«Америкадзины», — выругался он вслух, когда живот его выстрелил вниз, грязные свиньи, садятся на пластиковые сиденья, где до них уже сидели другие, и приносят на себе грязь за стол, будто так и надо, от их ягодиц и подошв исходит вонь уборной. Господи, какие свиньи, думал он, держась обеими руками за живот, почти теряя сознание от боли, животные, вот они кто, и он их ненавидит.
Сколько он так просидел, он не знал, задремал, должно быть, но когда очнулся, ощутил болезненное жжение в лодыжке и гнилую вонь собственных испражнений. Лоб и виски покрывал холодный пот. Ясно, что он болен, у него желтая лихорадка, дизентерия, энцефалит, глисты, малярия — грязные болезни, порожденные грязью; ему нужны лекарства, постель и его оба-сан, бабушка. Нет, не бабушка — ему нужна мать, умершая мать, мама. «Хаха!» — позвал он, как маленький, и сам удивился своему странному, сдавленному голосу. Мама! А потом снова задремал, сидя на пластиковом сиденье, где раньше сидела Джули Джефкоут, и Джеф Джефкоут, и Джефи, и еще тысячи безымянных маслоедов до них, и их белые лица заполонили его сон, как оккупационные войска.
Хиро очнулся снова, и оказалось, что он чувствует себя уже лучше. Он не сразу понял, где находится, но потом сообразил, и его охватил страх. Хакудзины преследуют его, они где-то здесь, конечно, они уже здесь, он пропал. Тут ему вспомнился легендарный самурай Мусаси, который однажды спрятался от врагов в отхожем месте, погрузившись с головой в зловонную жижу, и только дышал через соломинку. Хиро сразу, как током ударенный, вскочил со стульчака, застегнул джинсы и, затаив дыхание, стал смотреть через щелку в двери. Он был готов увидеть демонов, длинноносых, кэто, увидеть страшный сон наяву, в который он угодил, спрыгнув с обсервационной палубы «Токати-мару», был готов к ружьям, к вою сирены, к оголенным клыкам и рычанью собак… Но ничего этого не было. Ничего. Только болото, тонущее в солнечной одури, — материнское чрево и могила всего живого. Хиро приоткрыл дверь. Протиснулся наружу. Зной сразу ударил в лицо, заломило в висках, на глаза навернулись слезы — возвратилась лихорадка.
Дверь кабинки у него за спиной была закрыта, доски настила под ногами скрипели, и только теперь Хиро понял, что ошибался. Вместе с ним на платформе несомненно был кое-кто еще, кое-кто внушительных размеров, попробуй не заметь, холоднокровный, допотопный, мощный. И это чудовище медленно поворачивало в сторону Хиро длинную ухмыляющуюся пасть, наставляя на него маленький холодный глаз. Оно лежало, протянувшись вдоль всего края платформы, свесив зазубренный хвост и одну когтистую лапу в воду, припав бородавчатым брюхом к доскам, а белесой нижней челюстью намертво придавив пакет с сандвичами и прочим провиантом. От этого зрелища Хиро похолодел, у него прошел жар, сердце яростно колотилось в ребра, виски ломило. Мысль с трудом укладывалась в голове: в шести шагах от него находится огромный, с лодку, крокодил и смотрит на него, а он, Хиро, смотрит на крокодила. И это нехорошо. Даже просто плохо. Опасно. Тут и сам Дзете затруднился бы, как быть.
Какое-то время чудовище только смотрело на него одним немигающим глазом — застывшая длинная глыба, скульптура крокодила, высеченная в камне. До Хиро доходило источаемое им зловоние, запахи безжизненных глубин, гнили, распада, смерти и темного, тихого дыхания болотных газов. На минуту голова у Хиро прояснилась, и он стал быстро соображать: что делать? Отступить и запереться в уборной? Или взобраться на стропила и засесть до конца своих дней на крыше? А может, спрыгнуть с другой стороны помоста в воду и добежать по топи до деревьев? Ни один из вариантов как-то не прельщал. И Хиро остался стоять на месте, то приходя в себя, то возвращаясь в беспамятство; одну минуту его подмывало подойти, погладить животное, оседлать его и уплыть в прохладную глубину, поделиться с ним своей пищей; а в следующую ему виделась собственная смерть в этих стальных челюстях, своя растерзанная плоть, претерпевающая превращения и в конце концов становящаяся крокодильим калом. А кончилось тем, что огромная, неповоротливая рептилия, словно вся эта волынка ей прискучила, вдруг пришла в движение и с неожиданной грацией быстро соскользнула в воду, прихватив с собой нечаянно пакет с едой.
Ну и ладно. Хиро все равно не голоден.
Когда он снова очнулся, оказалось, что он лежит где-то в жидкой грязи у берега, и, как все эти дни, какие-то существа опять его едят. Он покосился на свои ступни: кроссовки на пупырчатой подошве потерялись, ноги распухли и воспалились, покрытые всевозможными укусами. Маленькие бесформенные твари, те самые, которых он когда-то, необозримо давно, отдирал от ног возле магазина, облепили его икры и ляжки. Хиро сел и стал отдирать их одну за другой, но после них оставались кровоточащие дыры, следы их работы. Хиро сложил ладони на животе, слишком слившись с природой, чтобы обращать внимание на комаров и зеленых мух, и стал наблюдать, как облака обступают умирающее солнце.
Ему надо было куда-то идти, что-то делать. Он это отлично знал. Но чувствовал необыкновенную легкость не только в голове, но и в костях, он был пьян — блаженно, упоительно, прекрасно пьян. Выходит, он пил сакэ? Ну да. Он лежит на койке, его судно пересекает Тихий океан, затянутый зеленой ряской, а он и Адзиока-сан пьют в кубрике сакэ и разговаривают об Америке, как там все здорово: кинозвезды, рок-н-ролл, и длинноногие женщины, и мясо. Не говоря об обменном валютном курсе. Простой матрос, даже уборщик, будет там богачом. И как там просторно! У всех америкадзинов особняки с четырьмя уборными и «кадиллаки» с баром на заднем сиденье. Сакэ было горячее, потому что налетел шквал, и Хиро продуло на вахте, вот он и напился.
Чудесное зрелище! Настоящий цирк у него перед глазами — птицы, у которых ноги больше крыльев, прыгали с одного листа кувшинки на другой, священные журавли висели в вышине, повсюду лягушки то надувались, то съеживались. Хиро лег щекой на подушку из жижи, и прямо перед ним — лягушка с толстым брюхом поверх подвернутых лапок. Вдруг она раздула свою хору, а потом так гулко изрыгнула воздух обратно, что все остальные лягушки на миг онемели, но спохватились и тоже стали в ответ надуваться и рыгать. Хиро хохотал, пока не ощутил лезвие в кишках, тогда сел и поторопился сдернуть штаны.
Но если днем была комедия, ночь оказалась трагедией. Она легла на Хиро черным покровом, призрачная и жуткая. Стало холодно, болото звенело возмущенными голосами, а у Хиро майка и джинсы были хоть выжми и не попадал зуб на зуб. Насекомые пировали на его коже, он теперь шлепал по ним ладонью, но все равно он был подушкой для булавок, баллоном с запасом крови, на коже вздулись холмы и горы, она стала как выпуклая точечная азбука для слепых. Позже, уже глубокой ночью, когда луна застыла льдинкой высоко в небе, какое-то пресмыкающееся толщиной с его ногу подползло к нему, принюхиваясь к теплу. Оно тыкалось ему под мышку, в пах, терлось лысой головой о ноздри, влекомое теплом его дыхания.
Утром ему стало хуже. Он дрожал в своей грязевой постели, пока не взошло спасительное солнце, а потом лежал под его лучами, как холоднокровное животное, как вытащенный на сушу аллигатор, и кровь у него в жилах кипела. На этот раз лихорадка унесла его в Киото, он был маленьким мальчиком, держащимся за руку бабушки, и они пробирались в пятницу вечером сквозь праздничную толпу на улице Каварамати. Сверкали неоновые вывески, упоительно пахло пельменями гедза, лапшой соба, сладким жареным угрем, всюду толпились люди. Оба-сан вела его туда, где они должны были встретиться с дедушкой и вместе отправиться праздновать день рождения Хиро, его шестилетие. Сначала они закажут удон и тэмпуру в заведении у тетушки Окубо, а от нее перейдут в кофейню за углом, и там ему купят американские сладости — шоколадный пломбир с вафлями и фруктовый салат со взбитыми сливками. Свободную левую руку счастливец Хиро просунул за ремешок новой бейсбольной рукавицы, на ней по кожаной поверхности было слитными американскими буквами оттиснуто имя Регги Джексона. Салон игровых автоматов. «Оба-сан, пожалуйста, позволь мне поиграть, ну только один раз!» — он стал тянуть ее за руку, поскользнулся и налетел на проходящую женщину, старуху, одетую не по-западному, а в кимоно и пояс оби. Она смерила его свирепым взглядом. «Сумимасэн, — сказал он и низко поклонился. — Извините меня, пожалуйста». И оба-сан от себя добавила, рассыпавшись в извинениях. Но старуха вперила в него черные злые глаза, а потом прошипела: «Гайдзин» — и пошла было своей дорогой. Хиро полоснуло обидой, как уксусом по открытой ранке, он забылся и ухватил ее за широкий рукав кимоно. «Америкадзин дэсу, — произнес он с вызовом. — Я — американец».
Да только он не был американцем, ни тогда, ни теперь. Он видел ненависть в их глазах. Хиро поднялся со своего грязевого ложа. Пот жег ему виски. Где та бутыль с апельсиновой газировкой, которую ему оставили Джефкоуты? Раздавлена бессмысленным немым весом водяного чудовища, всползшего на платформу, динозавра, который и есть Америка. Хиро видел, как из-под бородавчатого брюха сочилась желтая влага, не то моча, не то бледная, разжиженная кровь. Но это была не кровь, а апельсиновый газированный напиток, и сейчас Хиро так его хотелось! Пот разъедал глаза, от жара спеклось горло, жажда не давала дышать. Он стоял, дурея, и видел со всех сторон вокруг себя воду, целый океан, целую планету воды. Наконец он наклонился и, хорошо понимая, что этого нельзя, что будет только хуже, принялся ее пить, и пил, пил, пока не забулькало уже прямо в глотке.
Позже, за полдень, на западе стали громоздиться тучи, и голые белые клубы посерели, засквозили синевой, померкли дочерна. Небо отступило, солнце растеклось и пропало. Поднялся ветер, не сильный, но ровный и принес с собой запахи моря. Хиро, испытывая боль в каждом суставе, весь искусанный, изодранный и обгорелый — как бы его не спутали теперь с негром, — лежал на грязи, и она принимала его форму: миской прогибалась под головой, двумя ложками под плечами, текучими углублениями — под непрерывно дрожащими отощавшими ягодицами и ляжками. Собирался дождь, а за ним — новая ночь, холод, сырость, трясучка, и жар, и меч в кишках, но у Хиро не было сил тронуться с места. Да и что он будет делать? Поставит водонепроницаемую палатку и заберется в пуховый спальник? Разведет огонь в чугунной жаровне и поджарит чизбургер на добела раскаленных угольных брикетах? Сон, всего только сон. Хиро смотрел, как кучкуются, расходятся и снова кучкуются облака, смотрел, смотрел, а потом глаза его закрылись.
Он снова был в Киото, одиннадцатилетний — мужчина, говорил одзи-сан. Бабушка ушла на работу, а Хиро с дедушкой смотрели по телевизору американский фильм про собаку колли с доблестной харой, эта собака уже которую неделю аккуратными получасовыми порциями спасала желтоволосого мальчика от несчетных ужасных напастей. «Дедушка, — попросил Хиро, — расскажи мне о моей маме». Ноги у дедушки под складками юкаты были тощие, как штакетины забора. Они с внуком сидели рядышком на застланном циновками полу. Вдоль стен стояли в два яруса шкафчики, плотно набитые одеждой, мылом, нитками, зеркальцами, гребнями и разными другими хозяйственными принадлежностями. «Нечего рассказывать», — пожал плечами дедушка. «Она умерла», — сказал Хиро.
Дед пригляделся к нему. На экране телевизора длинной извивающейся очередью выстроились на пляже по пояс голые белокожие мужчины, они держат каждый кружку пива «Кирин» и все синхронно подносят их ко рту.
«Она умерла», — подтвердил он.
А потом, потому, что Хиро уже стал мужчиной, и потому, что телевизор отбрасывал на стену бегучие тени, и потому, что подошла старость и надо было выговориться, дед рассказал мальчику все, не умалчивая подробностей.
Сакурако оказалась неудачницей. Какой-то демон завладел ею, и она бросила учение, пренебрегла возможностью выйти прилично замуж, обзавестись семьей, пренебрегла любовью и уважением родителей, и все — ради иностранной музыки, а потом и иностранного мужа. Он был хиппи. Американец. Когда он ее бросил, что дед заранее предвидел, она погрузилась в порок еще худший, чем межрасовый брак, чем нож в спину своей семье. Стала «девушкой в баре», «мама-сан» для сотни мужчин. Когда она вела за руль свой велосипед по улицам старого Киото и за спиной у нее был привязан полукровка-младенец, люди останавливались и смотрели ей вслед. Она была обречена и понимала это. Хуже, обречено было и дитя ее. Малыш был каппа, гайдзин, навсегда отверженный. Единственным спасением для нее было бы уехать в Америку, разыскать Догго и жить среди американских хиппи в безнадежном и беспредельном позоре. Но у нее не было ни денег, ни паспорта, ни сведений о ее инородце-муже. Она попыталась вернуться домой. Дед запер перед нею дверь.
Одиннадцатилетний Хиро, коротко стриженный, с глазами-бусинами, сидел как завороженный. Телевизор что-то говорил ему, но он не слушал. Это он был каппа. Он обречен.
«И тогда, — продолжал рассказ одзи-сан, — тогда однажды ночью она сделала то, что должна была сделать». Хиро в тот же миг понял, о чем он говорит, это знание кануло в его кровь, как камень в пруд, и раз навсегда затопило зыбкую постройку бабушкиной лжи. Его мать не умерла от какой-то неопределенной — всегда неопределенной, безымянной — болезни. Нет. Она убила себя своей рукой. Но потрясение от этого знания было лишь слабым всплеском в сравнении с бурей дальнейшего открытия: она попыталась взять с собой и его, Хиро, попыталась совершить ояко-синдзю, самоубийство матери с ребенком; но потерпела неудачу даже в этом. Он знает сад у Хэйанского храма? — спросил дедушка.
Хиро отлично знал этот сад, бабушка водила его туда кормить карпов в пруду и любоваться скульптурным совершенством природы. Рты — дед рассказывал, а Хиро вспомнил их рты, высовывавшиеся из воды.
А мост?
Хиро кивнул.
Однажды вечером, очень поздно — ее одолевала бессонница, рожденная стыдом, — Сакурако вернулась к себе из бара пьяная и примотала к спине своего младенца. Ворота храма были заперты, бритоголовые монахи давно спали. Она приставила к стене велосипед и перелезла в сад. В темноте нашла дорогу к крытому мосту, сняла со спины и оставила ребенка. Обезумев, проклиная себя прерывающимся шепотом, спустилась обратно на дорожку и выкопала из земли живописный камень, положенный у обочины, выкопала одними ногтями, и камешки вокруг окрасились кровью. А потом вкатила его на мост, напрягаясь, толкая, пиная его и ударяя по нему кулаками. Наконец ей удалось втащить камень на то место, где лежал и спал ребенок Хиро. Последним сверхчеловеческим усилием она подняла камень на перила моста, всунула его за пазуху своего нарядного кимоно, прижала к себе ребенка и отдалась неумолимому действию силы тяжести и зову преобразующей черной воды.
Вода. Хиро проснулся и ощутил ее на своем лице, шел дождь. Его мать погибла, а он остался жив, от удара о воду он вылетел из ее рук и оказался в тине у берега, в той же самой тине, что и сейчас, раскричался отчаянно, и на его крик прибежали бритоголовые монахи. Он попытался сесть. Просверк молнии разодрал небо. Дождь просеялся на водную гладь свинцовыми пулями, взбивая пену, барабаня по его грязевой постели. Монахи, подумал он, когда они нужны, разве их дождешься? И рассмеялся сипло, бредящий, больной, голодный и загнанный, он смеялся, как школьник на субботнем дневном представлении.
Но что это? Там, за деревьями, за шумом грозы? Голос. Человеческий голос. Гром раскатывался по небу, жестокий и злобный. Искрила молния. Но вот он, вот он опять. Ему знаком этот голос. Ведь это же… это же…
— Хиро, Хиро Танака, ты меня слышишь? Это Рут. Я — хочу — помочь тебе! Помочь мне.
— Хиро. Послушай меня. Я — хочу — помочь тебе!
Это же… это — его мать, его хаха, мама!
Он вскочил, дождь струился по его лицу, изодранная майка с дурацкой смеющейся рожей болталась, перекрученная, на животе.
— Мама! — закричал Хиро. — Мама! Молчание, глубокое, выжидательное молчание отозвалось по всему болоту, не заглушенное бурей.
— Хиро? — позвал голос, раздаваясь отовсюду, раздаваясь ниоткуда, вездесущий ангельский голос.
— Хаха, хаха! — кричал и кричал Хиро. Он уже совсем задохнулся и дрожал от холода, в мозгу у него что-то зациклилось, и во всем языке осталось одно только это слово. И вот он увидел: как во сне, разрывая пелену тумана, выплыла большая лодка, направляясь прямо к нему, на носу — белое встревоженное лицо его матери — это она наконец явилась за ним, — а за ней, сзади и чуть сбоку, пригнувшись, — волосатый, бородатый хиппи, Хиро узнал его лицо, это Догго, да-да, Догго, его родной американский отец.
Он стоял под дождем и звал их, звал до хрипоты, звал маму, звал папу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Сколько он так просидел, он не знал, задремал, должно быть, но когда очнулся, ощутил болезненное жжение в лодыжке и гнилую вонь собственных испражнений. Лоб и виски покрывал холодный пот. Ясно, что он болен, у него желтая лихорадка, дизентерия, энцефалит, глисты, малярия — грязные болезни, порожденные грязью; ему нужны лекарства, постель и его оба-сан, бабушка. Нет, не бабушка — ему нужна мать, умершая мать, мама. «Хаха!» — позвал он, как маленький, и сам удивился своему странному, сдавленному голосу. Мама! А потом снова задремал, сидя на пластиковом сиденье, где раньше сидела Джули Джефкоут, и Джеф Джефкоут, и Джефи, и еще тысячи безымянных маслоедов до них, и их белые лица заполонили его сон, как оккупационные войска.
Хиро очнулся снова, и оказалось, что он чувствует себя уже лучше. Он не сразу понял, где находится, но потом сообразил, и его охватил страх. Хакудзины преследуют его, они где-то здесь, конечно, они уже здесь, он пропал. Тут ему вспомнился легендарный самурай Мусаси, который однажды спрятался от врагов в отхожем месте, погрузившись с головой в зловонную жижу, и только дышал через соломинку. Хиро сразу, как током ударенный, вскочил со стульчака, застегнул джинсы и, затаив дыхание, стал смотреть через щелку в двери. Он был готов увидеть демонов, длинноносых, кэто, увидеть страшный сон наяву, в который он угодил, спрыгнув с обсервационной палубы «Токати-мару», был готов к ружьям, к вою сирены, к оголенным клыкам и рычанью собак… Но ничего этого не было. Ничего. Только болото, тонущее в солнечной одури, — материнское чрево и могила всего живого. Хиро приоткрыл дверь. Протиснулся наружу. Зной сразу ударил в лицо, заломило в висках, на глаза навернулись слезы — возвратилась лихорадка.
Дверь кабинки у него за спиной была закрыта, доски настила под ногами скрипели, и только теперь Хиро понял, что ошибался. Вместе с ним на платформе несомненно был кое-кто еще, кое-кто внушительных размеров, попробуй не заметь, холоднокровный, допотопный, мощный. И это чудовище медленно поворачивало в сторону Хиро длинную ухмыляющуюся пасть, наставляя на него маленький холодный глаз. Оно лежало, протянувшись вдоль всего края платформы, свесив зазубренный хвост и одну когтистую лапу в воду, припав бородавчатым брюхом к доскам, а белесой нижней челюстью намертво придавив пакет с сандвичами и прочим провиантом. От этого зрелища Хиро похолодел, у него прошел жар, сердце яростно колотилось в ребра, виски ломило. Мысль с трудом укладывалась в голове: в шести шагах от него находится огромный, с лодку, крокодил и смотрит на него, а он, Хиро, смотрит на крокодила. И это нехорошо. Даже просто плохо. Опасно. Тут и сам Дзете затруднился бы, как быть.
Какое-то время чудовище только смотрело на него одним немигающим глазом — застывшая длинная глыба, скульптура крокодила, высеченная в камне. До Хиро доходило источаемое им зловоние, запахи безжизненных глубин, гнили, распада, смерти и темного, тихого дыхания болотных газов. На минуту голова у Хиро прояснилась, и он стал быстро соображать: что делать? Отступить и запереться в уборной? Или взобраться на стропила и засесть до конца своих дней на крыше? А может, спрыгнуть с другой стороны помоста в воду и добежать по топи до деревьев? Ни один из вариантов как-то не прельщал. И Хиро остался стоять на месте, то приходя в себя, то возвращаясь в беспамятство; одну минуту его подмывало подойти, погладить животное, оседлать его и уплыть в прохладную глубину, поделиться с ним своей пищей; а в следующую ему виделась собственная смерть в этих стальных челюстях, своя растерзанная плоть, претерпевающая превращения и в конце концов становящаяся крокодильим калом. А кончилось тем, что огромная, неповоротливая рептилия, словно вся эта волынка ей прискучила, вдруг пришла в движение и с неожиданной грацией быстро соскользнула в воду, прихватив с собой нечаянно пакет с едой.
Ну и ладно. Хиро все равно не голоден.
Когда он снова очнулся, оказалось, что он лежит где-то в жидкой грязи у берега, и, как все эти дни, какие-то существа опять его едят. Он покосился на свои ступни: кроссовки на пупырчатой подошве потерялись, ноги распухли и воспалились, покрытые всевозможными укусами. Маленькие бесформенные твари, те самые, которых он когда-то, необозримо давно, отдирал от ног возле магазина, облепили его икры и ляжки. Хиро сел и стал отдирать их одну за другой, но после них оставались кровоточащие дыры, следы их работы. Хиро сложил ладони на животе, слишком слившись с природой, чтобы обращать внимание на комаров и зеленых мух, и стал наблюдать, как облака обступают умирающее солнце.
Ему надо было куда-то идти, что-то делать. Он это отлично знал. Но чувствовал необыкновенную легкость не только в голове, но и в костях, он был пьян — блаженно, упоительно, прекрасно пьян. Выходит, он пил сакэ? Ну да. Он лежит на койке, его судно пересекает Тихий океан, затянутый зеленой ряской, а он и Адзиока-сан пьют в кубрике сакэ и разговаривают об Америке, как там все здорово: кинозвезды, рок-н-ролл, и длинноногие женщины, и мясо. Не говоря об обменном валютном курсе. Простой матрос, даже уборщик, будет там богачом. И как там просторно! У всех америкадзинов особняки с четырьмя уборными и «кадиллаки» с баром на заднем сиденье. Сакэ было горячее, потому что налетел шквал, и Хиро продуло на вахте, вот он и напился.
Чудесное зрелище! Настоящий цирк у него перед глазами — птицы, у которых ноги больше крыльев, прыгали с одного листа кувшинки на другой, священные журавли висели в вышине, повсюду лягушки то надувались, то съеживались. Хиро лег щекой на подушку из жижи, и прямо перед ним — лягушка с толстым брюхом поверх подвернутых лапок. Вдруг она раздула свою хору, а потом так гулко изрыгнула воздух обратно, что все остальные лягушки на миг онемели, но спохватились и тоже стали в ответ надуваться и рыгать. Хиро хохотал, пока не ощутил лезвие в кишках, тогда сел и поторопился сдернуть штаны.
Но если днем была комедия, ночь оказалась трагедией. Она легла на Хиро черным покровом, призрачная и жуткая. Стало холодно, болото звенело возмущенными голосами, а у Хиро майка и джинсы были хоть выжми и не попадал зуб на зуб. Насекомые пировали на его коже, он теперь шлепал по ним ладонью, но все равно он был подушкой для булавок, баллоном с запасом крови, на коже вздулись холмы и горы, она стала как выпуклая точечная азбука для слепых. Позже, уже глубокой ночью, когда луна застыла льдинкой высоко в небе, какое-то пресмыкающееся толщиной с его ногу подползло к нему, принюхиваясь к теплу. Оно тыкалось ему под мышку, в пах, терлось лысой головой о ноздри, влекомое теплом его дыхания.
Утром ему стало хуже. Он дрожал в своей грязевой постели, пока не взошло спасительное солнце, а потом лежал под его лучами, как холоднокровное животное, как вытащенный на сушу аллигатор, и кровь у него в жилах кипела. На этот раз лихорадка унесла его в Киото, он был маленьким мальчиком, держащимся за руку бабушки, и они пробирались в пятницу вечером сквозь праздничную толпу на улице Каварамати. Сверкали неоновые вывески, упоительно пахло пельменями гедза, лапшой соба, сладким жареным угрем, всюду толпились люди. Оба-сан вела его туда, где они должны были встретиться с дедушкой и вместе отправиться праздновать день рождения Хиро, его шестилетие. Сначала они закажут удон и тэмпуру в заведении у тетушки Окубо, а от нее перейдут в кофейню за углом, и там ему купят американские сладости — шоколадный пломбир с вафлями и фруктовый салат со взбитыми сливками. Свободную левую руку счастливец Хиро просунул за ремешок новой бейсбольной рукавицы, на ней по кожаной поверхности было слитными американскими буквами оттиснуто имя Регги Джексона. Салон игровых автоматов. «Оба-сан, пожалуйста, позволь мне поиграть, ну только один раз!» — он стал тянуть ее за руку, поскользнулся и налетел на проходящую женщину, старуху, одетую не по-западному, а в кимоно и пояс оби. Она смерила его свирепым взглядом. «Сумимасэн, — сказал он и низко поклонился. — Извините меня, пожалуйста». И оба-сан от себя добавила, рассыпавшись в извинениях. Но старуха вперила в него черные злые глаза, а потом прошипела: «Гайдзин» — и пошла было своей дорогой. Хиро полоснуло обидой, как уксусом по открытой ранке, он забылся и ухватил ее за широкий рукав кимоно. «Америкадзин дэсу, — произнес он с вызовом. — Я — американец».
Да только он не был американцем, ни тогда, ни теперь. Он видел ненависть в их глазах. Хиро поднялся со своего грязевого ложа. Пот жег ему виски. Где та бутыль с апельсиновой газировкой, которую ему оставили Джефкоуты? Раздавлена бессмысленным немым весом водяного чудовища, всползшего на платформу, динозавра, который и есть Америка. Хиро видел, как из-под бородавчатого брюха сочилась желтая влага, не то моча, не то бледная, разжиженная кровь. Но это была не кровь, а апельсиновый газированный напиток, и сейчас Хиро так его хотелось! Пот разъедал глаза, от жара спеклось горло, жажда не давала дышать. Он стоял, дурея, и видел со всех сторон вокруг себя воду, целый океан, целую планету воды. Наконец он наклонился и, хорошо понимая, что этого нельзя, что будет только хуже, принялся ее пить, и пил, пил, пока не забулькало уже прямо в глотке.
Позже, за полдень, на западе стали громоздиться тучи, и голые белые клубы посерели, засквозили синевой, померкли дочерна. Небо отступило, солнце растеклось и пропало. Поднялся ветер, не сильный, но ровный и принес с собой запахи моря. Хиро, испытывая боль в каждом суставе, весь искусанный, изодранный и обгорелый — как бы его не спутали теперь с негром, — лежал на грязи, и она принимала его форму: миской прогибалась под головой, двумя ложками под плечами, текучими углублениями — под непрерывно дрожащими отощавшими ягодицами и ляжками. Собирался дождь, а за ним — новая ночь, холод, сырость, трясучка, и жар, и меч в кишках, но у Хиро не было сил тронуться с места. Да и что он будет делать? Поставит водонепроницаемую палатку и заберется в пуховый спальник? Разведет огонь в чугунной жаровне и поджарит чизбургер на добела раскаленных угольных брикетах? Сон, всего только сон. Хиро смотрел, как кучкуются, расходятся и снова кучкуются облака, смотрел, смотрел, а потом глаза его закрылись.
Он снова был в Киото, одиннадцатилетний — мужчина, говорил одзи-сан. Бабушка ушла на работу, а Хиро с дедушкой смотрели по телевизору американский фильм про собаку колли с доблестной харой, эта собака уже которую неделю аккуратными получасовыми порциями спасала желтоволосого мальчика от несчетных ужасных напастей. «Дедушка, — попросил Хиро, — расскажи мне о моей маме». Ноги у дедушки под складками юкаты были тощие, как штакетины забора. Они с внуком сидели рядышком на застланном циновками полу. Вдоль стен стояли в два яруса шкафчики, плотно набитые одеждой, мылом, нитками, зеркальцами, гребнями и разными другими хозяйственными принадлежностями. «Нечего рассказывать», — пожал плечами дедушка. «Она умерла», — сказал Хиро.
Дед пригляделся к нему. На экране телевизора длинной извивающейся очередью выстроились на пляже по пояс голые белокожие мужчины, они держат каждый кружку пива «Кирин» и все синхронно подносят их ко рту.
«Она умерла», — подтвердил он.
А потом, потому, что Хиро уже стал мужчиной, и потому, что телевизор отбрасывал на стену бегучие тени, и потому, что подошла старость и надо было выговориться, дед рассказал мальчику все, не умалчивая подробностей.
Сакурако оказалась неудачницей. Какой-то демон завладел ею, и она бросила учение, пренебрегла возможностью выйти прилично замуж, обзавестись семьей, пренебрегла любовью и уважением родителей, и все — ради иностранной музыки, а потом и иностранного мужа. Он был хиппи. Американец. Когда он ее бросил, что дед заранее предвидел, она погрузилась в порок еще худший, чем межрасовый брак, чем нож в спину своей семье. Стала «девушкой в баре», «мама-сан» для сотни мужчин. Когда она вела за руль свой велосипед по улицам старого Киото и за спиной у нее был привязан полукровка-младенец, люди останавливались и смотрели ей вслед. Она была обречена и понимала это. Хуже, обречено было и дитя ее. Малыш был каппа, гайдзин, навсегда отверженный. Единственным спасением для нее было бы уехать в Америку, разыскать Догго и жить среди американских хиппи в безнадежном и беспредельном позоре. Но у нее не было ни денег, ни паспорта, ни сведений о ее инородце-муже. Она попыталась вернуться домой. Дед запер перед нею дверь.
Одиннадцатилетний Хиро, коротко стриженный, с глазами-бусинами, сидел как завороженный. Телевизор что-то говорил ему, но он не слушал. Это он был каппа. Он обречен.
«И тогда, — продолжал рассказ одзи-сан, — тогда однажды ночью она сделала то, что должна была сделать». Хиро в тот же миг понял, о чем он говорит, это знание кануло в его кровь, как камень в пруд, и раз навсегда затопило зыбкую постройку бабушкиной лжи. Его мать не умерла от какой-то неопределенной — всегда неопределенной, безымянной — болезни. Нет. Она убила себя своей рукой. Но потрясение от этого знания было лишь слабым всплеском в сравнении с бурей дальнейшего открытия: она попыталась взять с собой и его, Хиро, попыталась совершить ояко-синдзю, самоубийство матери с ребенком; но потерпела неудачу даже в этом. Он знает сад у Хэйанского храма? — спросил дедушка.
Хиро отлично знал этот сад, бабушка водила его туда кормить карпов в пруду и любоваться скульптурным совершенством природы. Рты — дед рассказывал, а Хиро вспомнил их рты, высовывавшиеся из воды.
А мост?
Хиро кивнул.
Однажды вечером, очень поздно — ее одолевала бессонница, рожденная стыдом, — Сакурако вернулась к себе из бара пьяная и примотала к спине своего младенца. Ворота храма были заперты, бритоголовые монахи давно спали. Она приставила к стене велосипед и перелезла в сад. В темноте нашла дорогу к крытому мосту, сняла со спины и оставила ребенка. Обезумев, проклиная себя прерывающимся шепотом, спустилась обратно на дорожку и выкопала из земли живописный камень, положенный у обочины, выкопала одними ногтями, и камешки вокруг окрасились кровью. А потом вкатила его на мост, напрягаясь, толкая, пиная его и ударяя по нему кулаками. Наконец ей удалось втащить камень на то место, где лежал и спал ребенок Хиро. Последним сверхчеловеческим усилием она подняла камень на перила моста, всунула его за пазуху своего нарядного кимоно, прижала к себе ребенка и отдалась неумолимому действию силы тяжести и зову преобразующей черной воды.
Вода. Хиро проснулся и ощутил ее на своем лице, шел дождь. Его мать погибла, а он остался жив, от удара о воду он вылетел из ее рук и оказался в тине у берега, в той же самой тине, что и сейчас, раскричался отчаянно, и на его крик прибежали бритоголовые монахи. Он попытался сесть. Просверк молнии разодрал небо. Дождь просеялся на водную гладь свинцовыми пулями, взбивая пену, барабаня по его грязевой постели. Монахи, подумал он, когда они нужны, разве их дождешься? И рассмеялся сипло, бредящий, больной, голодный и загнанный, он смеялся, как школьник на субботнем дневном представлении.
Но что это? Там, за деревьями, за шумом грозы? Голос. Человеческий голос. Гром раскатывался по небу, жестокий и злобный. Искрила молния. Но вот он, вот он опять. Ему знаком этот голос. Ведь это же… это же…
— Хиро, Хиро Танака, ты меня слышишь? Это Рут. Я — хочу — помочь тебе! Помочь мне.
— Хиро. Послушай меня. Я — хочу — помочь тебе!
Это же… это — его мать, его хаха, мама!
Он вскочил, дождь струился по его лицу, изодранная майка с дурацкой смеющейся рожей болталась, перекрученная, на животе.
— Мама! — закричал Хиро. — Мама! Молчание, глубокое, выжидательное молчание отозвалось по всему болоту, не заглушенное бурей.
— Хиро? — позвал голос, раздаваясь отовсюду, раздаваясь ниоткуда, вездесущий ангельский голос.
— Хаха, хаха! — кричал и кричал Хиро. Он уже совсем задохнулся и дрожал от холода, в мозгу у него что-то зациклилось, и во всем языке осталось одно только это слово. И вот он увидел: как во сне, разрывая пелену тумана, выплыла большая лодка, направляясь прямо к нему, на носу — белое встревоженное лицо его матери — это она наконец явилась за ним, — а за ней, сзади и чуть сбоку, пригнувшись, — волосатый, бородатый хиппи, Хиро узнал его лицо, это Догго, да-да, Догго, его родной американский отец.
Он стоял под дождем и звал их, звал до хрипоты, звал маму, звал папу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43