— Так вот, товарищи, — ваша задача: всюду, где возможно, повышать энергоемкость. Почему бы, например, нагревательные печи и колодцы не перевести на электричество?
Как и в других случаях, он опять выказал знание деталей производства. Онисимов лишь кратко ответил:
— Есть!
— Надо и в доменном деле искать способы применения электричества. Как ваше мнение, товарищ Челышев, можем ли мы в какой-то мере заменить кокс электричеством?
Челышев сказал:
— У нас, товарищ Сталин, существует поговорка: начальник доменного цеха — это хороший кокс.
— Эту вашу поговорку я слышал уже много лет назад… По-вашему, значит, нельзя использовать для доменной плавки электричество?
— В малых печах возможно.
— А в больших нельзя?
Капризные нотки явно слышались в этом вопросе. Сталин, привыкший, что все и вся склоняется пред ним, сейчас сердился, что технология не хочет ему повиноваться. Челышев, однако, под этой нависшей грозой сохранил спокойствие. И даже ироничность.
— Можно, — сказал он — Все можно, товарищ Сталин, если прикажут. Но будем сидеть без чугуна.
Берия приподнял белесые брови. Глаза сквозь круглые стекла смерили Челышева, перебежали на Сталина.
Однако гроза не разразилась. Сталин прошелся, опять обратился к Онисимову, велел показать энергетический баланс.
Конечно, поведение Сталина, его вопросы с несомненностью свидетельствовали, что применение электричества в металлургии вскоре станет или, пожалуй, уже стало новым увлечением, новым коньком Хозяина. Александр Леонтьевич засек это в уме. Однако в те минуты по-прежнему мучился оплошкой, которую совершил, очерчивая изгиб Ангары. И пока шел разговор о проектных основах будущей далекой металлургической базы, он все не выпускал из рук тонкой длинной указки. Но уже было неуместно возвращаться к географической карте.
А после, сидя рядом с Челышевым в машине, вынесшейся из Кремля, он сам себя казнил.
— Ужасная ошибка. Непонятно, как я обмишурился.
— Бросьте. Ерунда.
Да, старик обладал легким характером, промашка Онисимова представлялась ему и впрямь ерундой. Но Александр Леонтьевич не мог себе ее простить, был совсем убит. Как он допустил такую кляксу? Он, не переносящий ни малейшей небрежности ни в чем! И где же, перед кем!
— Бросьте, — с той же добродушной грубоватостью повторил Челышев — Никто же не знает, что вы ткнули не туда.
— Но знаю я! Этого достаточно.
И еще немало дней терзался, страдал.
Сейчас, рассеянно глядя в окно своего нового, так и не обжитого кабинета, на улицы Москвы, уже присыпанные первым ноябрьским снегом, следя за медленным полетом снежинок, Он Онисимов спрашивает себя: скоро ли, наконец, настанет время, когда его мысли будут сосредоточены только на деле, ему ныне порученном? Он заставляет себя придвинуться к непривычно малому письменному столу, заваленному трудами о некой, ничуть его не влекущей северной стране. Да, надо побороть эту несобранность, ему несвойственную.
В самом деле, намереваешься, например, подстричься, и вдруг на ум приходит фраза, оброненная когда-то Теосяном, или устремленный на карту Восточной Сибири непроницаемый взгляд Сталина.
Приходится постоянно быть настороже, не давать воли видениям, которые ежеминутно готовы нахлынуть. И заниматься делом! И если уж пора стричься, то с этим больше не тянуть!
Разумеется, Онисимов мог бы позвонить в парикмахерскую Совета Министров и вызвать на дом мастера, уже ему привычного. Так и поступали иные сотоварищи Александра Леонтьевича, принадлежавшие наравне с ним к высшему служилому кругу. Однако Онисимов никогда к подобным вызовам не прибегал, ему претила эта барственность.
И вообще, почему не пойти в парикмахерскую? Именно в Совет Министров! Именно в ту! Где же, черт возьми, его достоинство ничем не запятнанного члена партии?
Полчаса спустя по вылощенному автомобильной резиной асфальту, на котором не залеживался снежок — его тотчас убирали, — машина Онисимов подкатила к каменной серой громаде в Охотном ряду. Онисимов в темной мягкой шляпе, в зимнем пальто с неброским, недорогим черным барашковым воротником быстро взошел по знакомым ступеням. Его сухощавое, бледное лицо казалось невозмутимым. Кто-то, спускаясь навстречу, поклонился Александру Леонтьевичу. Тот улыбнулся, приветливо кивнул. Его вид как бы гласил: да, был работником промышленности, отвечал перед партией и правительством за металл, за топливо, а ныне получил новое важнейшее государственное поручение. И точка! И ничего более!
Порою, опять отвечая с улыбкой на поклоны, он прошел светлым широким коридором в парикмахерскую. Разделся, сел в кресло к своему мастеру, достал сигарету, чиркнул спичкой, огонек заходил, заплясал в его худощавых пальцах — непросто дался Онисимов этот марш сюда. Неожиданно в памяти возникло: «избегайте ошибок». Э, их разве избежишь?
Степенный мастер, в отличие от многих собратьев по профессии не щедрый на слова, — эту его особенность ценил Александр Леонтьевич, — накинул простыню на плечи Онисимов тронул рукой его каштановые, или точней, желудевого, тона волосы, пригляделся, затем ножницами стал подравнивать затылок. В какую-то минуту, когда парикмахер легчайшими касаниями бритвы срезал отдельные волосинки вдоль отчетливой, строго прямой линии пробора на левой стороне головы, Онисимов проговорил:
— Все не седею?
— Да, седина почти вас не берет. Но отлив, Александр Леонтьевич, уже не тот.
— Какой отлив?
— Вы извините, масла уже нет.
— Какого масла?
— Ну, блеск не маслянистый. Сухой. И волос хрупкий, не тот.
Словно проверяя себя, парикмахер вновь тронул пальцами прическу Онисимова, помедлил и спросил:
— Вы часом не прихворнули, Александр Леонтьевич?
Впоследствии Онисимову не однажды припоминался этот вопрос.
11
В середине ноября правительство северной страны прислало, наконец, официальное согласие принять Онисимова в качестве представителя Советской державы — так называемый агреман.
С этого момента интересующие нас события обрели стремительность. Агреман, насколько автору удалось установить, был получен в пятницу, уже в субботних утренних газетах под рубрикой «Хроника» появилось сообщение о том, что Онисимов назначен послом, в субботу же ему были вручены все документы, вылетать предстояло во вторник рано утром.
Обнаружилось, разумеется, множество мелких забот, которыми еще следовало заняться в оставшиеся до вылета дни. Список недоработок, заключительных дел заложил несколько страниц, испещренных каллиграфически четким почерком Александра Леонтьевича. Опираясь на свой маленький штат, тоже отправлявшийся вместе с ним в чинное северное государство, Онисимов с неутомимой методичностью приводил дела к совершенной ясности, к ажуру — это бухгалтерское словцо, равно как и металлургическое «попадание в анализ», принадлежало к излюбленным его выражениям, — вымарывал пункт за пунктом.
Конечно, этому легиону мелочей, медленно редевшему, этой последней расчистке было предназначено и воскресенье. Он сам аккуратнейше упакует свои чемоданы, не в его обыкновении сваливать на кого-нибудь такую работу. Однако один час Александра Леонтьевича, воскресный завтрак, по издавна заведенному порядку (разумеется, если Онисимов не находился в отъезде) принадлежал семье, Или, верней, сыну Андрюше. Онисимов включил и это в список дел, его рукой было записано:
«Побыть с А.».
Заглянем же к началу этого предотъездного совместного завтрака в обширную столовую Онисимовых. Сквозь оба больших окна, вдоль которых свисают раздвинутые красноватые плотные занавеси, проникает тускловатый свет предзимнего городского утра. Из двенадцати стульев, обступивших покрытый камчатой скатертью стол, сейчас заняты лишь два. Сдвинут и третий, дожидающийся хозяйки дома.
На своем постоянном месте с краю стола сидит Александр Леонтьевич. Свежевыбриты его неполные, скорей впалые щеки, он бреется сам каждое утро, из этого правила не бывает исключений. Дома все уже привыкли к нездоровой желтизне его лица. Он одет по-деловому в свой обычный служебный костюм. Ортодокс скромности — такое прозвище было дано ему, товарищу Саше, еще в армии, — он годами носит вот эти залоснившиеся сзади до блеска темные в полоску брюки и столь же вытертый пиджак. Зато сорочка свежохонькая. Войдя первым в столовую, он захватил с собой несколько сегодняшних газет, но теперь отодвинул всю пачку, доложил перед собой очки и молча смотрит на сына, который уселся напротив.
Лицом, да и всем спадом Андрей не напоминает отца. Слегка вьются светло русые волосы, тонкая кожа, на которой чуть рдеет румянец, кажется девичьей. В серых глазах то и дело проступает живая игра. Во взгляде Андрея порой можно прочесть и неуверенность или, пожалуй, некое вопросительное выражение. Подбородок его мягко очерчен. И будто для контраста с этими нежными чертами задорно вздернут нос. Конечно, все это вовсе не отцовское. Да и не материнское.
Что же все-таки в нем, этом нешумном мальчике, онисимовского? Он выдался в своего деда Леонтия Онисимова, русского бродячего плотника, искателя не то правды, не то счастья, который бог весть какими судьбами был занесен из вятских лесов в Харьков и там женился до страстной любви на украинке Анне, или Ганусе, как ее называли подруги. Темнобровая Анна, ставшая матерью, стала и коренником семьи, находила заработки и непутевому, непрактичному мужу, и себе, постоянно ходила на поденщину или брала стирку домой, выбивалась из нищеты. Свою устремленность к цели, энергию она вместе с точеным лицом передала Александру. А потом также и Ване. Но вот маленький Андрей игрой наследственности перенял дедовские черты.
В характере Александра Леонтьевича, казалось бы, однолинейном, целиком подчиненном лишь одной страсти-работе, таилось и несколько неожиданное качество: глубокие родственные чувства. Никто не догадывался, как остро он горевал по несчастному, погибшему в заключении брату. Эта душевная ссадина и поныне не зажила. Зная за собой эту привязчивость, Александр Леонтьевич все же не ожидал, что рождение ребенка — столь позднее — вызовет у него сильные переживания. Приезжая со службы обедать, Александр Леонтьевич брал на руки, прижимал к себе теплое маленькое тельце, приникал к нему губами. А если не заставал малыша дома, шел в его комнату и там, притворив дверь, подносил к лицу его подушечку, дышал милыми запахами. В дальнейшем, когда в мальчике пробудилось сознание действительности, мысль, отец не проявлял так бурно своих чувств. Постоянная замкнутость взяла свое.
И вот его сын уже старшеклассник. Александр Леонтьевич смотрит на него скоро и паспорт получать… А беленькая, чуть с румянцем физиономия выражает что-то неопределенное, неоформленное, детское. Не скажешь, куда он устремлен, каким он станет, где проляжет его путь. Чего только в нем не намешано! Иногда увлекается и техникой, как-то стал мастерить какие-то модели и, не доведя до ума, бросил. Любит книги, читает порою запоем, главным образом художественную литературу. Этим тоже он вышел не в отца. Да и не в мать.
Сам-то Александр Леонтьевич уже в тринадцать лет впрягся в лямку заработка, сумел и заканчивать коммерческое училище, и помогать семье. А в шестнадцать уже избрал свою дорогу, стал верным солдатом партии большевиков. Избрал до конца дней.
Андрюша смотрит на задумавшегося отца, но не впрямую, как-то искоса. Машинально водит по скатерти пальцем (такой жест был и у Вани), то поднимает, то опускает глаза. В этом взгляде, как и в чертах лица, тоже сквозит неопределенность, нерешительность, некая противоречивость. Мальчик испытывает к отцу и любовь и жалость, но пора бездумного преклонения миновала.
В ожидании завтрака Александр Леонтьевич поворачивает тарелку, чтобы на нее падал свет, сдувает померещившуюся ему пылинку, тщательно протирает салфеткой. Когда-то эта свойственная Онисимову брезгливость, его почти маниакальное пристрастие к чистоте восхищали сына. Вечно трудившийся, беззаветно преданный работе, постоянно, днем и ночью, будто трехжильный, занятый на службе, отец раньше был недостижимым примером, непогрешимым авторитетом для Андрюшки. Затем обожание надломилось. На смену явилось иное, более сложное или, лучше скажем, не совсем и сейчас еще сложившееся отношение.
12
Когда ж сыновнее обожание пошатнулось? Как это было?
Сидя вот так же за воскресным завтраком тому назад четыре года, или, пожалуй, уже почти пять лет, третьеклассник Андрюша, отхлебнув кофе, вдруг звонко сказал:
— Папа, а вчера Головешка наврал про тебя.
— Который? — нервно спросила Елена Антоновна.
— С ее легкой, а быть может, тяжелой руки «головешками», звались все члены семьи Головни, даже старший из братьев Алексей Афанасьевич, первый заместитель Онисимова, человек куда более приемлемый, нежели склонный дерзить Петр — директор Кураковки. «Наврал» про Андрюшиного отца «головешка», с которым мальчик водил компанию во дворе, — Ленька Головня, сын Алексея.
— Что же ой сказал? — произнес. Онисимов, храня спокойствие.
Оказалось, ничего особенного. Просто описал эпизод, действительности недавно приключившийся.
Произошло вот что. На прошедшей неделе Онисимов, министр стального проката и литья, поехал со своим первым заместителем — Головней-старшим — на межведомственное совещание к министру путей сообщения, который, кстати говоря, был одновременно и секретарем Центрального Комитета партии. Снова напомним, что в те годы — годы, когда старел и до рассвета не спал Сталин, — день и ночь для значительного слоя высших служащих ничем не отличались: механизм управления не приостанавливался до утра. Совещания, созываемые в двенадцать, а то и в час ночи, стали обыденностью. За полночь началось и бдение у министра путей сообщения. Было широко известно, что он любил поговорить, поэтому заседания у него особенно затягивались. Наперед зная, что отсюда до света не выберешься, Анисимов и Головня, приезжавшие каждый на своей машине, обычно одну из них отправляли восвояси: пусть шофер поспит — с тем, чтобы на другой вместе возвратиться по домам, благо и жили они рядом, в разных подъездах многокорпусного здания у Москвы реки.
Предугадка оправдалась и на этот раз. Говорливый министр лишь в шестом часу утра объявил совещание законченным, потом еще порассказал, не спеша, что-то назидательное из своей практики и, наконец, отпустил приглашенных.
Огромные квадратные часы на башне министерского здания у Красных ворот показывали уже больше шести, когда на улицу гурьбой вышли крупнейшие клиенты железных дорог, высшие командиры хозяйственных штабов. Нежно пригревало поднявшееся уже солнце, московская весна набирала силу, воздух был по-утреннему свеж, из близкого сквера доносился запах вскопанной влажной земли Утреннее оживление уже охватило город.
Другие участники совещания быстро разъехались, а наши два металлурга, недоуменно поглядывая по сторонам, продолжали стоять на тротуаре. Случилось так, что в это утро они остались без машины. Оба шофера уехали, понадеявшись, очевидно, друг на друга Что делать?
Нескончаемой цепочкой люди шли к полукруглому, словно раковина эстрада для оркестра, строению на противоположной стороне площади, строению, над которым виднелась большая буква «М». Ба, это же метро! Не долго думая, широконосый, с веселыми, ясными вопреки бессоннице глазами Алексей Афанасьевич предложил:
— Едем на метро. Как раз доберемся к «Библиотеке Ленина». А там мы уже дома.
И министр со своим первым заместителем двинулся в метро.
Знакома ли тебе, читатель, толкучка раннего шестичасового московского метро? В семь утра на многих предприятиях начинается рабочий день, люди торопятся к проходным. Толпа повлекла руководителей министерства, однако, не дойдя до касс, они приостановились. На них зашумели:
— Чего встали на дороге?
Сопровождаемые бесцеремонными толчками, недовольными возгласами, они выбрались в сторону и, не без юмора переглядываясь, занялись поисками денежной наличности. Жизнь обоих складывалась так, что можно было обойтись без карманных денег. Специальный буфет, так и именовавшийся спецбуфет, обслуживал без всякой оплаты коллегию министерства, чем, скажем к случаю, Онисимов никогда ни в малой мере не злоупотреблял: попросит принести стакан чая, крепкого, как деготь, и бутерброд с сыром. Да несколько пачек сигарет. И этим ограничится. И сослуживцы так или иначе, следовали его воздержанности.
Первый заместитель обнаружил, наконец, завалявшуюся в кармане трешницу. Встав в очередь, подошли к кассе. Онисимов спросил:
— Скажите, сколько стоит билет до «Библиотеки Ленина»?
Кассирша взглянула на этого прилично одетого пассажира:
— У нас, гражданин, все билеты в одну цену.
А сзади уже нервничали, торопили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25