Алиса тихонько вздохнула, удивляясь себе, и, посторонившись, впустила в дом единственного гостя, которого ждало ее сердце.
– Совсем замерзла?
– Почти, – ответила Вайолет.
– В марте надо осторожней, а то и слечь недолго.
– Вот было бы славно, – сказала Вайолет. – Пусть бы тело поболело взамен головы, глядишь, все бы мои беды и кончились.
– А кто будет причесывать модниц с панели? Вайолет засмеялась.
– А никто. Может, никто и разницы-то не заметит.
– Разница больше, чем в прическе.
– Они такие же женщины, как и мы.
– Нет, не такие. Не такие, как я.
– Я не имею в виду их работу. Я говорю о них самих – о женщинах.
– Ну, пожалуйста, не будем об этом, – сказала Алиса. – Я заварю чай.
– Когда мне было трудно, только они меня поддержали. Они кормят меня и Джо.
– Мне это неинтересно.
– В любое время, если у меня кончились деньги, я могу хоть весь день у них работать.
– Хватит, я сказала. Я не желаю знать, откуда берутся эти деньги. Будете чай или нет?
– Да. Ладно. Но почему? Почему вы не хотите даже слышать об этом?
– Водят к себе мужчин. Ужасная жизнь. Они, небось, все время дерутся. Когда вы их причесываете, вы не боитесь, что они устроят драку?
– Боюсь, когда они трезвые, – улыбнулась Вайолет.
– Вот именно.
– Они дерутся из-за своих мужиков, если поделить не могут, и с ними тоже.
– Женщина не должна так жить.
– Не должна быть вынуждена так жить.
– Взять и убить человека, – Алиса цокнула языком. – Худо делается при одной мысли. – Она налила чай и, держа в руке чашку с блюдцем, посмотрела на Вайолет.
– Если бы вам стало известно про него еще до того, как он ее убил, вы бы сами это сделали?
– Хотела бы я знать.
Алиса подала ей чай.
– Не понимаю я таких женщин, как вы. С ножами. – Она выхватила из кипы белья блузку с длинными рукавами и разложила ее на гладильной доске.
– Я же родилась не с ножом.
– Но вы его подняли.
– А вы никогда не пробовали? – Вайолет подула на чай.
– Нет, никогда. Даже когда от меня ушел муж. Но вы-то. У вас и врага достойного не было, кого действительно стоит убить. Подняли нож на мертвую девчонку.
– Но ведь это и лучше. Правда же? Все самое худое уже сделано.
– Не тот враг.
– Нет, тот. Она мой враг. И тогда была, когда я ничего не знала, и сейчас.
– Почему? Потому что она молодая и привлекательная и отбила у вас мужа?
Вайолет пила чай и ничего не отвечала. После долгого молчания и когда уже разговор повернул на всякие пустяковые предметы, Вайолет спросила Алису Манфред:
– Неужели вы не боролись бы за своего?
Страх, посеянный в детстве и ежедневно находивший себе пищу, прорастал сквозь ее существо всю жизнь. Воинственность, накопленная за годы страха, вызрела в нечто иное. Сейчас вопрос собеседницы прозвучал для Алисы словно выстрел из игрушечного ружья.
Где-то там, в Спрингфилде под землей остались зубы. Может быть, череп. Если копнуть поглубже да отодрать крышку, то нашлись бы зубы, в этом она была уверена. Не губы, которые она делила с другой, не пальцы, мявшие ее бедра так же, как мяли чьи-то еще. Только обнаженные зубы, без улыбки, когда-то вынудившей ее потребовать: «Выбирай». Он выбрал.
То, что она сказала Вайолет, было правдой. Ни разу ее рука не коснулась ножа с воинственной целью. О чем она умолчала – и что сейчас нахлынуло на нее, – тоже соответствовало истине: было время, когда она, Алиса Манфред, сутки напролет задыхалась от жажды чужой крови. Не его. О, нет. Для него она приготовила изрезанный галстук, прожженные костюмы, раскромсанные башмаки, изорванные носки. Детская, вредная месть, цель которой досадить и обратить на себя внимание. Но не кровь. Ее злоба сосредоточилась на красной жидкости, бегущей по жилам той, другой. Можно, к примеру, взять шило, воткнуть, а потом выдернуть. А может, лучше бельевая веревка? Если затянуть ее на шее и дернуть со всей Алисиной силой, интересно, начнет она харкать кровью? Но любимым был сон, в котором она садится на лошадь и скачет по дороге, находит ее одну, та бежит, падает, а лошадь топчет ее железными копытами, возвращается, и опять, и опять, пока на дороге не остается только куча грязи на том месте, где была гадина.
Он выбрал, ну что ж, выберет и она. И кто знает, может быть, После семи месяцев ночных скачек на лошади, которой у нее не было, а и будь, она все равно не умела ездить верхом, После скачек на лошади, топчущей под копытами извивающееся мягкое тело женщины, носившей зимой белые туфли, смеявшейся по-детски во весь голос и понятия не имевшей о том, что такое свидетельство о браке, – может быть, Алиса и совершила бы нечто невероятное. Но через семь месяцев пришлось выбирать другое. Его любимый костюм, галстук и рубашку. Можно обойтись без ботинок, посоветовали ей, все равно их не будет видно. Но носки-то нужны? «Конечно, – сказал гробовщик, – носки обязательно нужны. Как же без носков?» И какая разница, если одна из пришедших на похороны с белыми розами под цвет платья была ее заклятым и ненавистным врагом. Там, в Спрингфилде, он уже тридцать лет превращался в зубы, и ни она, ни та, пришедшая на похороны в белом наряде, ничего не могли с этим поделать.
Алиса хлопнула утюгом о стол.
– Вы понятия не имеете о том, что такое – терять, – сказала она и застыла, прислушиваясь к собственным словам, как слушала их женщина в шляпе, присевшая с утра у ее гладильной доски.
В шляпе, сдвинутой на самую макушку. Вайолет имела вид вполне сумасшедший. Успокоительное действие чая, которым ее напоила Алиса Манфред, длилось недолго. Она сидела в аптеке, потягивая из соломинки молочный коктейль, и размышляла о том, кто же все-таки была та, другая Вайолет, бродившая по Городу в ее обличье, смотревшая на окружающий мир ее глазами, но видевшая совсем не то, что она. Вместо опрокинутого стула, сиротливо валявшегося на дорожке парка у реки, на котором задерживался ее глаз, другая Вайолет замечала, что под ледяной коркой черные столбики ограды блестят как орудийные стволы. Когда она, последняя в очереди на трамвай, смотрела на замерзшие руки ребенка, торчащие из кургузого пальтишка с чужого плеча, та Вайолет, опоздав на четыре минуты, хлопалась на сиденье перед носом у белой женщины. А когда она отворачивалась от глядящих мимо нее людей за окнами ресторана, та Вайолет слышала в злом мартовском ветре звон разбитого стекла. Она забывала, в какую сторону надо повернуть ключ в замке, чтобы попасть домой, а та Вайолет не только помнила, что нож лежит у попугая в клетке, а не в кухонном столе, но не забывала даже того, что давно выветрилось из ее собственной памяти: как она несколько недель назад отскребала этим ножом мраморный налет с клюва и когтей попугая. Целый месяц она искала злополучный нож. Никак не могла понять, куда он задевался. А та Вайолет знала и прямиком к нему, когда он ей понадобился. Еще знала, где будут похороны, хотя если подумать, то выбор невелик, всего-то и могло быть, что в двух местах. Но все равно, она же угадала, в который из двух, и время знала, когда нужно прийти. Как раз перед тем, как опустили крышку, когда все, кто мог, уже попадали в обморок, а женщины в белых халатах махали на них, приводя в чувство. Уже распорядители похорон – молодые люди в белых перчатках и со свежими стрижками, ровесники покойной, учившиеся с ней в одном классе, – собрались вшестером в конце зала, а потом выстроились по трое и пошли вперед, к гробу. Это их пихала локтями та Вайолет, расчищая себе дорогу. И они дали ей дорогу. Думали, наверное, что кто-то в запоздалом приступе любви торопится запечатлеть в памяти дорогие черты. Юноши-распорядители раньше всех увидели нож, даже раньше нее. Не успела она опомниться, как крепкие руки парней с твердыми, как железо, ладонями – руки, всю жизнь швырявшие камни, катавшие твердые, как пули, снежки, лупившие палкой по мячам так, что они летели через автомобили, на чужие участки за высокими заборами, в открытые, а иногда закрытые окна соседей на четвертом этаже, руки, выдерживавшие вес мальчишеского тела на перилах эстакады метро,
– эти руки выхватили у нее нож, который она уже месяц как потеряла и очень удивилась, увидев теперь его острие над высокомерным замкнутым лицом девушки.
Он соскользнул, оставив лишь вмятину под ухом, вовсе не страшную, просто складочку. Она бы на этом и успокоилась: на складке под ухом, но той Вайолет было мало, та отбивалась что есть сил от сильных юношеских рук и, надо сказать, задала мальчикам жару. Пришлось им позабыть на время, что перед ними пятидесятилетняя женщина в пальто с меховым воротником и шляпе, глубоко надвинутой на правый глаз, даже удивительно, как она умудрилась найти дверь в церковь, не то что попасть ножом в нужное место. Пришлось парнишкам нарушить закон, усвоенный с детства – что старших надо уважать. Забыть, чему их учили старики, следившие водянистыми глазками за каждым их движением, ничего не оставляя без комментария и обсуждая друг с другом подробности. И чему учили люди помоложе (вроде Вайолет), тетушки, бабушки, подруги матерей и сами матери, которые тоже любили посудачить о них, но могли и сказать им все, что они о них думают, коротко и ясно, оборвать их резким «Прекрати это немедленно!», несшимся изо всех окон и дверей в радиусе двух кварталов. И они прекращали это, убирались со своим этим куда– нибудь подальше, с глаз долой – за дорогу, в безлюдный скверик, а еще лучше, в тень надземки, где по недостатку света не видать, что именно не разрешали тети мальчику, все равно своему или чужому. Мальчики делали по– своему. Забыли главное правило жизни и целиком сосредоточились на широком блестящем лезвии, потому что, кто знает, что у нее еще на уме. А может быть, они представляли, как они будут сидеть, жалкие, за столом и объяснять тем же тетям или, упаси Боже, дядям, отцам, взрослым братьям, друзьям и соседям, почему они стояли как истуканы, позволяя женщине с меховым воротником делать из себя идиотов и изгадить торжественное и почетное дело, ради которого были надеты белые перчатки. Пока они не повалили ее на пол, она не угомонилась. А звук, вырвавшийся из ее груди, скорее, принадлежал существу в шкуре, а не в пальто.
К мальчикам-распорядителям присоединились мужчины с хмурыми физиономиями, и они вместе вытащили брыкающуюся и рычащую ту Вайолет. Сама же она тем временем удивленно наблюдала за происходящим. Когда-то в Вирджинии она действительно была сильной, таскала копны с сеном, запрягала мулов не хуже здорового мужика. Но двадцать лет в парикмахерском ремесле сделали свое дело, размягчили мышцы, растопили броню, когда-то покрывавшую ее ладони. Как от ношения ботинок исчезла грубая кожа на ступнях, так от городской жизни пропала сила в спине и руках, которой она раньше гордилась. Но та Вайолет силы не потеряла. С ней едва справились юные распорядители и пришедшие им на помощь взрослые мужчины.
И напрасно та Вайолет выпустила попугая. Он разучился летать и просто сидел, дрожа, на подоконнике снаружи. Когда она прибежала домой после того, как ее вышвырнули из церкви, ни она, ни та Вайолет были не в состоянии слышать «Я тебя люблю». Она ходила из угла в угол и старалась не смотреть в его сторону, но попугай-то видел ее и скрипел свое слабенькое «Люблю» сквозь оконное стекло.
Джо, исчезнувший из дому с Нового года, не пришел ни в этот вечер, ни на следующий, зря ждала его кастрюлька с коровьим горошком. К нему зашли Стак и Джистан сказать, что в пятницу не придут играть в карты, и неловко мялись в прихожей, пока Вайолет смотрела на них остановившимся взглядом. Она не могла не знать, что попугай все еще тут, ведь она то и дело спускалась вниз и высовывалась из парадной посмотреть, не идет ли Джо. В два, потом в четыре утра совершала она свой выход и никого не видела на темной улице, кроме полицейских и кошек, писающих на снегу. Дрожащий попугай, едва ворочая своей желто-зеленой головкой, всякий раз говорил ей: «Люблю тебя».
– Пошел вон, – сказала она ему. – Убирайся отсюда!
На второе утро он убрался. Вайолет нашла только легкое желтое перышко с зеленым кончиком в подвале у крыльца. Так и исчез безымянный. Она называла его «мой попугай». «Мой попугай». «Люблю тебя». «Люблю тебя». Собаки его съели, что ли? Или какой-нибудь ночной прохожий поймал его и забрал к себе домой, где наверняка нет ни зеркал, ни запаса имбирного печенья? Или до него дошло, наконец? Что он говорил ей: «Люблю тебя», а она называла его «моим попугаем» и ни разу не ответила ему тем же, и даже не удосужилась дать ему имя – он понял и улетел на крыльях, которые не расправлял шесть лет. На крыльях, онемевших от бездействия, потускневших в электрическом свете квартиры с никуда не выходящими окнами.
Коктейль кончился, и хотя ее желудок был переполнен, она заказала еще и села за один из маленьких столиков, которые Дагги поставил у себя в нарушение закона, гласившего, что раз он так сделал, то теперь его аптека считается рестораном. Здесь, спрятавшись за стеллаж со старыми журналами, она могла спокойно сидеть и наблюдать, как тает пена в стакане и кристаллики мороженого теряют свою угловатость, превращаясь в мягкие блестящие лепесточки, похожие на раскисшее мыло, слишком долго пробывшее в воде.
Она собиралась захватить из дому «Источник силы» доктора Ди и средство для прибавки веса и добавить их в коктейль, потому что сам по себе он, похоже, никак на нее не действовал. Ее круглые бедра исчезли, как исчезла сила в руках и спине. Может быть, той Вайолет – знавшей, куда девался кухонный нож и имевшей достаточно силы, чтобы им орудовать, – удалось сохранить и бедра. Тогда почему же, если она такая сильная и у нее все еще круглые бедра, почему она гордилась своей попыткой убить мертвую девицу, а она именно гордилась. Когда она думала о той Вайолет, смотревшей на мир ее глазами, она понимала, что никакого стыда у нее нет, никакой муки. Это принадлежало только ей, вот она и сидела за незаконным столиком, спрятавшись за журнальной полкой, и месила соломин кой шоколадный Коктейль. Ей тоже могло быть восемнадцать, как той девице у полки с журналами, читающей «Колиерс», чтобы потянуть время и не уходить из аптеки. Интересно, заглядывала ли Доркас в «Колиерс», когда была жива? Или ей нравился журнал «Либерти»? Замирала ли над фотографиями стриженных под фокстрот блондинок? Или джентльменов в туфлях для гольфа и фуфайках с острым вырезом? Да нет, на кой они ей сдались, если польстилась на мужика, который ей годился в отцы. Который ходил не с клюшкой для гольфа, а с чемоданом пробного косметического товара фирмы «Клеопатра». Чьи носовые платки были не из тонкого батиста и не выглядывали уголком из жилетного кармашка, а наоборот, были большие, красные и в каких-то подозрительных белых пятнах. В холодные зимние вечера он, верно, клянчил, чтобы она согрела ему своим телом постель, прежде чем самому залезть под одеяло. Или это была его обязанность? Уж точно он позволял ей забираться ложкой в свою порцию мороженого и соскребать подтаявшие края, а в кино «Линкольн», когда она запускала руку в его кулек и таскала оттуда воздушную кукурузу, он и не думал возмущаться, сукин сын. А когда по радио пели «Крылья над Иорданом», он делал звук потише, чтобы слышать, как она подпевает, а не погромче, чтобы заглушить ее подвывание: «Положи меня, милый». И поворачивал подбородок к лампочке, чтобы она могла выдавить заросшую волосяную луковицу, подлец. И еще другое паскудство. (Коктейль уже выдохся и превратился в холодную бурду.) Премия в двадцать пять долларов за удачную торговлю – цена ночника с голубым абажуром или атласного женского халата светло-лилового цвета – он что, все отдал ей, корове? Повел ее в субботу в «Индиго», выбрал место, где потемнее и чтоб музыка была слышна, в глубине зала за круглым столиком, там есть такие, из чего-то черного и гладкого, а сверху скатерть чистейшая, пил неочищенный джин с красным сиропом, чтобы было похоже на лимонад, она-то, конечно, пила как раз лимонад, из широкого бокала с тоненькой ножкой, как у цветка, а другой рукой, в которой не было стеклянного цветка, она выстукивала ритм на его ноге, на его ноге, на его ноге, ноге, ноге, и он покупал ей нижнее белье, выстроченное розовыми бутонами и фиалками, слышите, фиалками, и она надевала его, хотя оно было слишком тонкое и неподходящее для комнаты, где днем наверняка не работало отопление, пока я была, где? Где? Бежала по ледяному тротуару на чью-нибудь кухню стричь и причесывать? Пряталась в парадной от ветра, высматривая трамвай? Да где бы ни была, везде было холодно, и мне было всегда холодно, и никто не забирался в постель, чтобы согреть мне простынки, не протягивал руку поправить сползшее одеяло, натянуть по уши, так иногда было холодно, и, может, поэтому нож попал как раз под ухо. Да, поэтому. И поэтому им пришлось повозиться со мной, прежде чем повалить на пол и оттащить от гроба, в котором лежала она, мерзавка, взявшая то, что принадлежало мне, что я сама себе выбрала и хотела сохранить, НЕТ!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
– Совсем замерзла?
– Почти, – ответила Вайолет.
– В марте надо осторожней, а то и слечь недолго.
– Вот было бы славно, – сказала Вайолет. – Пусть бы тело поболело взамен головы, глядишь, все бы мои беды и кончились.
– А кто будет причесывать модниц с панели? Вайолет засмеялась.
– А никто. Может, никто и разницы-то не заметит.
– Разница больше, чем в прическе.
– Они такие же женщины, как и мы.
– Нет, не такие. Не такие, как я.
– Я не имею в виду их работу. Я говорю о них самих – о женщинах.
– Ну, пожалуйста, не будем об этом, – сказала Алиса. – Я заварю чай.
– Когда мне было трудно, только они меня поддержали. Они кормят меня и Джо.
– Мне это неинтересно.
– В любое время, если у меня кончились деньги, я могу хоть весь день у них работать.
– Хватит, я сказала. Я не желаю знать, откуда берутся эти деньги. Будете чай или нет?
– Да. Ладно. Но почему? Почему вы не хотите даже слышать об этом?
– Водят к себе мужчин. Ужасная жизнь. Они, небось, все время дерутся. Когда вы их причесываете, вы не боитесь, что они устроят драку?
– Боюсь, когда они трезвые, – улыбнулась Вайолет.
– Вот именно.
– Они дерутся из-за своих мужиков, если поделить не могут, и с ними тоже.
– Женщина не должна так жить.
– Не должна быть вынуждена так жить.
– Взять и убить человека, – Алиса цокнула языком. – Худо делается при одной мысли. – Она налила чай и, держа в руке чашку с блюдцем, посмотрела на Вайолет.
– Если бы вам стало известно про него еще до того, как он ее убил, вы бы сами это сделали?
– Хотела бы я знать.
Алиса подала ей чай.
– Не понимаю я таких женщин, как вы. С ножами. – Она выхватила из кипы белья блузку с длинными рукавами и разложила ее на гладильной доске.
– Я же родилась не с ножом.
– Но вы его подняли.
– А вы никогда не пробовали? – Вайолет подула на чай.
– Нет, никогда. Даже когда от меня ушел муж. Но вы-то. У вас и врага достойного не было, кого действительно стоит убить. Подняли нож на мертвую девчонку.
– Но ведь это и лучше. Правда же? Все самое худое уже сделано.
– Не тот враг.
– Нет, тот. Она мой враг. И тогда была, когда я ничего не знала, и сейчас.
– Почему? Потому что она молодая и привлекательная и отбила у вас мужа?
Вайолет пила чай и ничего не отвечала. После долгого молчания и когда уже разговор повернул на всякие пустяковые предметы, Вайолет спросила Алису Манфред:
– Неужели вы не боролись бы за своего?
Страх, посеянный в детстве и ежедневно находивший себе пищу, прорастал сквозь ее существо всю жизнь. Воинственность, накопленная за годы страха, вызрела в нечто иное. Сейчас вопрос собеседницы прозвучал для Алисы словно выстрел из игрушечного ружья.
Где-то там, в Спрингфилде под землей остались зубы. Может быть, череп. Если копнуть поглубже да отодрать крышку, то нашлись бы зубы, в этом она была уверена. Не губы, которые она делила с другой, не пальцы, мявшие ее бедра так же, как мяли чьи-то еще. Только обнаженные зубы, без улыбки, когда-то вынудившей ее потребовать: «Выбирай». Он выбрал.
То, что она сказала Вайолет, было правдой. Ни разу ее рука не коснулась ножа с воинственной целью. О чем она умолчала – и что сейчас нахлынуло на нее, – тоже соответствовало истине: было время, когда она, Алиса Манфред, сутки напролет задыхалась от жажды чужой крови. Не его. О, нет. Для него она приготовила изрезанный галстук, прожженные костюмы, раскромсанные башмаки, изорванные носки. Детская, вредная месть, цель которой досадить и обратить на себя внимание. Но не кровь. Ее злоба сосредоточилась на красной жидкости, бегущей по жилам той, другой. Можно, к примеру, взять шило, воткнуть, а потом выдернуть. А может, лучше бельевая веревка? Если затянуть ее на шее и дернуть со всей Алисиной силой, интересно, начнет она харкать кровью? Но любимым был сон, в котором она садится на лошадь и скачет по дороге, находит ее одну, та бежит, падает, а лошадь топчет ее железными копытами, возвращается, и опять, и опять, пока на дороге не остается только куча грязи на том месте, где была гадина.
Он выбрал, ну что ж, выберет и она. И кто знает, может быть, После семи месяцев ночных скачек на лошади, которой у нее не было, а и будь, она все равно не умела ездить верхом, После скачек на лошади, топчущей под копытами извивающееся мягкое тело женщины, носившей зимой белые туфли, смеявшейся по-детски во весь голос и понятия не имевшей о том, что такое свидетельство о браке, – может быть, Алиса и совершила бы нечто невероятное. Но через семь месяцев пришлось выбирать другое. Его любимый костюм, галстук и рубашку. Можно обойтись без ботинок, посоветовали ей, все равно их не будет видно. Но носки-то нужны? «Конечно, – сказал гробовщик, – носки обязательно нужны. Как же без носков?» И какая разница, если одна из пришедших на похороны с белыми розами под цвет платья была ее заклятым и ненавистным врагом. Там, в Спрингфилде, он уже тридцать лет превращался в зубы, и ни она, ни та, пришедшая на похороны в белом наряде, ничего не могли с этим поделать.
Алиса хлопнула утюгом о стол.
– Вы понятия не имеете о том, что такое – терять, – сказала она и застыла, прислушиваясь к собственным словам, как слушала их женщина в шляпе, присевшая с утра у ее гладильной доски.
В шляпе, сдвинутой на самую макушку. Вайолет имела вид вполне сумасшедший. Успокоительное действие чая, которым ее напоила Алиса Манфред, длилось недолго. Она сидела в аптеке, потягивая из соломинки молочный коктейль, и размышляла о том, кто же все-таки была та, другая Вайолет, бродившая по Городу в ее обличье, смотревшая на окружающий мир ее глазами, но видевшая совсем не то, что она. Вместо опрокинутого стула, сиротливо валявшегося на дорожке парка у реки, на котором задерживался ее глаз, другая Вайолет замечала, что под ледяной коркой черные столбики ограды блестят как орудийные стволы. Когда она, последняя в очереди на трамвай, смотрела на замерзшие руки ребенка, торчащие из кургузого пальтишка с чужого плеча, та Вайолет, опоздав на четыре минуты, хлопалась на сиденье перед носом у белой женщины. А когда она отворачивалась от глядящих мимо нее людей за окнами ресторана, та Вайолет слышала в злом мартовском ветре звон разбитого стекла. Она забывала, в какую сторону надо повернуть ключ в замке, чтобы попасть домой, а та Вайолет не только помнила, что нож лежит у попугая в клетке, а не в кухонном столе, но не забывала даже того, что давно выветрилось из ее собственной памяти: как она несколько недель назад отскребала этим ножом мраморный налет с клюва и когтей попугая. Целый месяц она искала злополучный нож. Никак не могла понять, куда он задевался. А та Вайолет знала и прямиком к нему, когда он ей понадобился. Еще знала, где будут похороны, хотя если подумать, то выбор невелик, всего-то и могло быть, что в двух местах. Но все равно, она же угадала, в который из двух, и время знала, когда нужно прийти. Как раз перед тем, как опустили крышку, когда все, кто мог, уже попадали в обморок, а женщины в белых халатах махали на них, приводя в чувство. Уже распорядители похорон – молодые люди в белых перчатках и со свежими стрижками, ровесники покойной, учившиеся с ней в одном классе, – собрались вшестером в конце зала, а потом выстроились по трое и пошли вперед, к гробу. Это их пихала локтями та Вайолет, расчищая себе дорогу. И они дали ей дорогу. Думали, наверное, что кто-то в запоздалом приступе любви торопится запечатлеть в памяти дорогие черты. Юноши-распорядители раньше всех увидели нож, даже раньше нее. Не успела она опомниться, как крепкие руки парней с твердыми, как железо, ладонями – руки, всю жизнь швырявшие камни, катавшие твердые, как пули, снежки, лупившие палкой по мячам так, что они летели через автомобили, на чужие участки за высокими заборами, в открытые, а иногда закрытые окна соседей на четвертом этаже, руки, выдерживавшие вес мальчишеского тела на перилах эстакады метро,
– эти руки выхватили у нее нож, который она уже месяц как потеряла и очень удивилась, увидев теперь его острие над высокомерным замкнутым лицом девушки.
Он соскользнул, оставив лишь вмятину под ухом, вовсе не страшную, просто складочку. Она бы на этом и успокоилась: на складке под ухом, но той Вайолет было мало, та отбивалась что есть сил от сильных юношеских рук и, надо сказать, задала мальчикам жару. Пришлось им позабыть на время, что перед ними пятидесятилетняя женщина в пальто с меховым воротником и шляпе, глубоко надвинутой на правый глаз, даже удивительно, как она умудрилась найти дверь в церковь, не то что попасть ножом в нужное место. Пришлось парнишкам нарушить закон, усвоенный с детства – что старших надо уважать. Забыть, чему их учили старики, следившие водянистыми глазками за каждым их движением, ничего не оставляя без комментария и обсуждая друг с другом подробности. И чему учили люди помоложе (вроде Вайолет), тетушки, бабушки, подруги матерей и сами матери, которые тоже любили посудачить о них, но могли и сказать им все, что они о них думают, коротко и ясно, оборвать их резким «Прекрати это немедленно!», несшимся изо всех окон и дверей в радиусе двух кварталов. И они прекращали это, убирались со своим этим куда– нибудь подальше, с глаз долой – за дорогу, в безлюдный скверик, а еще лучше, в тень надземки, где по недостатку света не видать, что именно не разрешали тети мальчику, все равно своему или чужому. Мальчики делали по– своему. Забыли главное правило жизни и целиком сосредоточились на широком блестящем лезвии, потому что, кто знает, что у нее еще на уме. А может быть, они представляли, как они будут сидеть, жалкие, за столом и объяснять тем же тетям или, упаси Боже, дядям, отцам, взрослым братьям, друзьям и соседям, почему они стояли как истуканы, позволяя женщине с меховым воротником делать из себя идиотов и изгадить торжественное и почетное дело, ради которого были надеты белые перчатки. Пока они не повалили ее на пол, она не угомонилась. А звук, вырвавшийся из ее груди, скорее, принадлежал существу в шкуре, а не в пальто.
К мальчикам-распорядителям присоединились мужчины с хмурыми физиономиями, и они вместе вытащили брыкающуюся и рычащую ту Вайолет. Сама же она тем временем удивленно наблюдала за происходящим. Когда-то в Вирджинии она действительно была сильной, таскала копны с сеном, запрягала мулов не хуже здорового мужика. Но двадцать лет в парикмахерском ремесле сделали свое дело, размягчили мышцы, растопили броню, когда-то покрывавшую ее ладони. Как от ношения ботинок исчезла грубая кожа на ступнях, так от городской жизни пропала сила в спине и руках, которой она раньше гордилась. Но та Вайолет силы не потеряла. С ней едва справились юные распорядители и пришедшие им на помощь взрослые мужчины.
И напрасно та Вайолет выпустила попугая. Он разучился летать и просто сидел, дрожа, на подоконнике снаружи. Когда она прибежала домой после того, как ее вышвырнули из церкви, ни она, ни та Вайолет были не в состоянии слышать «Я тебя люблю». Она ходила из угла в угол и старалась не смотреть в его сторону, но попугай-то видел ее и скрипел свое слабенькое «Люблю» сквозь оконное стекло.
Джо, исчезнувший из дому с Нового года, не пришел ни в этот вечер, ни на следующий, зря ждала его кастрюлька с коровьим горошком. К нему зашли Стак и Джистан сказать, что в пятницу не придут играть в карты, и неловко мялись в прихожей, пока Вайолет смотрела на них остановившимся взглядом. Она не могла не знать, что попугай все еще тут, ведь она то и дело спускалась вниз и высовывалась из парадной посмотреть, не идет ли Джо. В два, потом в четыре утра совершала она свой выход и никого не видела на темной улице, кроме полицейских и кошек, писающих на снегу. Дрожащий попугай, едва ворочая своей желто-зеленой головкой, всякий раз говорил ей: «Люблю тебя».
– Пошел вон, – сказала она ему. – Убирайся отсюда!
На второе утро он убрался. Вайолет нашла только легкое желтое перышко с зеленым кончиком в подвале у крыльца. Так и исчез безымянный. Она называла его «мой попугай». «Мой попугай». «Люблю тебя». «Люблю тебя». Собаки его съели, что ли? Или какой-нибудь ночной прохожий поймал его и забрал к себе домой, где наверняка нет ни зеркал, ни запаса имбирного печенья? Или до него дошло, наконец? Что он говорил ей: «Люблю тебя», а она называла его «моим попугаем» и ни разу не ответила ему тем же, и даже не удосужилась дать ему имя – он понял и улетел на крыльях, которые не расправлял шесть лет. На крыльях, онемевших от бездействия, потускневших в электрическом свете квартиры с никуда не выходящими окнами.
Коктейль кончился, и хотя ее желудок был переполнен, она заказала еще и села за один из маленьких столиков, которые Дагги поставил у себя в нарушение закона, гласившего, что раз он так сделал, то теперь его аптека считается рестораном. Здесь, спрятавшись за стеллаж со старыми журналами, она могла спокойно сидеть и наблюдать, как тает пена в стакане и кристаллики мороженого теряют свою угловатость, превращаясь в мягкие блестящие лепесточки, похожие на раскисшее мыло, слишком долго пробывшее в воде.
Она собиралась захватить из дому «Источник силы» доктора Ди и средство для прибавки веса и добавить их в коктейль, потому что сам по себе он, похоже, никак на нее не действовал. Ее круглые бедра исчезли, как исчезла сила в руках и спине. Может быть, той Вайолет – знавшей, куда девался кухонный нож и имевшей достаточно силы, чтобы им орудовать, – удалось сохранить и бедра. Тогда почему же, если она такая сильная и у нее все еще круглые бедра, почему она гордилась своей попыткой убить мертвую девицу, а она именно гордилась. Когда она думала о той Вайолет, смотревшей на мир ее глазами, она понимала, что никакого стыда у нее нет, никакой муки. Это принадлежало только ей, вот она и сидела за незаконным столиком, спрятавшись за журнальной полкой, и месила соломин кой шоколадный Коктейль. Ей тоже могло быть восемнадцать, как той девице у полки с журналами, читающей «Колиерс», чтобы потянуть время и не уходить из аптеки. Интересно, заглядывала ли Доркас в «Колиерс», когда была жива? Или ей нравился журнал «Либерти»? Замирала ли над фотографиями стриженных под фокстрот блондинок? Или джентльменов в туфлях для гольфа и фуфайках с острым вырезом? Да нет, на кой они ей сдались, если польстилась на мужика, который ей годился в отцы. Который ходил не с клюшкой для гольфа, а с чемоданом пробного косметического товара фирмы «Клеопатра». Чьи носовые платки были не из тонкого батиста и не выглядывали уголком из жилетного кармашка, а наоборот, были большие, красные и в каких-то подозрительных белых пятнах. В холодные зимние вечера он, верно, клянчил, чтобы она согрела ему своим телом постель, прежде чем самому залезть под одеяло. Или это была его обязанность? Уж точно он позволял ей забираться ложкой в свою порцию мороженого и соскребать подтаявшие края, а в кино «Линкольн», когда она запускала руку в его кулек и таскала оттуда воздушную кукурузу, он и не думал возмущаться, сукин сын. А когда по радио пели «Крылья над Иорданом», он делал звук потише, чтобы слышать, как она подпевает, а не погромче, чтобы заглушить ее подвывание: «Положи меня, милый». И поворачивал подбородок к лампочке, чтобы она могла выдавить заросшую волосяную луковицу, подлец. И еще другое паскудство. (Коктейль уже выдохся и превратился в холодную бурду.) Премия в двадцать пять долларов за удачную торговлю – цена ночника с голубым абажуром или атласного женского халата светло-лилового цвета – он что, все отдал ей, корове? Повел ее в субботу в «Индиго», выбрал место, где потемнее и чтоб музыка была слышна, в глубине зала за круглым столиком, там есть такие, из чего-то черного и гладкого, а сверху скатерть чистейшая, пил неочищенный джин с красным сиропом, чтобы было похоже на лимонад, она-то, конечно, пила как раз лимонад, из широкого бокала с тоненькой ножкой, как у цветка, а другой рукой, в которой не было стеклянного цветка, она выстукивала ритм на его ноге, на его ноге, на его ноге, ноге, ноге, и он покупал ей нижнее белье, выстроченное розовыми бутонами и фиалками, слышите, фиалками, и она надевала его, хотя оно было слишком тонкое и неподходящее для комнаты, где днем наверняка не работало отопление, пока я была, где? Где? Бежала по ледяному тротуару на чью-нибудь кухню стричь и причесывать? Пряталась в парадной от ветра, высматривая трамвай? Да где бы ни была, везде было холодно, и мне было всегда холодно, и никто не забирался в постель, чтобы согреть мне простынки, не протягивал руку поправить сползшее одеяло, натянуть по уши, так иногда было холодно, и, может, поэтому нож попал как раз под ухо. Да, поэтому. И поэтому им пришлось повозиться со мной, прежде чем повалить на пол и оттащить от гроба, в котором лежала она, мерзавка, взявшая то, что принадлежало мне, что я сама себе выбрала и хотела сохранить, НЕТ!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22