мы были неверны друг другу до того, как друг друга узнали... Это была всего лишь мысль, вспыхнувшая в тихом полубытии, почти чувство; удивительно приятная горечь, подобно тому терпкому, прерывистому дыханию, которое иногда приносит ветер, веющий с моря; почти та же самая мысль: мы любили друг друга еще до того, как познакомились, - как вдруг внезапно бесконечное напряжение их любви протянулось далеко через настоящее в ее неверность, из которой она когда-то пришла к ним обоим, словно из какой-то более ранней формы ее вечного стояния между ними.
И она поникла и, оглушенная, долго ничего не чувствовала, кроме того, что сидит на голом стуле у пустого стола. А потом, наверное, она вспомнила как раз об этом Г., и был разговор о поездке, и слова со скрытым смыслом, и ни разу эти слова вслух не произносились. А потом, однажды, сквозь щели в оконной раме проник мягкий, влажный воздух заснеженной ночи и молча и нежно провел по ее голым плечам. И вот тогда, мучительно, издалека, так, как пролетает ветер над потемневшими от дождя полями, она начала думать о том, что неверность - это тихое, как дождь, подобное радости неба, раскинувшегося над мирными полями, наслаждение, таинственно завершающее жизнь...
Начиная со следующего утра особенный воздух прошлого окутывал все.
Клодина собиралась идти в институт; она проснулась рано и словно всплыла из толщи прозрачной тяжелой воды; она не вспоминала больше о том, что волновало ее минувшей ночью; она прислонила зеркало к створке окна и принялась закалывать волосы; в комнате было еще темно. Пока Клодина причесывалась, напряженно вглядываясь в слепое маленькое зеркало, она почувствовала себя деревенской девушкой, которая прихорашивается перед воскресной прогулкой, она хорошо понимала, что делает это для учителей, с которыми она увидится, а может быть - и для незнакомца, и ощутив это, она больше никак не могла избавиться от того глупого образа. В глубине души она, вполне возможно, искренне хотела от него избавиться, но он цеплялся за все, что бы она ни делала, и каждое движение приобретало оттенок глупочувственного, неуклюжего охорашивания, которое медленно, отвратительно и неуклонно просачивалось вглубь. Через некоторое время она действительно перестала суетиться и спокойно опустила руки; но в конце концов все это было слишком неразумно, если она будет и дальше препятствовать тому, что неизбежно произойдет, и пока все просто оставалось, как есть, в том же шатком состоянии и с неуловимым ощущением того, что она ничего не должна делать с тем, что она желает, и тем, чего не желает, складывавшимся в другую, более призрачную и менее прочную цепь, чем цепь действительных решений; она просто шла вслед за происходящим, и когда руки Клодины касались ее мягких волос, а рукава пеньюара соскальзывали по белым рукам до плеч, ей казалось, что все это с ней уже было - когда-то или всегда, и тут же ей показалось странным, что теперь, когда она бодрствует, в пустоте утра, руки ее совершают какие-то движения, то вверх, то вниз, словно находятся не в ее воле, а подчиняются какой-то равнодушной, посторонней власти. И тогда к ней медленно начало возвращаться ее ночное состояние, воспоминания волной вздымались вверх, но не до конца, и вновь откатывались, и перед этими почти совсем не тронутыми забвением событиями вставала дрожащая завеса какого-то напряжения. За окнами стало светло, и у Клодины появилось чувство боязни; когда она вглядывалась в этот ровный, слепящий свет, то ощущала движение, напоминающее движение расслабленной руки и медленное, влекущее ускользание как бы между серебристыми светящимися пузырьками и неведомыми, замершими, большеглазыми рыбами; день начался.
Она взяла лист бумаги и написала мужу слова: "...Все странно. Это длится, наверное, лишь несколько дней, но мне кажется, будто меня что-то поглотило, и я погрузилась туда глубоко. Скажи мне, что такое наша любовь? Помоги мне, я должна слышать тебя. Я знаю, она как башня, но мне кажется, что я ощущаю лишь дрожь вокруг какой-то стройной вершины..."
Когда она хотела отправить это письмо, почтовый служащий сказал ей, что связь, к сожалению, прервана.
Потом она пошла посмотреть, что делается за городом. Вокруг маленького городка далеко простирались белые, бескрайние, как море, дали. Иногда пролетала ворона, изредка кое-где торчал куст. И лишь далеко, там, где были первые дома и виднелись маленькие, темные, беспорядочные точки, вновь начиналась жизнь.
Она вернулась назад и принялась в беспокойстве бродить по улицам города, и бродила так, наверное, около часа. Она заворачивала в каждый переулок, шла через некоторое время по тем же улицам, но в противоположном направлении, потом переходила на другие улицы, шла в другую сторону, пересекала площади, ощущая, что всего несколько минут назад уже проходила здесь; повсюду белая фантасмагория лихорадочно пустых далей скользила по этому маленькому, отрезанному от действительности городу. Перед домами высились снежные сугробы; воздух был прозрачен и сух; снег, правда, до сих пор еще шел, но все реже и реже, и теперь падали с неба плоские, сухие, сверкающие пластиночки. Казалось, что снегопад вот-вот кончится. Порой окна домов над затворенными дверями поглядывали на улицу ясным голубым стеклянным взором, и под ногами тоже, казалось, похрустывали стекла. Но иногда ком смерзшегося снега лавиной обрушивался вниз; тогда еще целую минуту чудилось, будто зияет рваная дыра, которую он прорвал в полной тишине. И тут внезапно где-нибудь розовато-красным ослепительным светом вспыхивала стена дома, а там - нежно-желтым, канареечным... И тогда все, что она делала, казалось Клодине странным, и это чувство охватывало ее с невероятной силой; в беззвучной тишине на мгновение казалось, что все видимое повторяется, как эхо в каком-то другом видимом. Затем все кругом вновь сливалось воедино; дома стояли вокруг нее в непонятных переулках, как стоят в лесу рядочком грибы, или как среди бескрайнего простора стоят, насупившись, заросли кустов, и все представлялось ей огромным и кружило голову. В ней словно был какой-то огонь, какая-то обжигающе горькая жидкость, и пока она так шла и думала, казалось, что она проносит по улицам невиданный таинственный сосуд с тончайшими стенками, пронизанный пламенем.
Она порвала письмо и до самого обеда проговорила с учителями в институте.
В учебных комнатах было тихо; если, сидя в какой-нибудь из них, она через грозные снежные наплывы за окном смотрела вдаль, то заснеженное пространство казалось ей далеким, туманным, словно занавешенным серым снежным свечением. Тогда и люди выглядели странно внушительными, мощными и тяжелыми, а контуры четко обрисовывались. Она говорила с ними о вещах посторонних, не касающихся лично их, и слова, звучавшие в ответ, были того же рода, но ведь иногда даже это бывает поступком самоотверженным. То, с чем она столкнулась, удивляло ее, потому что люди эти ей не нравились, ни у одного из них она не приметила какой-либо особенности, которая бы ее привлекла, все они отталкивали ее уже хотя бы тем, что принадлежали к более низкому сословию, и несмотря на это, она ощущала их мужское начало, их принадлежность к другому полу, как ей казалось, с не испытанной ею прежде или же давно забытой отчетливостью. Она поняла, почему было такое впечатление, будто от этих людей веет дразнящим запахом крупных, неуклюжих пещерных зверей; дело было в том, что выражения их лиц в сумеречном полусвете становились резче, этот свет подчеркивал их тупую обыкновенность, которая, благодаря своей мерзостности, приобретала непостижимую возвышенность. Постепенно и тут у нее появилось знакомое чувство беззащитности, которое то и дело возвращалось к ней с тех пор, как она оказалась одна, и своеобразное ощущение покорности начало преследовать ее в любой мелочи, в каждой детали разговора, в том внимании, с которым ей приходилось слушать, хотя бы уже потому, что она вообще там сидела и говорила.
Это стало раздражать Клодину, она решила, что провела здесь уже слишком много времени; полумрак и сам воздух этого помещения вызывали ощущение подавленности и духоты. Вдруг она впервые подумала, что она, женщина, которая просто никогда раньше не разлучалась со своим мужем, едва оказавшись одна, похоже, сразу оказалась готова вновь погрузиться в свое прошлое.
То, что она теперь ощущала, больше не было неопределенно-блуждающим чувством, оно связывалось с конкретными людьми. И все же у нее был страх не перед ними, а перед ощущениями, которые у нее могли быть связаны с ними; ей казалось, что, когда слова, сказанные этими людьми, раскрывали их сущность, в ней потаенно начинало что-то шевелиться и трепетать; не какое-то отдельное чувство, а как бы общий фон, который вмещал их всех, - как бывает иногда, когда проходишь по комнатам в чужой квартире, и они вызывают неприятие, но из окружающей тебя обстановки постепенно, незаметно складывается представление, что люди здесь, должно быть, очень счастливы, и тут же настает тот миг, когда это чувство накатывает на человека, как будто он это они, те, и человек рвется отскочить назад и не может, обнаружив, что он оцепенел, а мир замкнулся со всех сторон и спокойно замер в этой точке.
В сером утреннем свете эти черные бородатые люди казались ей великанами, заключенными в туманные шары того, неведомого чувства, и она силилась представить себе, как это - ощутить смыкание мира вокруг себя. И в то время, как мысли ее быстро исчезали, словно тонули в мягкой бесформенной плодородной почве, в ее ушах звучал один только голос, охрипший от курения, а слова были упакованы в сигаретный дым, который то и дело касался ее лица, когда слова произносились, - и еще один голос слышался, высокий и звонкий, как медная труба, и она пыталась представить себе тот звук, с которым ей, разбитой половым возбуждением, приходилось соскальзывать вглубь, а затем неловкие движение странным образом вновь обратили ее ощущения к самой себе, и она пыталась нащупать кого-то по-олимпийски смехотворного, - она, женщина, которая в него верит... Некто чужеродное, что не имело ничего общего с ее жизнью, распрямлялось и вздымалось перед ней подавляющей ее громадой, словно косматый зверь, распространяющий вокруг себя едкий запах; ей казалось, будто она едва только собралась стегнуть его кнутом, как вдруг заметила, внезапно остановившись и не разбираясь в причинах, целую гамму чувств, выражающих доверие, в его лице, которое почему-то очень похоже на ее собственное.
Тогда она втайне подумала: "Такие люди, как мы, могут, наверное, жить даже с этими людьми..." Это был своеобразный мучительный раздражитель, протяжная услада для мозга, появилось что-то вроде тоненькой стеклянной пластинки, к которой болезненно прижимались ее мысли, чтобы всматриваться в смутный мрак по ту сторону стекла; она радовалась, что может при этом ясно и открыто смотреть людям в глаза. Затем она попыталась представить своего мужа отстраненно, как бы посмотрев на него оттуда. Ей удавалось оставаться очень спокойной, когда она думала о нем; он был по-прежнему удивительным, несравненным человеком, но того, что ничем не измеришь, не постигнешь рассудком, уже не было в нем, и он представлялся ей теперь несколько блеклым и не таким близким; порой, когда тяжелая болезнь идет на свой последний приступ, человек испытывает состояние такого же холодного, ни с чем не связанного просветления. Но тут она подумала: как странно, ведь подобное тому, чем она сейчас забавлялась, она когда-то однажды испытывала на самом деле, ведь было время, когда она, уверенно и не мучась никакими вопросами, воспринимала своего мужа так, как она пытается заставить себя вообразить его сейчас, и все это сразу показалось ей крайне странным.
Мы ежедневно проходим мимо каких-то определенных людей или по какой-то местности, и город, дом, эта местность или же эти люди всегда идут с нами, сопровождают нас ежедневно, каждый наш шаг, каждую мысль, и не противятся этому. Но однажды они вдруг делают последний бесшумный рывок и останавливаются, и стоят с непостижимой оцепенелостью и спокойствием, освободившись от связи с нами, с чувством упрямой отчужденности. И если мы оглянемся на самих себя, то окажется, что за спиной у нас стоит незнакомец. Значит, у нас есть прошлое.
Но что это? - спросила себя Клодина и никак не могла сообразить, что же переменилось.
И в этот миг она, как всегда, помнила, что самый простой ответ: переменился ты сам, но тут она ощутила странное внутреннее сопротивление попытке осознать возможность такого ответа; и очень может быть, что важные, определяющие взаимосвязи познает лишь особенным образом перевернутый разум; и в то время, как она то не могла понять легкость, с которой она ощутила чужеродность прошлого, которое раньше было таким близком, как ее собственное тело, - то ей непостижимым казалось то обстоятельство, что вообще когда-то все могло быть и по-другому, - в то же самое время она пыталась сообразить, как это бывает, когда порой что-то издали представляется тебе чужим, а потом ты приближаешься и вдруг в каком-то определенном месте вступаешь в круг собственной жизни, но то место, в котором ты находился до сих пор, выглядит теперь таким удивительно пустым; или достаточно просто представить себе, что вчера я делал то-то и то-то - и одна какая-то секунда всегда - как пропасть, на краю которой остается больной, незнакомый, стирающийся из нашей памяти человек, просто мы об этом не задумываемся, - и вдруг во внезапном молниеносном просветлении открылась ей вся ее жизнь, вся во власти этого непонятного, непрерывного предательства, из-за которого человек, оставаясь для других все тем же, каждое мгновение отрывается от самого себя, сам не зная, почему, предчувствуя в этом, однако, последнюю, нескончаемую, неподвластную сознанию нежность, которая глубже, чем все, что человек делает, связывает его с самим собой.
И как только это чувство в его обнажившейся глубине ясно просияло в ней, у нее появилось такое ощущение, будто та надежность, которая снаружи поддерживала ее жизнь, окружая ее со всех сторон, казалось, внезапно перестала ее поддерживать, и жизнь расслоилась на сотню возможностей, раздвинула кулисы, за которыми все эти жизни были нагромождены; и в белом, пустом, беспокойном пространстве между ними возникли учителя, как смутные, неясные тела, которые опускались, что-то ища, смотрели на нее и тяжело вставали каждый на свое место. Для нее было каким-то особым грустным удовольствием, сидя перед ними здесь с неприступной улыбкой посторонней дамы, замкнувшись в своей внешности, оставаться при самой себе лишь чем-то случайным и быть отделенной от них одной только переменчивой оболочкой случайности и факта. И пока ничего не значащие слова живо слетали с ее губ и с безжизненной быстротой бесконечной нити убегали прочь, ее постепенно начинала беспокоить мысль о том, что если бы вокруг нее сомкнулся мглистый круг одного из этих людей - то, что она тогда делала бы, тоже относилось бы к действительности, только эта действительность была бы чем-то незначительным, тем, что порой проскакивает в отверстие мгновения, проткнутое равнодушной рукой, под которым, недосягаемый для самого себя, человек уплывает прочь, несомый потоком того, что никогда не обратится в действительность, и творимый им одинокий звук, наполненный отстраненной от мира нежностью, не слышит никто. Ее уверенность, эта наполненная страхом любви прикрепленность к тому, Единственному, показалась ей в этот момент чем-то насильственным, несущественным и даже поверхностным по сравнению с почти неподвластным рассудку чувством невесомой принадлежности друг другу, возникшем благодаря этому ее одиночеству в последней, лишенной событий сокровенности.
Возбуждение ее было так велико, что она внезапно вспомнила о министерском советнике. Она понимала, что он желал ее, что с ним и вправду в действительность обратится то, что здесь было пока еще только игрой возможностей.
На миг что-то заставило ее содрогнуться, это было какое-то предупреждение; слово "содомия" пришло ей на ум; неужели я собираюсь заниматься содомией?! Но за этим скрывалось искушение ее любви: ты должна на самом деле почувствовать: я, я - под этим животным. Нечто непредставимое. Чтобы ты, находясь там, больше никогда не смог верить в меня сурово и просто. Чтобы я стала для тебя неуловимой и ускользающей, как луч света, но вовсе не для того, чтобы ты меня отпустил. Только луч света - ты же знаешь, я ведь только нечто, что находится внутри тебя, и этот луч мог возникнуть только благодаря тебе, только пока ты крепко держишь меня, а помимо него, любимый, еще что-то соединяет нас так странно...
И ее охватила тихая переменчивая печаль искателя приключений, тоска по действиям, которые совершаются не ради кого-то, а просто ради самого процесса действия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
И она поникла и, оглушенная, долго ничего не чувствовала, кроме того, что сидит на голом стуле у пустого стола. А потом, наверное, она вспомнила как раз об этом Г., и был разговор о поездке, и слова со скрытым смыслом, и ни разу эти слова вслух не произносились. А потом, однажды, сквозь щели в оконной раме проник мягкий, влажный воздух заснеженной ночи и молча и нежно провел по ее голым плечам. И вот тогда, мучительно, издалека, так, как пролетает ветер над потемневшими от дождя полями, она начала думать о том, что неверность - это тихое, как дождь, подобное радости неба, раскинувшегося над мирными полями, наслаждение, таинственно завершающее жизнь...
Начиная со следующего утра особенный воздух прошлого окутывал все.
Клодина собиралась идти в институт; она проснулась рано и словно всплыла из толщи прозрачной тяжелой воды; она не вспоминала больше о том, что волновало ее минувшей ночью; она прислонила зеркало к створке окна и принялась закалывать волосы; в комнате было еще темно. Пока Клодина причесывалась, напряженно вглядываясь в слепое маленькое зеркало, она почувствовала себя деревенской девушкой, которая прихорашивается перед воскресной прогулкой, она хорошо понимала, что делает это для учителей, с которыми она увидится, а может быть - и для незнакомца, и ощутив это, она больше никак не могла избавиться от того глупого образа. В глубине души она, вполне возможно, искренне хотела от него избавиться, но он цеплялся за все, что бы она ни делала, и каждое движение приобретало оттенок глупочувственного, неуклюжего охорашивания, которое медленно, отвратительно и неуклонно просачивалось вглубь. Через некоторое время она действительно перестала суетиться и спокойно опустила руки; но в конце концов все это было слишком неразумно, если она будет и дальше препятствовать тому, что неизбежно произойдет, и пока все просто оставалось, как есть, в том же шатком состоянии и с неуловимым ощущением того, что она ничего не должна делать с тем, что она желает, и тем, чего не желает, складывавшимся в другую, более призрачную и менее прочную цепь, чем цепь действительных решений; она просто шла вслед за происходящим, и когда руки Клодины касались ее мягких волос, а рукава пеньюара соскальзывали по белым рукам до плеч, ей казалось, что все это с ней уже было - когда-то или всегда, и тут же ей показалось странным, что теперь, когда она бодрствует, в пустоте утра, руки ее совершают какие-то движения, то вверх, то вниз, словно находятся не в ее воле, а подчиняются какой-то равнодушной, посторонней власти. И тогда к ней медленно начало возвращаться ее ночное состояние, воспоминания волной вздымались вверх, но не до конца, и вновь откатывались, и перед этими почти совсем не тронутыми забвением событиями вставала дрожащая завеса какого-то напряжения. За окнами стало светло, и у Клодины появилось чувство боязни; когда она вглядывалась в этот ровный, слепящий свет, то ощущала движение, напоминающее движение расслабленной руки и медленное, влекущее ускользание как бы между серебристыми светящимися пузырьками и неведомыми, замершими, большеглазыми рыбами; день начался.
Она взяла лист бумаги и написала мужу слова: "...Все странно. Это длится, наверное, лишь несколько дней, но мне кажется, будто меня что-то поглотило, и я погрузилась туда глубоко. Скажи мне, что такое наша любовь? Помоги мне, я должна слышать тебя. Я знаю, она как башня, но мне кажется, что я ощущаю лишь дрожь вокруг какой-то стройной вершины..."
Когда она хотела отправить это письмо, почтовый служащий сказал ей, что связь, к сожалению, прервана.
Потом она пошла посмотреть, что делается за городом. Вокруг маленького городка далеко простирались белые, бескрайние, как море, дали. Иногда пролетала ворона, изредка кое-где торчал куст. И лишь далеко, там, где были первые дома и виднелись маленькие, темные, беспорядочные точки, вновь начиналась жизнь.
Она вернулась назад и принялась в беспокойстве бродить по улицам города, и бродила так, наверное, около часа. Она заворачивала в каждый переулок, шла через некоторое время по тем же улицам, но в противоположном направлении, потом переходила на другие улицы, шла в другую сторону, пересекала площади, ощущая, что всего несколько минут назад уже проходила здесь; повсюду белая фантасмагория лихорадочно пустых далей скользила по этому маленькому, отрезанному от действительности городу. Перед домами высились снежные сугробы; воздух был прозрачен и сух; снег, правда, до сих пор еще шел, но все реже и реже, и теперь падали с неба плоские, сухие, сверкающие пластиночки. Казалось, что снегопад вот-вот кончится. Порой окна домов над затворенными дверями поглядывали на улицу ясным голубым стеклянным взором, и под ногами тоже, казалось, похрустывали стекла. Но иногда ком смерзшегося снега лавиной обрушивался вниз; тогда еще целую минуту чудилось, будто зияет рваная дыра, которую он прорвал в полной тишине. И тут внезапно где-нибудь розовато-красным ослепительным светом вспыхивала стена дома, а там - нежно-желтым, канареечным... И тогда все, что она делала, казалось Клодине странным, и это чувство охватывало ее с невероятной силой; в беззвучной тишине на мгновение казалось, что все видимое повторяется, как эхо в каком-то другом видимом. Затем все кругом вновь сливалось воедино; дома стояли вокруг нее в непонятных переулках, как стоят в лесу рядочком грибы, или как среди бескрайнего простора стоят, насупившись, заросли кустов, и все представлялось ей огромным и кружило голову. В ней словно был какой-то огонь, какая-то обжигающе горькая жидкость, и пока она так шла и думала, казалось, что она проносит по улицам невиданный таинственный сосуд с тончайшими стенками, пронизанный пламенем.
Она порвала письмо и до самого обеда проговорила с учителями в институте.
В учебных комнатах было тихо; если, сидя в какой-нибудь из них, она через грозные снежные наплывы за окном смотрела вдаль, то заснеженное пространство казалось ей далеким, туманным, словно занавешенным серым снежным свечением. Тогда и люди выглядели странно внушительными, мощными и тяжелыми, а контуры четко обрисовывались. Она говорила с ними о вещах посторонних, не касающихся лично их, и слова, звучавшие в ответ, были того же рода, но ведь иногда даже это бывает поступком самоотверженным. То, с чем она столкнулась, удивляло ее, потому что люди эти ей не нравились, ни у одного из них она не приметила какой-либо особенности, которая бы ее привлекла, все они отталкивали ее уже хотя бы тем, что принадлежали к более низкому сословию, и несмотря на это, она ощущала их мужское начало, их принадлежность к другому полу, как ей казалось, с не испытанной ею прежде или же давно забытой отчетливостью. Она поняла, почему было такое впечатление, будто от этих людей веет дразнящим запахом крупных, неуклюжих пещерных зверей; дело было в том, что выражения их лиц в сумеречном полусвете становились резче, этот свет подчеркивал их тупую обыкновенность, которая, благодаря своей мерзостности, приобретала непостижимую возвышенность. Постепенно и тут у нее появилось знакомое чувство беззащитности, которое то и дело возвращалось к ней с тех пор, как она оказалась одна, и своеобразное ощущение покорности начало преследовать ее в любой мелочи, в каждой детали разговора, в том внимании, с которым ей приходилось слушать, хотя бы уже потому, что она вообще там сидела и говорила.
Это стало раздражать Клодину, она решила, что провела здесь уже слишком много времени; полумрак и сам воздух этого помещения вызывали ощущение подавленности и духоты. Вдруг она впервые подумала, что она, женщина, которая просто никогда раньше не разлучалась со своим мужем, едва оказавшись одна, похоже, сразу оказалась готова вновь погрузиться в свое прошлое.
То, что она теперь ощущала, больше не было неопределенно-блуждающим чувством, оно связывалось с конкретными людьми. И все же у нее был страх не перед ними, а перед ощущениями, которые у нее могли быть связаны с ними; ей казалось, что, когда слова, сказанные этими людьми, раскрывали их сущность, в ней потаенно начинало что-то шевелиться и трепетать; не какое-то отдельное чувство, а как бы общий фон, который вмещал их всех, - как бывает иногда, когда проходишь по комнатам в чужой квартире, и они вызывают неприятие, но из окружающей тебя обстановки постепенно, незаметно складывается представление, что люди здесь, должно быть, очень счастливы, и тут же настает тот миг, когда это чувство накатывает на человека, как будто он это они, те, и человек рвется отскочить назад и не может, обнаружив, что он оцепенел, а мир замкнулся со всех сторон и спокойно замер в этой точке.
В сером утреннем свете эти черные бородатые люди казались ей великанами, заключенными в туманные шары того, неведомого чувства, и она силилась представить себе, как это - ощутить смыкание мира вокруг себя. И в то время, как мысли ее быстро исчезали, словно тонули в мягкой бесформенной плодородной почве, в ее ушах звучал один только голос, охрипший от курения, а слова были упакованы в сигаретный дым, который то и дело касался ее лица, когда слова произносились, - и еще один голос слышался, высокий и звонкий, как медная труба, и она пыталась представить себе тот звук, с которым ей, разбитой половым возбуждением, приходилось соскальзывать вглубь, а затем неловкие движение странным образом вновь обратили ее ощущения к самой себе, и она пыталась нащупать кого-то по-олимпийски смехотворного, - она, женщина, которая в него верит... Некто чужеродное, что не имело ничего общего с ее жизнью, распрямлялось и вздымалось перед ней подавляющей ее громадой, словно косматый зверь, распространяющий вокруг себя едкий запах; ей казалось, будто она едва только собралась стегнуть его кнутом, как вдруг заметила, внезапно остановившись и не разбираясь в причинах, целую гамму чувств, выражающих доверие, в его лице, которое почему-то очень похоже на ее собственное.
Тогда она втайне подумала: "Такие люди, как мы, могут, наверное, жить даже с этими людьми..." Это был своеобразный мучительный раздражитель, протяжная услада для мозга, появилось что-то вроде тоненькой стеклянной пластинки, к которой болезненно прижимались ее мысли, чтобы всматриваться в смутный мрак по ту сторону стекла; она радовалась, что может при этом ясно и открыто смотреть людям в глаза. Затем она попыталась представить своего мужа отстраненно, как бы посмотрев на него оттуда. Ей удавалось оставаться очень спокойной, когда она думала о нем; он был по-прежнему удивительным, несравненным человеком, но того, что ничем не измеришь, не постигнешь рассудком, уже не было в нем, и он представлялся ей теперь несколько блеклым и не таким близким; порой, когда тяжелая болезнь идет на свой последний приступ, человек испытывает состояние такого же холодного, ни с чем не связанного просветления. Но тут она подумала: как странно, ведь подобное тому, чем она сейчас забавлялась, она когда-то однажды испытывала на самом деле, ведь было время, когда она, уверенно и не мучась никакими вопросами, воспринимала своего мужа так, как она пытается заставить себя вообразить его сейчас, и все это сразу показалось ей крайне странным.
Мы ежедневно проходим мимо каких-то определенных людей или по какой-то местности, и город, дом, эта местность или же эти люди всегда идут с нами, сопровождают нас ежедневно, каждый наш шаг, каждую мысль, и не противятся этому. Но однажды они вдруг делают последний бесшумный рывок и останавливаются, и стоят с непостижимой оцепенелостью и спокойствием, освободившись от связи с нами, с чувством упрямой отчужденности. И если мы оглянемся на самих себя, то окажется, что за спиной у нас стоит незнакомец. Значит, у нас есть прошлое.
Но что это? - спросила себя Клодина и никак не могла сообразить, что же переменилось.
И в этот миг она, как всегда, помнила, что самый простой ответ: переменился ты сам, но тут она ощутила странное внутреннее сопротивление попытке осознать возможность такого ответа; и очень может быть, что важные, определяющие взаимосвязи познает лишь особенным образом перевернутый разум; и в то время, как она то не могла понять легкость, с которой она ощутила чужеродность прошлого, которое раньше было таким близком, как ее собственное тело, - то ей непостижимым казалось то обстоятельство, что вообще когда-то все могло быть и по-другому, - в то же самое время она пыталась сообразить, как это бывает, когда порой что-то издали представляется тебе чужим, а потом ты приближаешься и вдруг в каком-то определенном месте вступаешь в круг собственной жизни, но то место, в котором ты находился до сих пор, выглядит теперь таким удивительно пустым; или достаточно просто представить себе, что вчера я делал то-то и то-то - и одна какая-то секунда всегда - как пропасть, на краю которой остается больной, незнакомый, стирающийся из нашей памяти человек, просто мы об этом не задумываемся, - и вдруг во внезапном молниеносном просветлении открылась ей вся ее жизнь, вся во власти этого непонятного, непрерывного предательства, из-за которого человек, оставаясь для других все тем же, каждое мгновение отрывается от самого себя, сам не зная, почему, предчувствуя в этом, однако, последнюю, нескончаемую, неподвластную сознанию нежность, которая глубже, чем все, что человек делает, связывает его с самим собой.
И как только это чувство в его обнажившейся глубине ясно просияло в ней, у нее появилось такое ощущение, будто та надежность, которая снаружи поддерживала ее жизнь, окружая ее со всех сторон, казалось, внезапно перестала ее поддерживать, и жизнь расслоилась на сотню возможностей, раздвинула кулисы, за которыми все эти жизни были нагромождены; и в белом, пустом, беспокойном пространстве между ними возникли учителя, как смутные, неясные тела, которые опускались, что-то ища, смотрели на нее и тяжело вставали каждый на свое место. Для нее было каким-то особым грустным удовольствием, сидя перед ними здесь с неприступной улыбкой посторонней дамы, замкнувшись в своей внешности, оставаться при самой себе лишь чем-то случайным и быть отделенной от них одной только переменчивой оболочкой случайности и факта. И пока ничего не значащие слова живо слетали с ее губ и с безжизненной быстротой бесконечной нити убегали прочь, ее постепенно начинала беспокоить мысль о том, что если бы вокруг нее сомкнулся мглистый круг одного из этих людей - то, что она тогда делала бы, тоже относилось бы к действительности, только эта действительность была бы чем-то незначительным, тем, что порой проскакивает в отверстие мгновения, проткнутое равнодушной рукой, под которым, недосягаемый для самого себя, человек уплывает прочь, несомый потоком того, что никогда не обратится в действительность, и творимый им одинокий звук, наполненный отстраненной от мира нежностью, не слышит никто. Ее уверенность, эта наполненная страхом любви прикрепленность к тому, Единственному, показалась ей в этот момент чем-то насильственным, несущественным и даже поверхностным по сравнению с почти неподвластным рассудку чувством невесомой принадлежности друг другу, возникшем благодаря этому ее одиночеству в последней, лишенной событий сокровенности.
Возбуждение ее было так велико, что она внезапно вспомнила о министерском советнике. Она понимала, что он желал ее, что с ним и вправду в действительность обратится то, что здесь было пока еще только игрой возможностей.
На миг что-то заставило ее содрогнуться, это было какое-то предупреждение; слово "содомия" пришло ей на ум; неужели я собираюсь заниматься содомией?! Но за этим скрывалось искушение ее любви: ты должна на самом деле почувствовать: я, я - под этим животным. Нечто непредставимое. Чтобы ты, находясь там, больше никогда не смог верить в меня сурово и просто. Чтобы я стала для тебя неуловимой и ускользающей, как луч света, но вовсе не для того, чтобы ты меня отпустил. Только луч света - ты же знаешь, я ведь только нечто, что находится внутри тебя, и этот луч мог возникнуть только благодаря тебе, только пока ты крепко держишь меня, а помимо него, любимый, еще что-то соединяет нас так странно...
И ее охватила тихая переменчивая печаль искателя приключений, тоска по действиям, которые совершаются не ради кого-то, а просто ради самого процесса действия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11