Она чувствовала, что министерский советник стоял сейчас где-то и ждал ее. Ей казалось, что сузившееся поле зрения вокруг нее уже наполняется его дыханием, а воздух - его запахом. Она забеспокоилась и стала прощаться. Она чувствовала, что подойдет к нему, представила себе этот момент, и по телу, с которым все это произойдет, пробежал холодок. У нее было такое ощущение, будто что-то схватило ее в охапку и потащило к двери, и она знала, что дверь захлопнется, и противилась этому, и все же уже заранее прислушивалась, напрягая все органы чувств.
Когда она встретилась с этим человеком, он находится для нее уже не на первой, начальной ступеньке знакомства, а непосредственно на пороге решительного штурма. Она знала, что и он, в свою очередь, думал о ней, и у него сложился определенный план. Она услышала его слова: "Мне пришлось привыкнуть к тому, что вы меня отвергаете, но никогда ни один человек не будет чтить вас так самозабвенно, как я". Клодина не ответила. Он произносил слова медленно, с нажимом; она чувствовала, как все было бы, если бы они возымели действие. Тогда она сказала: "Знаете ли вы, что нас действительно засыпало снегом?" Ей чудилось, что все это она уже однажды испытала, и слова ее, казалось, попадали точно в следы тех слов, которые она когда-то раньше уже произнесла. Она обращала внимание не на то, что она делает, а на отличия; ведь то, что она делала сейчас, относилось к настоящему, а нечто такое же - к прошлому; на это насильственное, на это случайное, близкое дыхание чувства, лежащего на всем, обращала она внимание. И у нее появилось огромное, неподвижное ощущение самой себя, и как будто маленькие волны, повторяясь, вздымались и над прошлым, и над настоящим.
Через некоторое время министерский советник вдруг сказал: "Я чувствую, что-то заставляет вас колебаться. Мне знакомы такие колебания. Каждая женщина раз в жизни встает перед этим. Вы цените своего мужа и, разумеется, не хотите причинить ему боль, и поэтому замыкаетесь. Но вы ведь хотя бы на несколько мгновений должны освободиться от этого и пережить великую бурю". И опять Клодина промолчала. Она чувствовала, что он наверняка превратно истолкует ее молчание, но это было ей почему-то приятно. То, что в ней было нечто, не поддающееся выражению с помощью действий и не способное пострадать ни от каких действий, нечто, не способное себя защитить, поскольку оно находилось за границами слов, что надо было полюбить, для того, чтобы понять, полюбить так, как оно любило самое себя; нечто, чем она обладала только в неразрывном единстве со своим мужем, - все это она ощущала сильнее, когда молчала; итак, это было внутреннее соединение, в то время как внешнюю сторону своего существа она отдавала этому чужаку, и тот обезображивал ее.
Вот так они шли и беседовали. И в ее чувстве при этом был какой-то наклон, какое-то головокружение, как будто так она глубже воспринимала чудесную непостижимость принадлежности своему возлюбленному. Иногда ей казалось, что она уже приспособилась к своему спутнику, и пусть ошибаются окружающие, считая, что она осталась прежней, и она начала вести себя так, словно проснулись в ней шутки, сумасбродства, порывы давних лет ее девичества, проделки, из которых, как она считала, она давно уже выросла; и тогда он сказал: сударыня, как вы остроумны.
Когда он говорил вот так, шагая рядом с нею, ей становилось ясно, что слова его вылетали в совершенно пустое пространство, заполняемое только ими одними. И постепенно туда перекочевали дома, мимо которых они проходили, и выглядели они лишь чуть-чуть иначе, были сдвинуты, как их отражения в стеклах противоположных домов; и переулок, по которому они шли, и через некоторое время - она сама, тоже слегка измененная и искаженная, но все же в этом образе она еще могла сама себя узнать. Она ощущала силу, которая исходила от этого обыденного человека, - это был незаметный сдвиг мира и передвижение самого себя в нем, простая сила живого существа; этот человек излучал силу, которая оборачивала все вещи их поверхностной стороной. Она пришла в смятение оттого, что в этом зеркально скользящем мире обнаружила и свое отражение; у нее было такое чувство, будто, добавь она сейчас еще что-то - и сразу сделается совсем такой же, как это отражение. И потом он вдруг сказал: "Поверьте мне, это дело привычки. Если бы вы в семнадцать или восемнадцать лет - ну, я не знаю, - скажем, встретили другого мужчину и вышли за него замуж, то сегодня для вас попытка представить себя женой вашего нынешнего супруга далась бы так же тяжело".
Они подошли к церкви; встали на широкой площади - большие, одинокие фигуры; Клодина подняла глаза: советник делал какие-то жесты, и они выпирали наружу, в пустоту. И тут на мгновение что-то словно ударило ее, как будто тело ее ощетинилось тысячами кристаллов; рассеянный, неспокойный, расщепленный свет заструился вверх по ее телу, и человек, на которого он падал, сразу изменил в его лучах свой облик, все линии его тела простирались к ней, подрагивая, как ее сердце, и она ощущала, как каждое его движение проходит изнутри через все ее тело. Она хотела крикнуть, спросить саму себя, кто это такой, но чувство оставалось бесплотным, беззаконным сиянием, оно парило в ней само по себе, как будто ей и не принадлежало.
Через мгновение от него осталось лишь что-то светлое, туманное, ускользающее. Она посмотрела вокруг: тихо и прямо стояли дома, обрамляя площадь, на башне били часы. Круглые металлические удары отскакивали от стен, отрывались в падении друг от друга и порхали над крышами. Клодине казалось, что теперь они со звоном покатятся вдаль, не касаясь земли, и она сразу с трепетом почувствовала, как голоса шествуют по свету, многобашенные и тяжелые, как громыхающие железные города, - это то, у чего нет разума. Независимый, неуловимый мир чувств, который лишь поневоле, случайно и беззвучно ускользая, соединяется с ежедневным рассудком, как та бездонно глубокая, мягкая тьма, которая иногда затягивает безоблачное, застывшее небо.
Казалось, будто что-то стоит вокруг и смотрит на нее. Она ощутила возбуждение этого человека, как какой-то прибой в бессмысленных далях, как что-то мрачно, одиноко бьющееся о самое себя. И постепенно у нее появилось такое чувство, будто то, чего этот человек от нее домогался, это сильнейшее с виду действие, было чем-то совершенно безличным; не более серьезное, чем когда тебя разглядывают посторонние; это было словно глупое и тупое разглядывание, так же смотрят друг на друга посторонним взглядом отдельные точки в пространстве, которые с помощью чего-то неуловимого объединяются в случайный образ. Она вся сжалась от этого чувства, оно сдавливало ее, словно она сама была такой точкой. У нее было при этом странное ощущение самой себя, оно не имело теперь ничего общего с духовностью и самостоятельным выбором ее существа и было все же таким, как всегда. И сразу исчезло сознание того, что стоящий рядом человек обладал отвратительной будничностью духа. У нее было такое ощущение, будто она где-то далеко за городом, и вокруг нее замерли в воздухе звуки, а в небе - облака, и они приросли к своему месту в пространстве и к этому мгновению, и Клодина уже больше не отличалась от них, в ней тоже было что-то стремительное, звучное, ...и ей стало казаться, что она напоминает любовь животных, ...и облаков, и звуков. И почувствовала, что глаза советника ищут ее глаз... и она испугалась, и ощутила, что нужна себе, и вдруг ее одежда показалась ей чем-то скрывающим последнюю оставшуюся у нее нежность, и почувствовала, как струится под кожей кровь, ей казалось, что она вдыхает свой собственный острый, дрожащий запах, и у нее не было больше ничего, кроме этого тела, которое она должна была отдать, и этого исполненного духовности, поднимающегося над действительностью ощущения души, этого чувства тела - ее последнего блаженства, - и она не знала, становилась ли в этот миг ее любовь величайшей дерзостью, или она уже поблекла, и чувства распахиваются теперь наружу, как окна, в которые глазеют любопытные?
Потом она сидела в столовой. Был вечер. Она чувствовала себя одинокой. Одна женщина сказала ей: "Я видела сегодня после обеда вашу дочурку, когда она ждала вас, это прелестный ребенок, она наверняка доставляет вам много радости". Клодина в этот день не заходила в институт, но ответить она ничего не могла, ей вдруг почудилось, что вместо нее сидит среди этих людей лишь какая-то бесчувственная ее часть, или как будто ее тело покрыто роговой оболочкой. Затем что-то все же откликнулось в ней, и при этом было такое впечатление, будто все, что она говорила, опускалось в какой-то мешок или запутывалось в сетях; ее собственные слова казались ей чужими среди слов других людей; словно рыбы, которые бьются о влажные холодные тела других рыб, трепыхались ее слова в невысказанной сумятице мнений.
Отвращение охватило ее. Она вновь почувствовала: дело не в том, что она может рассказать о себе и объяснить словами, а в том, что оправдание выражается в чем-то совсем другом - в улыбке, в молчании, в том, как она прислушивается к себе самой. И она вдруг ощутила несказанную тоску по тому единственному человеку, который был одинок точно так же, как и она, которого здесь тоже никто бы не понял и у которого нет ничего, кроме той мягкой нежности, наполненной ускользающими образами, нежности, окутывающей, подобно мглистой лихорадке, все нагромождение неподатливых вещей, оставляя все внешние события, как они есть, большими, невыразительными и поверхностными, тогда как внутри все воспаряет в вечной, таинственной гармонии быть вдвоем, исполненной покоя в любом положении.
Но если обычно, когда она была в таком настроении, подобная комната, наполненная людьми, смыкалась вокруг нее, как единая, горячая, тяжелая кружащаяся масса, то здесь было потаенное замирание; люди выходили, потом возвращались на свое место. И недовольно отмахивались от нее. Шкаф, стол. Между нею и этими привычными вещами что-то пришло в беспорядок, в них открылось что-то неясное и шаткое. Это было опять что-то столь же безобразное, как и в поезде, но безобразное не просто так, ощущение его было подобно руке, которая захватывала вещи, когда чувство пыталось их коснуться. И перед ее чувством открывались провалы, словно с тех пор, как ее последняя уверенность зачарованно вперилась в саму себя, в одном, обычно невидимом, вместилище вещей, в ее ощущениях что-то надорвалось, и вместо связанного воедино созвучия впечатления из-за этих надрывов мир вокруг нее стал похож на нескончаемый шум.
Она чувствовала, что из-за этого что-то возникло в ней, как бывает, когда идешь берегом моря, какая-то невпечатлительность в этом общем гуле, которая заставляет сузить любое действие и любую мысль до короткого мгновения, когда постепенно наступает неуверенность, а потом, медленно неумение себя ограничить, отсутствие ощущения границ, саморасползание, переходящее в желание закричать, в жажду невероятно внушительных движений, в какое-то прорастающее из нее самой безо всяких корней желание что-то делать, без конца, чтобы получить при этом ощущение самой себя; и какая-то отсасывающая, смачно опустошающая сила заключалась в этой гибели, когда каждая секунда была диким, отрезанным ото всего, безответственным, беспамятным одиночеством, которое, тупо уставившись, смотрело в мир. И из него вырывались слова и жесты, которые, появляясь неизвестно откуда, скользили мимо, и все же еще были ею, и советник сидел перед нею и невольно наблюдал, как что-то, заключающее в себе его желанную возлюбленную, приближалось к нему, и она уже не видела ничего, кроме безостановочного движения, с которым его борода то поднималась, то опускалась, когда он говорил, равномерно, усыпляюще, словно бородка какой-то мерзкой, жующей негромкие слова козы.
Ей было так жаль себя; к тому же она испытывала убаюкивающе-гудящую боль, оттого что все это стало возможно. Советник сказал: "Я по вам вижу, что вы - одна из тех женщин, которым на роду написано быть унесенными бурей. Вы горды и предпочли бы это скрыть, но, поверьте мне, знатока женской души не обманешь". У нее было такое чувство, будто она безостановочно погружается в прошлое. Но, оглядываясь вокруг и погружаясь во времена своей души, лежащие, как слои воды на большой глубине, она ощущала случайность не того, что эти вещи вокруг нее выглядели сейчас именно так, а того, что этот облик удерживается на них, словно навсегда им принадлежит, неестественно прицепившись к ним, словно чувство, которое не хочет покидать чье-то лицо, перелетая в какие-нибудь другие времена. И это было странно - словно в тихо струящейся цепочке происходящего вдруг лопнуло одно звено, лопнуло и разрушило последовательность, раздавшись вширь - потому что постепенно все лица и все предметы замерли со случайным, внезапным выражением, соединенные между собой по вертикали порядком, разрушающим обыкновенное. И лишь она одна скользила меж этих лиц и вещей с колеблющимися, распахнутыми чувствами - назад - прочь.
Сложная, сплетаемая годами взаимосвязь чувств ее бытия раскрылась затем вдали во всей своей наготе за одно мгновение и почти обесценилась. Клодина думала, что нужна одна линия, просто какая-нибудь непрерывная линия, чтобы опираться на саму себя среди немого оцепенения торчащих повсюду вещей; это наша жизнь; что-то подобное тому, когда мы беспрерывно говорим, делая вид, что каждое слово связано с предыдущим и влечет за собой следующее, потому что боимся, как бы не пошатнуться непредсказуемо в момент молчания, разрывающего цепь речи, и как бы тишина нас не уничтожила; но это всего лишь страх, лишь слабость перед ужасной, зияющей, как пропасть, случайностью всего того, что мы делаем...
Советник добавил: "Это - судьба, есть мужчины, которым суждено вызывать состояние тревоги, нужно раскрыться перед ними, здесь ничего не поможет..." Но она почти не слушала его. Ее мысли были заняты в это время странными, далекими противопоставлениями. Она хотела одним махом, одним величественным, необдуманным жестом освободиться и броситься к ногам возлюбленного; она чувствовала, что еще смогла бы сделать это. Но что-то принуждало ее удержаться от этого перед крикуном, перед насильником; обязательно опередить этот поток, чтобы не просочиться в него, прижать его жизнь к себе, чтобы не потерять ее, петь самой только для того, чтобы не онеметь внезапно в замешательстве. Этого она не хотела. Какое-то сомнение, что-то обдуманно высказанное всплыло перед ней. Не кричать, как все, чтобы заглушить тишину. И не петь. Только шепотом, притаившись, ...только Ничто, пустота.
И вдруг началось медленное, беззвучное стремление придвинуться, склониться, свеситься через край; советник сказал: "Вы не любите спектаклей? Я люблю в искусстве утонченность хорошего конца, который утешает нас, поднимая над невзгодами будней. Жизнь разочаровывает и так часто лишает нас театрального конца. Но что тогда получается - голый натурализм?.."
Неожиданно она услышала все это близко и отчетливо. И еще была его рука, придвинувшееся к ней скудное тепло, сознание: ты, - но тут она вырвалась, неся в себе какую-то уверенность в том, что и сейчас они могут быть друг для друга чем-то последним, бессловесно, недоверчиво, составляя одно целое, как полотно, сотканное из смертельно-сладостной легкости, как арабеска, созданная по чьему-то еще неведомому вкусу, и каждый из них - как звук, который только в душе другого представляет собой некий знак, который ничего не значит, если она его не слушает.
Советник выпрямился, посмотрел на нее. Она вдруг ощутила, что стоит перед ним, а вдали от нее - тот единственный любимый человек; он, наверное, о чем-то думает, ей пришло в голову, что она не может узнать, о чем; в ней самой смутно брезжило сейчас не находящее выхода ощущение, скрытое в надежном прибежище ее тела. В этот момент она воспринимала свое тело, которое было родным домом для всего, что она ощущала, как какое-то неясное препятствие. Она вдруг почувствовала его ощущение самого себя, которое теснее, чем что бы то ни было, сомкнулось вокруг нее, воспринимая это ощущение, как неизбежное предательство, которое отделяло ее от возлюбленного, и в том, что она переживала, в обморочно обрушивающемся на нее, надвигающемся неизведанном было нечто такое, что, как ей казалось, переворачивало ее последнюю верность - которую она хранила в своем теле где-то в глубочайшей сути этой верности - в ее полную противоположность.
Возможно, это было не что иное, как желание отдать свое тело возлюбленному, но, сотрясенное ее глубокой неуверенностью в ценностях души, желание это превратилось в томление по тому незнакомцу, и замирая перед возможностью пройти через него к ощущению самой себя, даже если ее тело испытает на себе нечто, его разрушающее, и содрогаясь перед его ощущением себя, которое загадочным образом избегало любого решительного движения души, как перед чем-то, что мрачно и опустошенно заключало ее в самое себя, она с горьким блаженством призывала свое тело оттолкнуть незнакомца от себя, пользуясь беззащитностью его чувственной растерянности, увидеть, как он повергнут наземь и словно взрезан ножом, заставить его наполниться ужасом, отвращением, насилием и невольными судорогами, - чтобы с какой-то странно раскрывшейся до последней грани верностью ощутить, что он лишен этого Ничто, этого колеблющегося, этого бесплотного Присутствия Всюду, этой болезненной уверенности души, этого края воображаемой раны, он, который в муках бесконечно возникающего вновь желания срастись в одно целое тщетно ищет себе спутницу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Когда она встретилась с этим человеком, он находится для нее уже не на первой, начальной ступеньке знакомства, а непосредственно на пороге решительного штурма. Она знала, что и он, в свою очередь, думал о ней, и у него сложился определенный план. Она услышала его слова: "Мне пришлось привыкнуть к тому, что вы меня отвергаете, но никогда ни один человек не будет чтить вас так самозабвенно, как я". Клодина не ответила. Он произносил слова медленно, с нажимом; она чувствовала, как все было бы, если бы они возымели действие. Тогда она сказала: "Знаете ли вы, что нас действительно засыпало снегом?" Ей чудилось, что все это она уже однажды испытала, и слова ее, казалось, попадали точно в следы тех слов, которые она когда-то раньше уже произнесла. Она обращала внимание не на то, что она делает, а на отличия; ведь то, что она делала сейчас, относилось к настоящему, а нечто такое же - к прошлому; на это насильственное, на это случайное, близкое дыхание чувства, лежащего на всем, обращала она внимание. И у нее появилось огромное, неподвижное ощущение самой себя, и как будто маленькие волны, повторяясь, вздымались и над прошлым, и над настоящим.
Через некоторое время министерский советник вдруг сказал: "Я чувствую, что-то заставляет вас колебаться. Мне знакомы такие колебания. Каждая женщина раз в жизни встает перед этим. Вы цените своего мужа и, разумеется, не хотите причинить ему боль, и поэтому замыкаетесь. Но вы ведь хотя бы на несколько мгновений должны освободиться от этого и пережить великую бурю". И опять Клодина промолчала. Она чувствовала, что он наверняка превратно истолкует ее молчание, но это было ей почему-то приятно. То, что в ней было нечто, не поддающееся выражению с помощью действий и не способное пострадать ни от каких действий, нечто, не способное себя защитить, поскольку оно находилось за границами слов, что надо было полюбить, для того, чтобы понять, полюбить так, как оно любило самое себя; нечто, чем она обладала только в неразрывном единстве со своим мужем, - все это она ощущала сильнее, когда молчала; итак, это было внутреннее соединение, в то время как внешнюю сторону своего существа она отдавала этому чужаку, и тот обезображивал ее.
Вот так они шли и беседовали. И в ее чувстве при этом был какой-то наклон, какое-то головокружение, как будто так она глубже воспринимала чудесную непостижимость принадлежности своему возлюбленному. Иногда ей казалось, что она уже приспособилась к своему спутнику, и пусть ошибаются окружающие, считая, что она осталась прежней, и она начала вести себя так, словно проснулись в ней шутки, сумасбродства, порывы давних лет ее девичества, проделки, из которых, как она считала, она давно уже выросла; и тогда он сказал: сударыня, как вы остроумны.
Когда он говорил вот так, шагая рядом с нею, ей становилось ясно, что слова его вылетали в совершенно пустое пространство, заполняемое только ими одними. И постепенно туда перекочевали дома, мимо которых они проходили, и выглядели они лишь чуть-чуть иначе, были сдвинуты, как их отражения в стеклах противоположных домов; и переулок, по которому они шли, и через некоторое время - она сама, тоже слегка измененная и искаженная, но все же в этом образе она еще могла сама себя узнать. Она ощущала силу, которая исходила от этого обыденного человека, - это был незаметный сдвиг мира и передвижение самого себя в нем, простая сила живого существа; этот человек излучал силу, которая оборачивала все вещи их поверхностной стороной. Она пришла в смятение оттого, что в этом зеркально скользящем мире обнаружила и свое отражение; у нее было такое чувство, будто, добавь она сейчас еще что-то - и сразу сделается совсем такой же, как это отражение. И потом он вдруг сказал: "Поверьте мне, это дело привычки. Если бы вы в семнадцать или восемнадцать лет - ну, я не знаю, - скажем, встретили другого мужчину и вышли за него замуж, то сегодня для вас попытка представить себя женой вашего нынешнего супруга далась бы так же тяжело".
Они подошли к церкви; встали на широкой площади - большие, одинокие фигуры; Клодина подняла глаза: советник делал какие-то жесты, и они выпирали наружу, в пустоту. И тут на мгновение что-то словно ударило ее, как будто тело ее ощетинилось тысячами кристаллов; рассеянный, неспокойный, расщепленный свет заструился вверх по ее телу, и человек, на которого он падал, сразу изменил в его лучах свой облик, все линии его тела простирались к ней, подрагивая, как ее сердце, и она ощущала, как каждое его движение проходит изнутри через все ее тело. Она хотела крикнуть, спросить саму себя, кто это такой, но чувство оставалось бесплотным, беззаконным сиянием, оно парило в ней само по себе, как будто ей и не принадлежало.
Через мгновение от него осталось лишь что-то светлое, туманное, ускользающее. Она посмотрела вокруг: тихо и прямо стояли дома, обрамляя площадь, на башне били часы. Круглые металлические удары отскакивали от стен, отрывались в падении друг от друга и порхали над крышами. Клодине казалось, что теперь они со звоном покатятся вдаль, не касаясь земли, и она сразу с трепетом почувствовала, как голоса шествуют по свету, многобашенные и тяжелые, как громыхающие железные города, - это то, у чего нет разума. Независимый, неуловимый мир чувств, который лишь поневоле, случайно и беззвучно ускользая, соединяется с ежедневным рассудком, как та бездонно глубокая, мягкая тьма, которая иногда затягивает безоблачное, застывшее небо.
Казалось, будто что-то стоит вокруг и смотрит на нее. Она ощутила возбуждение этого человека, как какой-то прибой в бессмысленных далях, как что-то мрачно, одиноко бьющееся о самое себя. И постепенно у нее появилось такое чувство, будто то, чего этот человек от нее домогался, это сильнейшее с виду действие, было чем-то совершенно безличным; не более серьезное, чем когда тебя разглядывают посторонние; это было словно глупое и тупое разглядывание, так же смотрят друг на друга посторонним взглядом отдельные точки в пространстве, которые с помощью чего-то неуловимого объединяются в случайный образ. Она вся сжалась от этого чувства, оно сдавливало ее, словно она сама была такой точкой. У нее было при этом странное ощущение самой себя, оно не имело теперь ничего общего с духовностью и самостоятельным выбором ее существа и было все же таким, как всегда. И сразу исчезло сознание того, что стоящий рядом человек обладал отвратительной будничностью духа. У нее было такое ощущение, будто она где-то далеко за городом, и вокруг нее замерли в воздухе звуки, а в небе - облака, и они приросли к своему месту в пространстве и к этому мгновению, и Клодина уже больше не отличалась от них, в ней тоже было что-то стремительное, звучное, ...и ей стало казаться, что она напоминает любовь животных, ...и облаков, и звуков. И почувствовала, что глаза советника ищут ее глаз... и она испугалась, и ощутила, что нужна себе, и вдруг ее одежда показалась ей чем-то скрывающим последнюю оставшуюся у нее нежность, и почувствовала, как струится под кожей кровь, ей казалось, что она вдыхает свой собственный острый, дрожащий запах, и у нее не было больше ничего, кроме этого тела, которое она должна была отдать, и этого исполненного духовности, поднимающегося над действительностью ощущения души, этого чувства тела - ее последнего блаженства, - и она не знала, становилась ли в этот миг ее любовь величайшей дерзостью, или она уже поблекла, и чувства распахиваются теперь наружу, как окна, в которые глазеют любопытные?
Потом она сидела в столовой. Был вечер. Она чувствовала себя одинокой. Одна женщина сказала ей: "Я видела сегодня после обеда вашу дочурку, когда она ждала вас, это прелестный ребенок, она наверняка доставляет вам много радости". Клодина в этот день не заходила в институт, но ответить она ничего не могла, ей вдруг почудилось, что вместо нее сидит среди этих людей лишь какая-то бесчувственная ее часть, или как будто ее тело покрыто роговой оболочкой. Затем что-то все же откликнулось в ней, и при этом было такое впечатление, будто все, что она говорила, опускалось в какой-то мешок или запутывалось в сетях; ее собственные слова казались ей чужими среди слов других людей; словно рыбы, которые бьются о влажные холодные тела других рыб, трепыхались ее слова в невысказанной сумятице мнений.
Отвращение охватило ее. Она вновь почувствовала: дело не в том, что она может рассказать о себе и объяснить словами, а в том, что оправдание выражается в чем-то совсем другом - в улыбке, в молчании, в том, как она прислушивается к себе самой. И она вдруг ощутила несказанную тоску по тому единственному человеку, который был одинок точно так же, как и она, которого здесь тоже никто бы не понял и у которого нет ничего, кроме той мягкой нежности, наполненной ускользающими образами, нежности, окутывающей, подобно мглистой лихорадке, все нагромождение неподатливых вещей, оставляя все внешние события, как они есть, большими, невыразительными и поверхностными, тогда как внутри все воспаряет в вечной, таинственной гармонии быть вдвоем, исполненной покоя в любом положении.
Но если обычно, когда она была в таком настроении, подобная комната, наполненная людьми, смыкалась вокруг нее, как единая, горячая, тяжелая кружащаяся масса, то здесь было потаенное замирание; люди выходили, потом возвращались на свое место. И недовольно отмахивались от нее. Шкаф, стол. Между нею и этими привычными вещами что-то пришло в беспорядок, в них открылось что-то неясное и шаткое. Это было опять что-то столь же безобразное, как и в поезде, но безобразное не просто так, ощущение его было подобно руке, которая захватывала вещи, когда чувство пыталось их коснуться. И перед ее чувством открывались провалы, словно с тех пор, как ее последняя уверенность зачарованно вперилась в саму себя, в одном, обычно невидимом, вместилище вещей, в ее ощущениях что-то надорвалось, и вместо связанного воедино созвучия впечатления из-за этих надрывов мир вокруг нее стал похож на нескончаемый шум.
Она чувствовала, что из-за этого что-то возникло в ней, как бывает, когда идешь берегом моря, какая-то невпечатлительность в этом общем гуле, которая заставляет сузить любое действие и любую мысль до короткого мгновения, когда постепенно наступает неуверенность, а потом, медленно неумение себя ограничить, отсутствие ощущения границ, саморасползание, переходящее в желание закричать, в жажду невероятно внушительных движений, в какое-то прорастающее из нее самой безо всяких корней желание что-то делать, без конца, чтобы получить при этом ощущение самой себя; и какая-то отсасывающая, смачно опустошающая сила заключалась в этой гибели, когда каждая секунда была диким, отрезанным ото всего, безответственным, беспамятным одиночеством, которое, тупо уставившись, смотрело в мир. И из него вырывались слова и жесты, которые, появляясь неизвестно откуда, скользили мимо, и все же еще были ею, и советник сидел перед нею и невольно наблюдал, как что-то, заключающее в себе его желанную возлюбленную, приближалось к нему, и она уже не видела ничего, кроме безостановочного движения, с которым его борода то поднималась, то опускалась, когда он говорил, равномерно, усыпляюще, словно бородка какой-то мерзкой, жующей негромкие слова козы.
Ей было так жаль себя; к тому же она испытывала убаюкивающе-гудящую боль, оттого что все это стало возможно. Советник сказал: "Я по вам вижу, что вы - одна из тех женщин, которым на роду написано быть унесенными бурей. Вы горды и предпочли бы это скрыть, но, поверьте мне, знатока женской души не обманешь". У нее было такое чувство, будто она безостановочно погружается в прошлое. Но, оглядываясь вокруг и погружаясь во времена своей души, лежащие, как слои воды на большой глубине, она ощущала случайность не того, что эти вещи вокруг нее выглядели сейчас именно так, а того, что этот облик удерживается на них, словно навсегда им принадлежит, неестественно прицепившись к ним, словно чувство, которое не хочет покидать чье-то лицо, перелетая в какие-нибудь другие времена. И это было странно - словно в тихо струящейся цепочке происходящего вдруг лопнуло одно звено, лопнуло и разрушило последовательность, раздавшись вширь - потому что постепенно все лица и все предметы замерли со случайным, внезапным выражением, соединенные между собой по вертикали порядком, разрушающим обыкновенное. И лишь она одна скользила меж этих лиц и вещей с колеблющимися, распахнутыми чувствами - назад - прочь.
Сложная, сплетаемая годами взаимосвязь чувств ее бытия раскрылась затем вдали во всей своей наготе за одно мгновение и почти обесценилась. Клодина думала, что нужна одна линия, просто какая-нибудь непрерывная линия, чтобы опираться на саму себя среди немого оцепенения торчащих повсюду вещей; это наша жизнь; что-то подобное тому, когда мы беспрерывно говорим, делая вид, что каждое слово связано с предыдущим и влечет за собой следующее, потому что боимся, как бы не пошатнуться непредсказуемо в момент молчания, разрывающего цепь речи, и как бы тишина нас не уничтожила; но это всего лишь страх, лишь слабость перед ужасной, зияющей, как пропасть, случайностью всего того, что мы делаем...
Советник добавил: "Это - судьба, есть мужчины, которым суждено вызывать состояние тревоги, нужно раскрыться перед ними, здесь ничего не поможет..." Но она почти не слушала его. Ее мысли были заняты в это время странными, далекими противопоставлениями. Она хотела одним махом, одним величественным, необдуманным жестом освободиться и броситься к ногам возлюбленного; она чувствовала, что еще смогла бы сделать это. Но что-то принуждало ее удержаться от этого перед крикуном, перед насильником; обязательно опередить этот поток, чтобы не просочиться в него, прижать его жизнь к себе, чтобы не потерять ее, петь самой только для того, чтобы не онеметь внезапно в замешательстве. Этого она не хотела. Какое-то сомнение, что-то обдуманно высказанное всплыло перед ней. Не кричать, как все, чтобы заглушить тишину. И не петь. Только шепотом, притаившись, ...только Ничто, пустота.
И вдруг началось медленное, беззвучное стремление придвинуться, склониться, свеситься через край; советник сказал: "Вы не любите спектаклей? Я люблю в искусстве утонченность хорошего конца, который утешает нас, поднимая над невзгодами будней. Жизнь разочаровывает и так часто лишает нас театрального конца. Но что тогда получается - голый натурализм?.."
Неожиданно она услышала все это близко и отчетливо. И еще была его рука, придвинувшееся к ней скудное тепло, сознание: ты, - но тут она вырвалась, неся в себе какую-то уверенность в том, что и сейчас они могут быть друг для друга чем-то последним, бессловесно, недоверчиво, составляя одно целое, как полотно, сотканное из смертельно-сладостной легкости, как арабеска, созданная по чьему-то еще неведомому вкусу, и каждый из них - как звук, который только в душе другого представляет собой некий знак, который ничего не значит, если она его не слушает.
Советник выпрямился, посмотрел на нее. Она вдруг ощутила, что стоит перед ним, а вдали от нее - тот единственный любимый человек; он, наверное, о чем-то думает, ей пришло в голову, что она не может узнать, о чем; в ней самой смутно брезжило сейчас не находящее выхода ощущение, скрытое в надежном прибежище ее тела. В этот момент она воспринимала свое тело, которое было родным домом для всего, что она ощущала, как какое-то неясное препятствие. Она вдруг почувствовала его ощущение самого себя, которое теснее, чем что бы то ни было, сомкнулось вокруг нее, воспринимая это ощущение, как неизбежное предательство, которое отделяло ее от возлюбленного, и в том, что она переживала, в обморочно обрушивающемся на нее, надвигающемся неизведанном было нечто такое, что, как ей казалось, переворачивало ее последнюю верность - которую она хранила в своем теле где-то в глубочайшей сути этой верности - в ее полную противоположность.
Возможно, это было не что иное, как желание отдать свое тело возлюбленному, но, сотрясенное ее глубокой неуверенностью в ценностях души, желание это превратилось в томление по тому незнакомцу, и замирая перед возможностью пройти через него к ощущению самой себя, даже если ее тело испытает на себе нечто, его разрушающее, и содрогаясь перед его ощущением себя, которое загадочным образом избегало любого решительного движения души, как перед чем-то, что мрачно и опустошенно заключало ее в самое себя, она с горьким блаженством призывала свое тело оттолкнуть незнакомца от себя, пользуясь беззащитностью его чувственной растерянности, увидеть, как он повергнут наземь и словно взрезан ножом, заставить его наполниться ужасом, отвращением, насилием и невольными судорогами, - чтобы с какой-то странно раскрывшейся до последней грани верностью ощутить, что он лишен этого Ничто, этого колеблющегося, этого бесплотного Присутствия Всюду, этой болезненной уверенности души, этого края воображаемой раны, он, который в муках бесконечно возникающего вновь желания срастись в одно целое тщетно ищет себе спутницу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11