А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— И в самом деле, мы ведь здесь именно для того, чтобы развлекаться. Для этого и встретились.
— Я спрашиваю себя, отчего мне хочется видеть такого зануду, как ты. У меня было такое прекрасное настроение, я была так рада вернуться в Рим, к себе домой, а ты со своим…
— Это называется сарказм.
— …со своими потугами на остроумие пытаешься, как всегда, все испортить. Я надеялась, что ты хоть немного изменишься за это время.
— А я и меняюсь, уверяю тебя. Думаешь, мне все это не надоело? Мне нужно действовать, что-то предпринять, чтобы появились свежие мысли, неожиданные образы для новых размышлений. Нужно изменить и, конечно, сломать старые схемы, которые держат меня в плену, нарушить связи обычных мотиваций…
— Ну вот, опять бредишь, распространяясь о себе самом, словно перед тобой никого нет. Изменить? Не понимаю, что это значит. Но и такой, какой есть, ты нравишься мне, дурак.
На этот раз я позволяю ей взять меня за руку. Мы делаем заказ официанту, ожидающему с нетерпеливой улыбкой. Больше всего мне хочется пить. Ванда, напротив, возбуждена перспективой расправиться с филейной вырезкой под перцем.
Прошу ее рассказать, чем она занималась все это время.
— Представляешь, фильм снимали возле Виченцы, недалеко от дома моих родителей, так что я иногда заглядывала к ним. Была умницей, как никогда…
— И кто же тогда посылал тебя к чертям собачьим?
— Кино, я не люблю, когда ты такой вульгарный.
— Ладно, оставим это. Кто?
— Да нет, ты, и в самом деле изменился. Раньше спрашивал, сколько раз. Не вздумал ли ты случаем ревновать?
— Только этого не хватало.
— Фильм — дерьмо. Однако есть один эпизод, где я действительно играю.
— Голая?
— Как актриса я еще не раскрыла себя…
— Ну разумеется голая, ты еще слишком одета.
— Дай мне сказать. Я говорю серьезно. Мне надо было войти в роль, по-настоящему играть. Ведь только так приобретаешь профессию. — Она делает жест, как бы откидывая со лба воображаемую челку. — А ты как проводил время? Не уверяй, будто хранил целомудрие.
— Представляешь, вчера мне так недоставало тебя, что я даже подумал об одной маленькой девочке.
— Только подумал?
— И почувствовал, что я скотина.
— Но ты и в самом деле скотина.
— И все же с детьми я не связываюсь.
— Удивляюсь. И никогда не связывался?
— Никогда.
Ощущая мой хмурый, грозный тон, Ванда не настаивает на продолжении этой темы, тем более что нам подают заказанное. Идеальные зубки Ванды с радостью вонзаются в мясо.
— Давид. Давид Каресян. Я знакомил тебя с ним?
— Я ведь не жена твоя. Ты несколько раз упоминал о нем.
— Моя жена тоже с ним незнакома. Его убили.
Ванда продолжат жевать, отпивает глоток вина.
— Кто убил?
Пожимаю плечами.
— Вкололи смертельную дозу героина.
— Кто знает, может, это и не такая уж страшная смерть.
— Дело в том, что я тоже рискую.
Она никак не реагирует на мои слова.
— Не веришь?
— Кино, с тех пор как я тебя знаю, ты всегда говоришь, что тебя убьют.
— На этот раз меня и в самом деле могли убить, как и Давида.
— Не знаю, что и сказать тебе. Я в самом деле не всегда понимаю, когда ты говоришь серьезно, а когда дурачишься. Но ты сам виноват.
— Попробуй представить. Мы с Давидом знаем имена некоторых крупных поставщиков наркотиков. Естественно, что они хотят заставить нас замолчать.
Ванда качает головой:
— Может, это и так, но поверь мне, не стоит прибегать к подобным устрашениям, лишь бы выглядеть интересно, лишь бы тебя больше ценили. Знаешь, что ты такое, Кино, — не слишком уверенный в себе человек.
Это замечание задевает меня.
— Ванда, знаешь, ты иногда бываешь даже умна.
— Все думаю, как мне следует одеться на твои похороны. Только не говори, что я должна явиться голой.
— Я не пошел на похороны Давида. Наверное, там никого и не было. Был только он один.
— Ты чудовище. Никого не уважаешь.
— Закончила? Не дождусь, когда смогу уйти отсюда.
Ванда живет в районе Париоли. Квартирка у нее крохотная, чуть больше почтовой марки. Однокомнатная, на первом этаже, нарядная, устланная ковролином, с крохотной кухней и ванной. Я принимаю участие в ее содержании, и это весьма обременительно для меня.
Помогаю ей превратить диван в кровать — в кровать, которая занимает почти все пространство комнаты.
Ванда любит долгие преамбулы.
— Ну подожди еще, — просит она, когда я хочу улечься на нее.
Ее возбуждает собственная юная нагота, вызывает эйфорию.
— Нравлюсь тебе?
— Ну конечно, Ванда. Конечно нравишься.
— А как?
— Не знаю. Очень.
— Ну что ты за журналист такой? Ничего не умеешь выразить как надо. Смотри, какие груди, какие круглые.
— Угу.
— Подожди, ну куда ты спешишь? А какие у меня соски?
— Самые прекрасные на свете.
— А бедра? Не слишком ли полные?
— Годятся и такие. Раздвинь.
— Кино, ну почему тебя еще надо учить, как заниматься сексом? Разве ты не знаешь, что это делают вдвоем?
— Наверное, потому, что поздно начал заниматься им.
— Сюда! Поцелуй меня сюда! — Она подставляет пупок. — Еще…
Она выгибается, чтобы я положил подушку ей под поясницу, наконец мне удается войти в нее. Тут она всегда начинает как бы постанывать. Теперь уже хочется поговорить мне.
— Скажи, что любишь заниматься сексом со мной.
— Да, да, люблю, — отвечает она с закрытыми глазами.
— Ты должна сказать, что очень любишь.
— Очень люблю!
— Скажи, что я лучше всех мужчин.
— Лучше всех мужчин.
— Это неправда.
— Перестань, дурак.
Наш диалог делается все труднее.
— Ванда, скажт, что любишь меня.
— Люблю.
— Повтори.
— Люблю тебя.
— Скажи, что не можешь обойтись без меня.
Она издает приглушенный возглас, начинает неистово метаться. Хватит, у меня больше нет сил.
Memow остановился на несколько секунд. Потом медленно вывел только одно слово:
Оргазм.
Аликино задал вопрос:
Что можешь сказать мне об оргазме?
Оргазм есть оргазм.
Аликино не повторил вопрос. Компьютер продолжил свою работу.
Некоторое время мы лежим в прострации и отчуждении. Затем Ванда высвобождает свое тело и переворачивается на живот рядом со мной.
— Кино, а ты знаешь, теперь и в театре раздеваются на сцене.
— Я никогда не хожу в театр.
— Ну и я тоже, если на то пошло.
— Что же ты за актриса такая, если никогда не бываешь в театре?
Она не отвечает. Я ласкаю ее ягодицы.
— Повернись. Хочу видеть тебя спереди.
— Кофе не хочешь?
— Я знал, что спросишь об этом. Нет, не хочу.
— Сколько чашек выпиваешь за день?
— Много.
— Тебе вредно. — Изображая маленькую девочку, она покровительственно говорит: — В твоем возрасте вредно пить, вредно курить и вредно женщин любить.
Между тем она поднялась и села подле меня, скрестив ноги, так что ее гениталии оказались у меня прямо перед глазами. Протягиваю руку и ласкаю их, теребя каштановые волосы на лобке.
— Ты просто зациклился, Кино. Секс — это для тебя не столько удовольствие, сколько мучение. — Тяну прядку волос. — Ай!… Это всегда так было?
Я утвердительно киваю.
— Даже когда занимаешься любовью, все равно чувствуется, что ты не уверен в себе.
— Теперь ты про эту мою неуверенность будешь вспоминать при каждом удобном случае, что бы я ни делал.
— Но это же верно. Ты занимаешься сексом словно для того, чтобы доказать в первую очередь самому себе, что еще чего-то стоишь, что ты молодец.
— Хорошо, тогда давай еще разок.
Она соглашается без особого восторга. Я снова лежу на ней.
— Помоги мне.
Она протягивает руку и теребит мой еще вялый член.
— Видишь? Зачем же тебе делать это через силу?
— Прекрати, лучше действуй.
Опытной рукой она начинает стимулировать меня.
— Ну скажи еще что-нибудь… скажи мне, что я свинья.
— Ты свинья.
— Развратник… А ты — проститутка. Разве не проститутка?
— Я — проститутка.
Я чувствую некоторую эрекцию.
— Мы с тобой настоящие подонки.
— Угу…
— Я — мерзкий подонок. Я — продажный Иуда. Скажи мне это. Скажи!
— Ты… — продажный Иуда.
— Вот… Еще…
— Ты — продажный Иуда.
Нет, всего этого недостаточно. Эрекция затухает.
Смирившись, усталый, ложусь рядом с ней. Мне трудно дышать, жутко раздражает ее попытка успокоить меня ласками.
— Становлюсь импотентом.
— Да нет, это нормально.
— В шестьдесят лет нормально, да? Что ты об этом знаешь? Пойди поищи себе какого-нибудь юнца.
Начинаю одеваться.
— Что ты делаешь?
— Одеваюсь. Разве не видишь?
— Не останешься на ночь?
— Четыре часа, проведенные с тобой, целый вечер, я бы сказал, — это для меня предел. Тебе не кажется?
Она не реагирует. Продолжает смотреть на меня, пока заканчиваю одеваться. Достаю из бумажника все деньги, какие в нем есть, триста тысяч лир, и высыпаю их на кровать:
— Это мой искренний вклад.
Ванда плачет.
— Дерьмо. Никак не мог обойтись без своей обычной сцены?
— А ты смотри! Ты ведь актриса.
— Пошел к дьяволу, идиот! Не ищи меня больше!
— Молодчина. И ты тоже знаешь свою роль наизусть.
Чтобы размять ноги, Аликино прошел к телефону позвонить миссис Молли. Ее голос сразу же приобрел тональность озабоченности.
— Это действительно вы, мистер Маскаро?
— Хочу предупредить вас, что со мной все в порядке. Занят по работе.
— Я была очень обеспокоена. И даже сказала об этом мистеру Холлу. Я сказала ему: «Куда же подевался мистер Маскаро?»
— Надеюсь, вы не звонили в полицию?
— Я как раз собиралась это сделать. А у вас в самом деле все в порядке?
— В полном порядке. Почта была?
— Обычные рекламки. Не беспокойтесь, если что-нибудь придет важное, от меня не ускользнет.
— Не сомневаюсь, миссис Молли. Спасибо.
— Когда вернетесь?
— Еще не знаю. Но думаю, скоро.
— Предупредите меня. Испеку для вас прекрасный яблочный пирог.
Аликино положил трубку в кабине, находившейся в коридоре, и вернулся в свой офис. По окончании рабочего дня телефон, стоящий на письменном столе, отключали.
13
Рис с черной икрой — блюдо для аристократов.
Я готовлю его в доме Пульези только для нас двоих. Лучана, супруга Пульези, уехала в дом, который купила в Гроттаферрате, чтобы всякий раз, как представится возможность, быть подальше от Рима.
Пульези живет в районе ЭУР <Квартал в Риме, построенный для несостоявшейся Всемирной выставки в Риме.>, в этом нагромождении построек, которые не назовешь ни кварталом, ни городом, ни деревней, а скорее всего урбанистическим кошмаром или злой шуткой, словно кому-то хотелось позабавиться, понастроив странных сооружений и превратив их в своего рода выставку монументальной и спекулятивной архитектуры.
В просторной, тихой квартире мы чувствуем себя совершенно свободно и ходим в одних рубашках, потому что, хоть сегодня уже и 23 октября, все еще очень жарко.
Повар — это я, а Пульези — мой ассистент и мойщик посуды. Мы предвкушаем один из дружеских ужинов, вошедших у нас в привычку, которая сохранялась многие годы, даже если между подобными вечерами и проходил иногда не один месяц.
Икра лежит в круглой жестяной банке, на голубой крышке которой изображен осетр и что-то написано кириллицей. Банка грубо запечатана полоской красной резины, которая кажется отрезанной ножницами от автомобильной шины. Пульези вскрывает банку, в ней полкило икры, причем лучшего качества — крупной и серой.
— Мне привез ее один друг из России.
— Правильнее сказать — из Советского Союза.
Мы пробуем ее так — без маслин и лимона.
— Знаешь, что я думаю, Лучано?
— Эй, Кино, ты, обратился ко мне по имени? Выходит, у нас сегодня необыкновенный вечер.
— Я вспоминаю наши прежние вечера. Они начались у тебя дома с хлеба и дешевой колбасы. Сорок лет назад.
— Тогда и это было уже много.
— А твоя огромная кухня в Болонъе была все равно что морской порт. И твои родители не жаловались, что туда прибывало столько народу.
— Ну что ты, они были довольны.
— Какие только странные типы там не встречались. В основном студенты. Но об учебе думали меньше всего. Кто был одержим сочинительством, кто искусством, кто кино… Но все занимались всем. Ты тогда бредил Гете, да и другие любопытные пристрастия у тебя были. Что это за древний язык, который ты принялся было изучать?
— Рунический.
— Ты все время ходил в университетскую библиотеку. Но бывал там и для того, чтобы повидаться с девушкой… Как ее звали…
Пульези притворяется, будто не помнит:
— Какую девушку?
— Ну не валяй дурака. Несколько месяцев твердил мне про нее.
— Знаю. Боялся, что уведешь. Ей нравились образованные молодые люди, а ты был ходячей энциклопедией. Не то что я — первоклассник. Негодяй, ты использовал свою образованность, чтобы соблазнять женщин.
— Да, но я ведь боялся постели!
— Ты и в самом деле был ненормальный, как сейчас сказали бы.
Мы смеемся. И тем временем готовим бутерброды с икрой и кетой в качестве второго блюда. Рассматриваю нож, которым только что отрезал кусок масла.
— Вспоминаю иногда те времена и тех людей, что встречал у тебя в доме. Интересно, как сложились их судьбы? Ты всех потерял из виду?
— Совершенно.
— Болонья. Ты вернулся бы туда?
— Нет, Кино. Думаю, что нет.
— А знаешь, я ведь не был там уже двадцать лет.
— Твоя мать все еще там живет?
— Если б она умерла, думаю, я узнал бы об этом.
Мы накрыли стол в небольшой гостиной рядом с кухней и ждем, пока сварится рис.
Как бы развивая какую-то собственную мысль, Пульези продолжает:
— Когда я приехал сюда в пятьдесят пятом, то полгода обивал пороги мастерских художников и в конце концов остался совсем без денег, но с дипломом юриста в кармане. Он-то и помог мне устроиться на службу в полицию. Ты не стал писателем, но хотя бы близок к этой профессии.
— Неужели ты считаешь, будто то, что я делаю, можно назвать журналистикой?
— Кино, будь у тебя голова на месте, ты мог бы стать великим журналистом.
— Готово. Ставь на стол.
Принявшись за еду, мы опять вспоминаем всякие истории, разных людей, книги послевоенных лет — того времени, которое в наших воспоминаниях оказывается значительным, сказочным и, конечно, все более дорогим для нас благодаря пыли и провалам в нашей памяти.
Потом разговор сникает, и мы оба чувствуем вдруг какую-то неловкость. У меня возникает четкое ощущение, будто Пульези несколько нарочито афиширует удовольствие, с каким вспоминает былое, чтобы скрыть что-то совсем другое, что волнует и тревожит его и что вот-вот обнаружится. Так или иначе, но этот момент должен был наступить.
— Пульези, у тебя какие-нибудь неприятности?
— А что?
— Думаю, мы с тобой хорошо знаем друг друга?
— Ты уверен в этом? Прекрасный ужин, не правда ли? Мой совет тебе, Кино, по-прежнему в силе: иди в шеф-повара, и перед тобой откроется будущее.
— Будущее, говоришь?
— А я готов помочь тебе. Откроем небольшой изысканный ресторанчик. Очень дорогой. В Риме с таким не пропадаешь.
Он с трудом поднимается из-за стола.
— Пойдем ко мне в кабинет.
Кабинет Пульези огромный, элегантный, с дорогими диванами и коврами, ценными картинами и шкафами, полными книг. Все это приобретено благодаря состоятельной и щедрой жене.
Много места занимает разнообразная американская и японская аппаратура — самые последние новинки в области стереофонии, видео— и аудиозаписи.
К такой аппаратуре Пульези питает настоящую страсть и прекрасно в ней разбирается. Особенно в том, что касается магнитофонов. Их у него несколько, каждый со своими особенностями.
Пульези ушел в гостиную, чтобы позвонить на службу. В ожидании, пока он вернется, сажусь и осматриваюсь, отыскивая что-нибудь новое, что всякий раз непременно оказывается в его кабинете, — безделушка, картина, какое-нибудь замысловатое электронное устройство.
На широком письменном столе палисандрового дерева среди бумаг, книг и журналов замечаю газету, раскрытую на странице, где помещена коммерческая реклама. Возле одного из коротких объявлений карандашная пометка: «Ищу пойнтера Орфея, потерявшегося поблизости от площади Венеции. Номерной знак 750412».
Газета старая, трехдневной давности.
Я наливаю себе виски с содовой. Пульези входит, неся какую-то узкую длинную коробку. Он держит ее осторожно, подложив под нее какую-то ткань.
— Знаешь, что это такое?
Я жестом даю понять, что не догадываюсь. Он подносит коробку ближе. Из нее торчат обрезанные электрические провода.
— Бомба. Я обнаружил ее вчера утром в своей машине. Она была установлена возле двигателя и соединена проводами с зажиганием.
— Но как ты ее заметил?
— Удача или рука судьбы. Я ведь южанин по происхождению и верю в провидение. Мне почему-то пришло в голову проверить уровень масла, и я открыл капот. А ведь, подумать только, обычно я никогда этого не делаю. Уровень масла и воды мне всегда проверяют на заправочной.
Отвожу взгляд от бомбы.
— Отчего же ты оставил ее у себя? Почему не заявил?
— Самому себе? — Он словно раздумывает некоторое время.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21