Ну и ладно, ответила я тебе, а я как раз этого и ищу, то есть ни-че-го, стало быть, мы с тобой похожи, добавила я — но может быть, эти слова прозвучали только в моей голове, так и не дойдя до моих губ, — похожи, как две капли воды, и ты сказал: я не хочу ошибиться, на этот раз не хочу. О какой ошибке ты говоришь, спросила я с удивлением, большинство людей постоянно ошибается, избежать ошибок невозможно, жить и значит ошибаться, каждый шаг — ложный шаг, но всегда можно вернуться назад. Нет, ответил ты, на этот раз резко, назад не возвращаются. Я ждала тебя, сказала я, такого, какой ты есть, не лучше и не хуже, и глаза у тебя именно такие, какие я представляла себе все эти годы, ещё даже и не зная тебя.
Это был наш первый долгий разговор. Двух людей, которым суждено было стать любовниками. Любовникам хочется броситься друг другу в объятья, раствориться друг в друге — мы же, напротив, стали возводить стены, да ещё из камня. И эти стены, которые мы начали строить с той самой скамейки, с того унылого привокзального сквера, с того лютого февральского дня, выросли на удивление быстро, словно дома на окраине города, здания-уроды, с квартирами, похожими на соты в улье, скучные коробки, скрывающие от взглядов все, что было прежде видно: деревья, луга, прежнее человеческое жильё, да и самих человеков, гуляющих по улицам. Все омертвляют эти жуткие фасады, с вечно закрытыми окнами, словно запертыми ртами, чьи жалюзи раскрашены в абрикосовый или бледно-жёлтый цвет. Пейзаж, настолько безобразный, что трудно понять, как люди могут выносить такую жизнь, разве только если вынуждены делать это. Но не влюблённые. Им-то какая нужда глазеть на эти стены, они всегда могут отвернуться и начать свой путь заново, не оглядываясь назад.
Но здесь в этой комнате под номером 411, выгравированном на обратной стороне двери, наши мысли, ясно, заняты вовсе не этим. Прошли два дня и две ночи наших объятий, разговоров, вдыхания запаха кожи друг друга, поцелуев. И когда приходит пора покинуть её, эту комнату, конечно же, мы, закрывая дверь, выходим, не оборачиваясь, чтобы не видеть ни смятых простыней, ни кожуры бананов, оставленной в корзине, ни серебряного подноса с останками роскошного завтрака: мы достаточно увлечены начавшейся историей нашей любви, и наши взгляды устремлены вперёд, а не назад, и полны надежд и ожиданий от каждого последующего дня.
На вокзале Термини мы целуемся и обнимаемся все то время, пока ждём прибытия наших поездов, двух разных поездов, отправляющихся в два разных города. И когда я вхожу в свой вагон, ты уже уходишь, ни разу не обернувшись, как потом будешь делать всякий раз, потому что ты, как и я, ненавидишь прощания. Я улыбаюсь вослед твоей удаляющейся фигуре, и у меня сильно бьётся сердце. Глядя, как ты пробиваешься по перрону сквозь спешащую в противоположном направлении толпу пассажиров, я думаю: вот он, мужчина что надо. На твоём месте мог быть любой, один из тех, кого я не знаю и не узнаю никогда, незнакомец среди толпы на огромном вокзале, на кого упал мой взгляд, может быть, потому, что мне понравилась его походка, или он показался очень мужественным, или потому что в форме его плеч или в манере щуриться и слегка наклонять голову, когда прикуривает сигарету, я уловила нечто, что произвело на меня впечатление. Чужеземец, один из многих себе подобных, фигура, схваченная периферийным зрением, чтобы исчезнуть раз и навсегда. Но нет, это был ты. Именно ты. И я тебя знала. Я знала, как сладка кожа твоего тела, знала, что у тебя на груди мягкие каштановые волосы, а на спине бледный шрам, я любила твои слова, манеру строить фразы, твой голос, я знала даже то, что мы встретимся, потому что обязательно должны были встретиться и, встретившись, мы сразу же, несмотря на страхи, предшествующие первой встрече, поймём, что в этом не будет никакой ошибки. И в то время, когда я смотрела на тебя, уходившего все дальше и дальше, пока ты совсем не исчез из виду, мне в голову пришли стихи Виславы Шимборской, которые звучат так:
Два человека убеждены,
Что внезапное чувство свяжет их.
Прекрасна такая уверенность,
Но неуверенность намного прекрасней.
Прежде, не зная друг друга, они полагали,
Что ничего подобного с ними никогда не случится.
Но что думали об этом улицы, лестницы, коридоры,
Знавшие, что они встретятся?
Хотелось бы спросить их,
Помнят ли они,
Как столкнулись лицом к лицу
во вращающейся двери?
А первое «извините» в толчее?
Или «я ошибся номером» в телефонной трубке?
Но мне их ответ известен:
Нет, не помнят.
Их здорово поразило бы,
Коль скоро они б узнали,
Что с некоторых пор,
Случай играет с ними.
Ещё не все готово,
Чтоб судьбы их изменились,
Случай то приближается к ним, то удаляется,
То оказывается у них на пути
И, подавляя, смешок,
Одним прыжком отскакивает обратно.
Он подаёт им сигналы и знаки,
Неважно, что они не расшифровываются.
Быть может, тремя годами раньше
Или в прошлый вторник
Маленький листик
Перелетел с плеча одного на плечо другого?
Что-то было потеряно, но что-то обретено.
Кто знает, быть может, то был мячик,
Забытый в кустарнике детства?
И были поручни и дверные звонки,
На которые, одно на другое,
Наложились касанья их рук.
И их чемоданы прижались боками
В тесноте багажного склада.
И один и тот же сон, пришедший к обоим ночью,
Заставил их проснуться в смущении.
И правда, любое начало
является лишь продолженьем
И книга исхода
Всегда открыта лишь наполовину.
Я поднялась в вагон, повторяя про себя финал этого стихотворения, и внезапно ощутила на языке горечь послевкусия: книга исхода всегда открыта наполовину. Я тряхнула головой, прогоняя мысль, достала из сумки журнал, открыла и, прижавшись виском к замёрзшему стеклу, принялась читать, не глядя на Рим, убегающий за окном, и стараясь не возвращаться к тому, что книга, открытая наполовину, может таить в себе множество разных финалов.
Пришла весна, и единственный финал, до которого я додумалась, выглядел так: дом, весь белый внутри и снаружи, зимний пейзаж, удерживающий нас в своём снежном безмолвии. Мы работаем бок о бок за одним столом, с дымящимся кофейником перед нами и музыкой под сурдинку, каждый, склонившись над собственным ноутбуком. Мы будем жить в одном доме и спать в одной постели и, быть может, заведём ребёнка. Мальчика с твоими глазами и моей улыбкой. Сладостные и беспредметные грёзы, абсолютно противоречащие благоразумию, если учесть то, что я всегда ненавидела спать в одной постели с кем-либо и никогда не хотела иметь детей. Но разве не иррациональные грёзы — ведь ты тоже так считаешь — питают ненасытную любовь?
Движение всех тех поездов, на которые я садилась, чтобы приехать к тебе, и всех тех, на которые садился ты, чтобы приехать ко мне, было перемещением во времени: вперёд к новой жизни или назад, к жизни предыдущей, и то, что для тебя было жизнью новой, для меня было старой, с обратным знаком. Я переводила дух в твоём городе, а ты не чаял сбежать из него. Зато ты отдыхал в моем доме, а я в нем задыхалась.
В соседней комнате — двое: хотя они не разговаривают, это ясно вытекает из шумов, которые одновременно доносятся из ванной и из угла комнаты. Там ещё ребёнок. Ребёнок грудной, время от времени он плачет. Монотонный тихий плач, который мгновенно стихает. Я представляю себе, как его мать достаёт из кофточки грудь, засовывает сосок между губ младенца, медленно укачивает, шепчет ему что-то, поглаживая по головке. Его отец валяется на кровати, наверное, в одних трусах, задрав вверх босые ноги, и смотрит телевизор. Голоса, рекламные джинглы, репортажи футбольных матчей, информационные выпуски, эстрада. Он без конца перескакивает с канала на канал. Плач ребёнка и бормотание женщины похожи на звуки из телевизора: безразличные, бессодержательные, как рокот мотора проезжающего по улице автомобиля.
Кто эти люди, что обитают в соседней комнате, от которых меня отделяет тонкая стенка из гипсокартона? Как так случилось, что мы совсем рядом, едва не касаемся друг друга, но ничего друг о друге не знаем и никогда не узнаем? Я делю с незнакомцами мою интимную жизнь, могу слышать их, когда они принимают ванну, разговаривают, едят, занимаются любовью, но даже понятия не имею, как их зовут. Что делают в этой жизни. Кто они такие. Мне известны их привычки, но я не знаю их. Ведь и они могут слышать меня? — задаю я себе вопрос. В какой-то момент они замирают, задерживают дыхание, пытаясь расшифровать мои движения по комнате. Переход от кровати к ванной, повторяющийся щелчок почти высохшей зажигалки, шарканье мокрых резиновых шлёпанцев по полу. Что я сегодня одна, должно быть, им тоже понятно. Как и то, что я — женщина. Движения женщины в комнате отличаются от движений мужчины. Я, по крайней мере, смогла бы отличить их.
Дни проходят, за этой стеной они похожи один на другой, судя по тому, что мне дано понять. Я начинаю придумывать историю. Я никогда не встречала их на лестничной площадке, их дверь никогда не открывается, но всякий раз, как я вхожу в отель, шумы, а следовательно и обитатели, производящие их, по-прежнему там, за стеной. Звуки посуды во время обеда. Постоянно включённый телевизор. Плачущий ребёнок. Женщина, поющая колыбельную. А вчера ночью я услышала голос мужчины. Это меня поразило, словно выстрел в тишине. Мрачный голос, говоривший на южном диалекте, и очень быстро. Иногда он делал паузы, потом продолжал. Я ничего не могла понять, ни единого слова: только оттенки звуков и общую атмосферу.
Я увидела перед своим внутренним взором мужчину, укрывшегося в номере отеля со своей семьёй. Быть может, он получил увольнительную из тюрьмы в качестве награды за примерное поведение с условием не покидать комнаты на весь период действия отпуска? Или сбежал? Факт. Этот человек скрывается от правосудия. Устроил себе на несколько дней имитацию нормального существования, со своей женщиной и своим ребёнком, воссоздав в номере отеля подобие семейной жизни, с регулярным питанием, телевизионными программами и кормлением новорождённого.
Ночью эти двое занимались любовью, и ребёнок не плакал. Я их немного послушала, в какой-то момент заткнула уши берушами и погрузилась в сон. На следующий день, когда я вышла, дверь в их номер была распахнута. Горничная, наклонившись над кроватью, стелила новую простыню. Тележка с мётлами, полотерной щёткой и моющими средствами перекрывала дверь, но мне все равно удалось понять, что в номере нет человеческого присутствия, только кровать с наматрасником, заляпанным пятнами выцветшей крови, столик, придвинутый к стене, стулья и занавеска с жёлто-зелёными ромбами, похожая на ту, что висит в моем номере. Они уехали, рассеялись, словно дым, и мне никогда не узнать, какие у них были лица.
Во время второй нашей встречи, состоявшей из прогулки, на которой ты сказал мне, что тебе нечего дать женщине, мы шли парком вблизи вокзала твоего города. В парке висело постановление коммунального совета, запрещавшее есть и распивать напитки, и где, несмотря на запрет, все продолжали есть и пить, мы это видели. Мужчины и женщины, болтавшие на разных языках, доставали бутерброды, завёрнутые в фольгу, передавали друг другу банки с пивом и обменивались информацией о рабочих местах, о кроватях в наём, о возможностях заработать и многом ином, что наполняло смыслом их день и жизнь.
В тот день ты сказал мне неправду. Существовал бесконечный список того, чем ты одарил меня в последующие месяцы.
Мы часто выходили покурить на маленький балкончик дома, в котором обитали, я садилась на пол, прижималась спиной к твоим ногам, а твоя рука ласкала мне шею. Мы наблюдали, как на город опускается темнота, как один за одним гаснут редкие огоньки. Сырое дыхание ночи осторожно касалось нашей кожи, вызывая озноб.
Это случилось прохладной ночью, должно быть, в марте. Мы только что кончили заниматься любовью и отдыхали перед тем, как вернуться к этому занятию опять, моя кожа горела, словно у меня была высокая температура. Меня одолевала усталость. Ты склонился надо мной, на тебе было только парео, завязанное узлом на бёдрах, ты улыбался, не произнося ни слова. Я никого никогда не любила так, как я люблю тебя, и никого не желала так, как желаю тебя, сказала я тебе, отвернувшись к стене, чтобы моё лицо оказалось в тени и тебе не были видны мои глаза.
То, что я собираюсь рассказать тебе, — начало из «Трех комнат на Манхеттене» Жоржа Сименона, одного из самых интимных его романов, не знаю, читал ли ты его.
Мужчина и женщина встречаются у стойки бара, ночь, кроме них в баре никого, оба печальны, за плечами каждого захламлённое прошлое, которое им хотелось бы забыть. Она словно сошла с полотна Хоппера, эта первая их встреча: неподвижные профили, взгляды опущены к стойке, заляпанной липкими пятнами и отпечатками пальцев. На женщине эксцентричная шляпка, на мужчине — слегка помятый костюм. Ему сорок восемь, ей чуть больше тридцати. Его зовут Комбе, её — Кей. Они вместе выпивают. Затем выходят из бара и бредут по улицам города, бесконечное брожение, похожее на наше — много раз мы ходили так же, часами, прижавшись друг к другу, в безмолвии, или рассказывая друг другу разные истории, забредая в неизвестные уголки твоего и моего городов, оба заворожённые ритмом шагов, городскими развалинами, безлюдными закоулками и нашими историями. Комбе ещё не знает, нравится ему эта женщина или нет, но в ней есть что-то, что его притягивает, чему он пока не может найти названия. После того, как она рассказывает ему историю своей жизни и своих любовей, Кей говорит ему: до тебя было много мужчин, может быть, даже слишком много, но я никогда никого не любила прежде, чем встретила тебя.
Я тоже чуть старше тридцати, и у меня было много мужчин, приключения на одну ночь и на дольше, я помню их имена, имена их родителей, я выучила наизусть особенности, капризы и вкусы каждого, но и я никогда никого не любила, пока не встретила тебя.
Почему? Почему я влюбилась в тебя, именно в тебя, а не в кого-нибудь другого? Такими вопросами наверняка задаются все влюблённые. Этот вопрос появляется внезапно, в беспечной уверенности первых недель, первых месяцев. Это опасный момент. Почему именно ты — или он — какой жест, взгляд, движение, какое слово, какой ассонанс, эхо были причиной?
Быть может, я влюбилась в тебя, потому что я тебя придумала.
Как об этом пишет Хозе Ортега и Гассет:
«…Это идёт от любви, а не от предмета любви… Каждый человек любит полноту собственного духа с силой, достаточной для придания тому, кого он любит, всей чуткости и тонкости, которых взыскует душа его возлюбленного (иными словами, его собственная душа)»
Некоторое время спустя ты рассказал мне о посетившем тебя видении: я иду к тебе навстречу и веду за руку ещё одного тебя же. Я веду тебя к тебе. Ты вернула мне меня, я жил, словно мертвец, сказал ты, у меня была походка мертвеца, пока не пришла ты.
Со мной было то же самое.
Быть может, по этой причине мы всегда влюбляемся в того, кто идёт нам навстречу, таща за руку нас самих. Кто возвращает нам самих себя. В кажущегося тем, кто заставляет нас возродиться.
Потом, как и должно было случиться, как случается всегда, ты повёз меня знакомиться с твоими родителями. С матерью, в первую очередь. В этот день я надела толстый свитер апельсинового цвета, тёплый и мягкий, который мне очень нравился и в котором я чувствовала себя уверенно, но, тем не менее, нервничала.
Я увидела городок твоего детства: маленькие двухэтажные домики — цементные кубы, с высаженными мелкими цветочками, сквериками, обнесёнными оградами. Маленькие палисадники, от которых веет щемящей грустью, убогая окраина, где живут люди, делающие тяжёлую работу, оштукатуренные дома серого, жёлтого или бледно-розового цвета, с креслами-качалками у веранд, с окнами из анодированного алюминия, с чистыми стёклами и кружевными занавесками, сшитыми вручную.
Твоя мать ждала нас, стоя на пороге. Пожилая женщина, худая и прямая, со следами было красоты на лице и очень строгая. Суровая. Суровость в глазах, в изгибе губ, в пальцах, сжавших мои. Я представила себе след от пощёчины, отпущенной этой рукой, на твоей детской мордашке. Длинные и крепкие пальцы были жёсткими, как металлическая линейка. Она посмотрела мне в глаза и едва заметно улыбнулась, только когда я сказала: красивые, это вы их вырастили? — указывая на клумбу с цветами и вазы с цветущими растениями. Её взгляд, сопроводивший мой взгляд, смягчился, но лишь на короткое мгновение.
Ты очень походил на мальчишку в тот день. И, казалось, очень гордился: мною, тем, что я в твоём доме, что ем, сидя за этим столом, что я приветлива и любезна. Ты сжал мою руку, лежавшую на столе, у всех на глазах, и твоя мать посмотрела на нас. По правде говоря, больше она смотрела на меня.
Ты показал мне комнату, где ты жил ребёнком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Это был наш первый долгий разговор. Двух людей, которым суждено было стать любовниками. Любовникам хочется броситься друг другу в объятья, раствориться друг в друге — мы же, напротив, стали возводить стены, да ещё из камня. И эти стены, которые мы начали строить с той самой скамейки, с того унылого привокзального сквера, с того лютого февральского дня, выросли на удивление быстро, словно дома на окраине города, здания-уроды, с квартирами, похожими на соты в улье, скучные коробки, скрывающие от взглядов все, что было прежде видно: деревья, луга, прежнее человеческое жильё, да и самих человеков, гуляющих по улицам. Все омертвляют эти жуткие фасады, с вечно закрытыми окнами, словно запертыми ртами, чьи жалюзи раскрашены в абрикосовый или бледно-жёлтый цвет. Пейзаж, настолько безобразный, что трудно понять, как люди могут выносить такую жизнь, разве только если вынуждены делать это. Но не влюблённые. Им-то какая нужда глазеть на эти стены, они всегда могут отвернуться и начать свой путь заново, не оглядываясь назад.
Но здесь в этой комнате под номером 411, выгравированном на обратной стороне двери, наши мысли, ясно, заняты вовсе не этим. Прошли два дня и две ночи наших объятий, разговоров, вдыхания запаха кожи друг друга, поцелуев. И когда приходит пора покинуть её, эту комнату, конечно же, мы, закрывая дверь, выходим, не оборачиваясь, чтобы не видеть ни смятых простыней, ни кожуры бананов, оставленной в корзине, ни серебряного подноса с останками роскошного завтрака: мы достаточно увлечены начавшейся историей нашей любви, и наши взгляды устремлены вперёд, а не назад, и полны надежд и ожиданий от каждого последующего дня.
На вокзале Термини мы целуемся и обнимаемся все то время, пока ждём прибытия наших поездов, двух разных поездов, отправляющихся в два разных города. И когда я вхожу в свой вагон, ты уже уходишь, ни разу не обернувшись, как потом будешь делать всякий раз, потому что ты, как и я, ненавидишь прощания. Я улыбаюсь вослед твоей удаляющейся фигуре, и у меня сильно бьётся сердце. Глядя, как ты пробиваешься по перрону сквозь спешащую в противоположном направлении толпу пассажиров, я думаю: вот он, мужчина что надо. На твоём месте мог быть любой, один из тех, кого я не знаю и не узнаю никогда, незнакомец среди толпы на огромном вокзале, на кого упал мой взгляд, может быть, потому, что мне понравилась его походка, или он показался очень мужественным, или потому что в форме его плеч или в манере щуриться и слегка наклонять голову, когда прикуривает сигарету, я уловила нечто, что произвело на меня впечатление. Чужеземец, один из многих себе подобных, фигура, схваченная периферийным зрением, чтобы исчезнуть раз и навсегда. Но нет, это был ты. Именно ты. И я тебя знала. Я знала, как сладка кожа твоего тела, знала, что у тебя на груди мягкие каштановые волосы, а на спине бледный шрам, я любила твои слова, манеру строить фразы, твой голос, я знала даже то, что мы встретимся, потому что обязательно должны были встретиться и, встретившись, мы сразу же, несмотря на страхи, предшествующие первой встрече, поймём, что в этом не будет никакой ошибки. И в то время, когда я смотрела на тебя, уходившего все дальше и дальше, пока ты совсем не исчез из виду, мне в голову пришли стихи Виславы Шимборской, которые звучат так:
Два человека убеждены,
Что внезапное чувство свяжет их.
Прекрасна такая уверенность,
Но неуверенность намного прекрасней.
Прежде, не зная друг друга, они полагали,
Что ничего подобного с ними никогда не случится.
Но что думали об этом улицы, лестницы, коридоры,
Знавшие, что они встретятся?
Хотелось бы спросить их,
Помнят ли они,
Как столкнулись лицом к лицу
во вращающейся двери?
А первое «извините» в толчее?
Или «я ошибся номером» в телефонной трубке?
Но мне их ответ известен:
Нет, не помнят.
Их здорово поразило бы,
Коль скоро они б узнали,
Что с некоторых пор,
Случай играет с ними.
Ещё не все готово,
Чтоб судьбы их изменились,
Случай то приближается к ним, то удаляется,
То оказывается у них на пути
И, подавляя, смешок,
Одним прыжком отскакивает обратно.
Он подаёт им сигналы и знаки,
Неважно, что они не расшифровываются.
Быть может, тремя годами раньше
Или в прошлый вторник
Маленький листик
Перелетел с плеча одного на плечо другого?
Что-то было потеряно, но что-то обретено.
Кто знает, быть может, то был мячик,
Забытый в кустарнике детства?
И были поручни и дверные звонки,
На которые, одно на другое,
Наложились касанья их рук.
И их чемоданы прижались боками
В тесноте багажного склада.
И один и тот же сон, пришедший к обоим ночью,
Заставил их проснуться в смущении.
И правда, любое начало
является лишь продолженьем
И книга исхода
Всегда открыта лишь наполовину.
Я поднялась в вагон, повторяя про себя финал этого стихотворения, и внезапно ощутила на языке горечь послевкусия: книга исхода всегда открыта наполовину. Я тряхнула головой, прогоняя мысль, достала из сумки журнал, открыла и, прижавшись виском к замёрзшему стеклу, принялась читать, не глядя на Рим, убегающий за окном, и стараясь не возвращаться к тому, что книга, открытая наполовину, может таить в себе множество разных финалов.
Пришла весна, и единственный финал, до которого я додумалась, выглядел так: дом, весь белый внутри и снаружи, зимний пейзаж, удерживающий нас в своём снежном безмолвии. Мы работаем бок о бок за одним столом, с дымящимся кофейником перед нами и музыкой под сурдинку, каждый, склонившись над собственным ноутбуком. Мы будем жить в одном доме и спать в одной постели и, быть может, заведём ребёнка. Мальчика с твоими глазами и моей улыбкой. Сладостные и беспредметные грёзы, абсолютно противоречащие благоразумию, если учесть то, что я всегда ненавидела спать в одной постели с кем-либо и никогда не хотела иметь детей. Но разве не иррациональные грёзы — ведь ты тоже так считаешь — питают ненасытную любовь?
Движение всех тех поездов, на которые я садилась, чтобы приехать к тебе, и всех тех, на которые садился ты, чтобы приехать ко мне, было перемещением во времени: вперёд к новой жизни или назад, к жизни предыдущей, и то, что для тебя было жизнью новой, для меня было старой, с обратным знаком. Я переводила дух в твоём городе, а ты не чаял сбежать из него. Зато ты отдыхал в моем доме, а я в нем задыхалась.
В соседней комнате — двое: хотя они не разговаривают, это ясно вытекает из шумов, которые одновременно доносятся из ванной и из угла комнаты. Там ещё ребёнок. Ребёнок грудной, время от времени он плачет. Монотонный тихий плач, который мгновенно стихает. Я представляю себе, как его мать достаёт из кофточки грудь, засовывает сосок между губ младенца, медленно укачивает, шепчет ему что-то, поглаживая по головке. Его отец валяется на кровати, наверное, в одних трусах, задрав вверх босые ноги, и смотрит телевизор. Голоса, рекламные джинглы, репортажи футбольных матчей, информационные выпуски, эстрада. Он без конца перескакивает с канала на канал. Плач ребёнка и бормотание женщины похожи на звуки из телевизора: безразличные, бессодержательные, как рокот мотора проезжающего по улице автомобиля.
Кто эти люди, что обитают в соседней комнате, от которых меня отделяет тонкая стенка из гипсокартона? Как так случилось, что мы совсем рядом, едва не касаемся друг друга, но ничего друг о друге не знаем и никогда не узнаем? Я делю с незнакомцами мою интимную жизнь, могу слышать их, когда они принимают ванну, разговаривают, едят, занимаются любовью, но даже понятия не имею, как их зовут. Что делают в этой жизни. Кто они такие. Мне известны их привычки, но я не знаю их. Ведь и они могут слышать меня? — задаю я себе вопрос. В какой-то момент они замирают, задерживают дыхание, пытаясь расшифровать мои движения по комнате. Переход от кровати к ванной, повторяющийся щелчок почти высохшей зажигалки, шарканье мокрых резиновых шлёпанцев по полу. Что я сегодня одна, должно быть, им тоже понятно. Как и то, что я — женщина. Движения женщины в комнате отличаются от движений мужчины. Я, по крайней мере, смогла бы отличить их.
Дни проходят, за этой стеной они похожи один на другой, судя по тому, что мне дано понять. Я начинаю придумывать историю. Я никогда не встречала их на лестничной площадке, их дверь никогда не открывается, но всякий раз, как я вхожу в отель, шумы, а следовательно и обитатели, производящие их, по-прежнему там, за стеной. Звуки посуды во время обеда. Постоянно включённый телевизор. Плачущий ребёнок. Женщина, поющая колыбельную. А вчера ночью я услышала голос мужчины. Это меня поразило, словно выстрел в тишине. Мрачный голос, говоривший на южном диалекте, и очень быстро. Иногда он делал паузы, потом продолжал. Я ничего не могла понять, ни единого слова: только оттенки звуков и общую атмосферу.
Я увидела перед своим внутренним взором мужчину, укрывшегося в номере отеля со своей семьёй. Быть может, он получил увольнительную из тюрьмы в качестве награды за примерное поведение с условием не покидать комнаты на весь период действия отпуска? Или сбежал? Факт. Этот человек скрывается от правосудия. Устроил себе на несколько дней имитацию нормального существования, со своей женщиной и своим ребёнком, воссоздав в номере отеля подобие семейной жизни, с регулярным питанием, телевизионными программами и кормлением новорождённого.
Ночью эти двое занимались любовью, и ребёнок не плакал. Я их немного послушала, в какой-то момент заткнула уши берушами и погрузилась в сон. На следующий день, когда я вышла, дверь в их номер была распахнута. Горничная, наклонившись над кроватью, стелила новую простыню. Тележка с мётлами, полотерной щёткой и моющими средствами перекрывала дверь, но мне все равно удалось понять, что в номере нет человеческого присутствия, только кровать с наматрасником, заляпанным пятнами выцветшей крови, столик, придвинутый к стене, стулья и занавеска с жёлто-зелёными ромбами, похожая на ту, что висит в моем номере. Они уехали, рассеялись, словно дым, и мне никогда не узнать, какие у них были лица.
Во время второй нашей встречи, состоявшей из прогулки, на которой ты сказал мне, что тебе нечего дать женщине, мы шли парком вблизи вокзала твоего города. В парке висело постановление коммунального совета, запрещавшее есть и распивать напитки, и где, несмотря на запрет, все продолжали есть и пить, мы это видели. Мужчины и женщины, болтавшие на разных языках, доставали бутерброды, завёрнутые в фольгу, передавали друг другу банки с пивом и обменивались информацией о рабочих местах, о кроватях в наём, о возможностях заработать и многом ином, что наполняло смыслом их день и жизнь.
В тот день ты сказал мне неправду. Существовал бесконечный список того, чем ты одарил меня в последующие месяцы.
Мы часто выходили покурить на маленький балкончик дома, в котором обитали, я садилась на пол, прижималась спиной к твоим ногам, а твоя рука ласкала мне шею. Мы наблюдали, как на город опускается темнота, как один за одним гаснут редкие огоньки. Сырое дыхание ночи осторожно касалось нашей кожи, вызывая озноб.
Это случилось прохладной ночью, должно быть, в марте. Мы только что кончили заниматься любовью и отдыхали перед тем, как вернуться к этому занятию опять, моя кожа горела, словно у меня была высокая температура. Меня одолевала усталость. Ты склонился надо мной, на тебе было только парео, завязанное узлом на бёдрах, ты улыбался, не произнося ни слова. Я никого никогда не любила так, как я люблю тебя, и никого не желала так, как желаю тебя, сказала я тебе, отвернувшись к стене, чтобы моё лицо оказалось в тени и тебе не были видны мои глаза.
То, что я собираюсь рассказать тебе, — начало из «Трех комнат на Манхеттене» Жоржа Сименона, одного из самых интимных его романов, не знаю, читал ли ты его.
Мужчина и женщина встречаются у стойки бара, ночь, кроме них в баре никого, оба печальны, за плечами каждого захламлённое прошлое, которое им хотелось бы забыть. Она словно сошла с полотна Хоппера, эта первая их встреча: неподвижные профили, взгляды опущены к стойке, заляпанной липкими пятнами и отпечатками пальцев. На женщине эксцентричная шляпка, на мужчине — слегка помятый костюм. Ему сорок восемь, ей чуть больше тридцати. Его зовут Комбе, её — Кей. Они вместе выпивают. Затем выходят из бара и бредут по улицам города, бесконечное брожение, похожее на наше — много раз мы ходили так же, часами, прижавшись друг к другу, в безмолвии, или рассказывая друг другу разные истории, забредая в неизвестные уголки твоего и моего городов, оба заворожённые ритмом шагов, городскими развалинами, безлюдными закоулками и нашими историями. Комбе ещё не знает, нравится ему эта женщина или нет, но в ней есть что-то, что его притягивает, чему он пока не может найти названия. После того, как она рассказывает ему историю своей жизни и своих любовей, Кей говорит ему: до тебя было много мужчин, может быть, даже слишком много, но я никогда никого не любила прежде, чем встретила тебя.
Я тоже чуть старше тридцати, и у меня было много мужчин, приключения на одну ночь и на дольше, я помню их имена, имена их родителей, я выучила наизусть особенности, капризы и вкусы каждого, но и я никогда никого не любила, пока не встретила тебя.
Почему? Почему я влюбилась в тебя, именно в тебя, а не в кого-нибудь другого? Такими вопросами наверняка задаются все влюблённые. Этот вопрос появляется внезапно, в беспечной уверенности первых недель, первых месяцев. Это опасный момент. Почему именно ты — или он — какой жест, взгляд, движение, какое слово, какой ассонанс, эхо были причиной?
Быть может, я влюбилась в тебя, потому что я тебя придумала.
Как об этом пишет Хозе Ортега и Гассет:
«…Это идёт от любви, а не от предмета любви… Каждый человек любит полноту собственного духа с силой, достаточной для придания тому, кого он любит, всей чуткости и тонкости, которых взыскует душа его возлюбленного (иными словами, его собственная душа)»
Некоторое время спустя ты рассказал мне о посетившем тебя видении: я иду к тебе навстречу и веду за руку ещё одного тебя же. Я веду тебя к тебе. Ты вернула мне меня, я жил, словно мертвец, сказал ты, у меня была походка мертвеца, пока не пришла ты.
Со мной было то же самое.
Быть может, по этой причине мы всегда влюбляемся в того, кто идёт нам навстречу, таща за руку нас самих. Кто возвращает нам самих себя. В кажущегося тем, кто заставляет нас возродиться.
Потом, как и должно было случиться, как случается всегда, ты повёз меня знакомиться с твоими родителями. С матерью, в первую очередь. В этот день я надела толстый свитер апельсинового цвета, тёплый и мягкий, который мне очень нравился и в котором я чувствовала себя уверенно, но, тем не менее, нервничала.
Я увидела городок твоего детства: маленькие двухэтажные домики — цементные кубы, с высаженными мелкими цветочками, сквериками, обнесёнными оградами. Маленькие палисадники, от которых веет щемящей грустью, убогая окраина, где живут люди, делающие тяжёлую работу, оштукатуренные дома серого, жёлтого или бледно-розового цвета, с креслами-качалками у веранд, с окнами из анодированного алюминия, с чистыми стёклами и кружевными занавесками, сшитыми вручную.
Твоя мать ждала нас, стоя на пороге. Пожилая женщина, худая и прямая, со следами было красоты на лице и очень строгая. Суровая. Суровость в глазах, в изгибе губ, в пальцах, сжавших мои. Я представила себе след от пощёчины, отпущенной этой рукой, на твоей детской мордашке. Длинные и крепкие пальцы были жёсткими, как металлическая линейка. Она посмотрела мне в глаза и едва заметно улыбнулась, только когда я сказала: красивые, это вы их вырастили? — указывая на клумбу с цветами и вазы с цветущими растениями. Её взгляд, сопроводивший мой взгляд, смягчился, но лишь на короткое мгновение.
Ты очень походил на мальчишку в тот день. И, казалось, очень гордился: мною, тем, что я в твоём доме, что ем, сидя за этим столом, что я приветлива и любезна. Ты сжал мою руку, лежавшую на столе, у всех на глазах, и твоя мать посмотрела на нас. По правде говоря, больше она смотрела на меня.
Ты показал мне комнату, где ты жил ребёнком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9