смех, а потом злобные рыдания. Ты ведь любишь меня? Ты моя девочка, моя дочь, моя малышка, они не смеют отобрать тебя у меня. Я твоя мать, я твоя мать. Она ударила по тормозам, машина подпрыгнула и завертелась. Другая машина пронзительно загудела, мать, рыдая, выкрикнула из окна непристойность, снова нажала на педаль газа, и машина рванула вперед, разбрасывая из-под колес гравий. Потому что это ответвление от главного шоссе было покрыто гравием. Я не плакала, вот только все лицо было почему-то мокрое, и воздуху не хватало, но я не плакала, нет. Я знала – выхода нет. А мама говорила: Ты ведь любишь меня, я твоя мать, и я люблю тебя, ты моя маленькая девочка, моя малышка, а потому мы должны умереть вместе. Позади послышался вой сирены, он быстро приближался, догонял нас, и машина затряслась, начала вибрировать. Красная стрелка спидометра показывала восемьдесят пять миль в час – машина просто не могла ехать быстрее. Мама рыдала, меня отшвырнуло к дверце, я ударилась головой о стекло, и все вокруг вспыхнуло ярким пламенем. А потом свет погас. Мне было всего девять. Стоял ноябрь 1949 года. И я ничего не знала о Мэри. Что произошло с Мэри? Куда мама увезла ее и где оставила?…
– Не знаю, что твой отец наговорил обо мне, Дже-нетт. Или кто другой. В их интересах было поливать меня грязью. И лгать, лгать.
Они сидели в чайной, где было тепло и уютно, среди звяканья блюдец и чашек, высоких женских голосов, где стены были оклеены обоями в цветочек и отовсюду свисали кашпо с темным вьющимся плющом. Миссис Харт нехотя сняла газовый шарф, бросила грязное кремовое пальто на спинку стула. Но кружевные бежевые перчатки снимать не стала. Она наливала чай себе и Дженетт, и ее руки слегка дрожали. А глаза, хоть и глубоко запавшие, сверкали, и еще в них читалась настороженность. Страшно цепкие, внимательные такие глаза. Вот губы ее дернулись, изобразили улыбку. Ты меня любишь. Ведь я твоя мать. Я твоя мать, мать. Говорила она тихим, но напористым голосом и все время трогала Дженетт за руку; Дженетт всякий раз слегка вздрагивала при этом.
До чего все же странно и удивительно, и не только сам факт, что мать вернулась к ней семь лет спустя; миссис Харт и прежде надолго отлучалась, исчезала из дома, а потом возвращалась, снова исчезала и снова возвращалась. Время спуталось, смешалось, отрывочные картинки наслаивались одна на другую, как выпавшие из семейного альбома фотографии, и девочка по имени Дженетт уже не была тем ребенком, которого она когда-то знала, могла вспомнить или хотела вспоминать.
Но не только в этом крылась странность. Странность таилась и в прикосновении: какое-то другое живое существо трогает тебя – плоть и кровь, неслышное тебе сердцебиение, чужое тепло, бегущее по жилам, твой прообраз, который знает тебя, чего-то от тебя хочет. Ибо Дженетт были уже знакомы и другие прикосновения – мужчин. Они тоже прикасались к ней или стремились прикоснуться, они тоже хотели. И постоянно одна и та же реакция на это – легкая паника. Она передергивается, все существо ее кричит: Не трогайте меня! Не делайте мне больно! И одновременно: Пожалуйста, прикоснись ко мне, держи меня крепче, сожми в объятиях, я так одинока, я люблю тебя.
– Дженетт?… – Миссис Харт обиженно поджала губы. Рот словно в скобки заключен – в уголках залегли две морщины, глубокие и бескровные порезы от ножа. – Ты меня не слушаешь?
– Слушаю, – торопливо ответила Дженетт. – Только я не помню.
– Чего ты не помнишь?
Дженетт опустила голову, улыбнулась. Ибо вопрос действительно казался загадкой. Чего ты не помнишь?
И тогда Дженетт ответила ей, по-детски искренне, не сводя глаз с руки матери, в которой была зажата чашка тонкого фарфора. Бежевые ажурные перчатки немного порвались, из прорех торчали наманикюренные ногти.
– Не слишком хорошо помню то, что говорил мне папа, это было так давно, и после мы с ним об этом уже никогда не говорили. – Она умолкла, улыбка не сходила с ее губ. – Мы с ним больше никогда не говорили о тебе. Я не спрашивала, а если б даже и спросила, он бы ничего не сказал. И я не слишком хорошо помню то… что случилось.
Губы миссис Харт скривились в улыбке. Глаза решительные, отливают стальным блеском.
– Что случилось? Это когда же?
Когда умерла Мэри. Когда тебя забрали.
И Джинни осторожно ответила:
– Когда умерла Мэри.
За столиком воцарилось молчание. Миссис Харт поднесла руку в бежевой перчатке к волосам и поправила прическу. Волосы оттенка слоновой кости казались на вид такими тонкими, ломкими. Потом она схватила чашку. При упоминании имени Мэри, робком и еле слышном, жесткое выражение ее лица немного смягчилось. Стало безразличным, почти мирным.
Оказалось, под пальто на матери было устрично-белое платье, только теперь Дженетт рассмотрела его. Впрочем, не совсем платье – похоже, тело ее было обернуто несколькими слоями прозрачной светлой ткани, вроде той, из которой делают занавески.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42