молитвенный дух, живое благодатное общение с Богом, стремление отдаться всецело Господу. И возможно, что отец Иннокентий отчасти прикрываясь своей старостью и «неспособностью» к управлению, стремился теперь отдаться более созерцательной жизни к "спасению своей души". Ведь Один Бог да дух человека знают: что было и есть в человеке! Святой Синод назначил его сначала в Алатырский Троицкий монастырь (Симбирской губернии), потом он был переведен на юг, в Крым, настоятелем монастыря, возле г. Севастополя. Этот монастырь был создан на месте крещения св. Князя Владимира. Еп. Иннокентий управлял им около четырех лет, затем был перемещен настоятелем в Свияжский монастырь Казанской губернии. А оттуда был возвращен в Херсонес в 1909 г. Здесь мне и пришлось встретить его. Еще будучи студентом Академии, я посетил его. А потом, рукоположенный в викария Севастопольского, сделался его преемником по управлению монастырем; он же ушел совсем на покой, удалившись в особый домик, возле колоссального собора, построенного над остатками стен древнего храма, где, по преданию, крестился князь Владимир. В домик к нему почти никто не ходил. Но об этом расскажу после.
А теперь вспомню кое-что о жизни его, как настоятеля этого монастыря, и как об этом я слышал от других – сам он всегда предпочитал молчание. В монастыре братии было немного, человек 30, хотя земельные средства были очень богатые. Братия в большинстве была поющая и становилась на клиросе; другие, по обычаю, несли послушание в алтаре, на кухне, по коровнику, по трапезной и проч. Сам настоятель, епископ Иннокентий, обычно становился с певчими на клиросе. По монастырскому уставу в нескольких местах утрени полагается, как известно, и посидеть. Например, при чтении псалмов можно сидеть, отчего они и названы по-гречески "кафизмами", а по-русски это значит "сидение"; во время чтения поучений и проч. Для этого на клиросе делались подъемные лавочки, которые после сидения опускались. Конечно, монахи всегда пользовались этими элементами "отдыха". Но зато стоял Владыка, никогда не присаживавшийся, несмотря на старость. Говорят, что кто-то из посторонних однажды спросил его?
– Владыко! Почему вы не садитесь, как и все другие?
– Да ведь как тут сядешь-то? – отвечал он на очень простом сельском языке, – Вон они (монахи) сидят, а я стою. А если я сяду, так они и лягут, пожалуй.
Я думаю, что подобной шуткой он хотел снова прикрыть совсем иные мотивы стояний: подвиг свой. Но ему совершенно невозможно было вскрывать напоказ свои добродетели. И вероятно, потому он отвел нескромный вопрос шуткой. Вообще он говорил крайне просто, иногда прямо по-деревенски, употребляя крестьянские обороты, вроде: "Ежели всмотришься – вглядишься", или: "Да кто ж его знает" и т. д. Никогда не любил употреблять иностранных слов.
Однажды произошел такой случай. О. Амвросий, исполнявший в монастыре обязанности ризничего, как-то остался ночевать у знакомых в городе, а в монастырь возвратился уже утром. Благочинный, по долгу своему, сообщил об этом Владыке. Он велел позвать виновного к себе в настоятельские покои. По обычаю, монахи при входе кланяются архиерею в ноги, прося благословения.
– Отец Амвросий, – спокойно обращается к провинившемуся Владыка, – ты нынче не ночевал дома-то?
– Простите, Владыка святый! – снова бросается тот в ноги святителю.
А монах он был большого роста, всегда с тщательно расчесанными волосами и бородой в прекрасно сшитой рясе, а иногда и на шелковой шумящей подкладке, с красивыми разноцветными четочками, в блестящем черном клобуке, жизнерадостный, улыбающийся, всем услужливый, приветливый. А сверх всего этого, он искренно любил Владыку и прислуживал ему. Да и святитель, кажется, относился к нему с любовью же.
– Простить-то бы ништо! – отвечал пословицей архиерей. – Да было бы за што.
Тот молчит. Да и что тут скажешь?
– Давай помолимся!
И старый святитель становится перед образами и начинает класть земные поклоны с молитвой: "Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного!" С ним бьет поклон и о. Амвросий; за первым следует второй, пятый, десятый, тридцатый… Старцу архиерею ширококостному, но с тощей постнической плотию все нипочем; а у полного ризничего уже и сил нет, и пот катится по лицу… Уж не знаю, до какого десятка довел виновного Владыка. Потом обращается к монаху с мирным благословением:
– Иди, брат! И вперед уж ночуй в монастыре.
Тот сделал последний прощальный поклон и вышел.
Пищу Владыка употреблял самую простую: картофель, щи, кашу. Но если появлялись «важные» гости, он приказывал подать и спрятанную соленую рыбу, и яичницу, и молочные продукты. Но сам не касался этой "роскоши". Подробный список пищи напишу после.
– Владыка, что же вы сами не кушаете этого?
– Желу-у-удок не принимает, – отвечает он медленно и при этом указывает на место, где у него находится этот своенравный желудок. А смотрит он на вас в это время опять будто детскими наивными глазами. Мы же уверены, что он лишь скрывает свое постничество, – и не только не кушал, конечно, скоромного, – но и из постной пищи выбирал себе только самое простое: это тоже не так уж легко и обычно.
– Вот картофель, – и он дружественно указывал на пару картофелин, – принимает мой желудок.
Еще рассказывали мне замечательный случай о фотографии.
В это время покойный митрополит Киевский Флавиан собирал почему-то коллекции всех русских архиереев. Но еп. Иннокентий не снимался, он считал это греховным делом:
– Ведь у нас кого изображают-то? Чьи лики-то на иконах? Господа нашего Иисуса Христа, Пресвятой Владычицы нашей Богородицы, апостолов, мучеников, святых. Ведь вон Кого нужно изображать, а не наши грешные лица, – говорил он в объяснение.
Но тут случай был особой: сам Киевский митрополит просит! Что же Владыка? Пишет письмо с отказом, прося прощение за ослушание. Но тот неумолимо настаивает на своем. Смиренный святитель повинуется, едет в город, снимается, но захватывает всего лишь одну фотографию для митрополита, а негатив приказывает фотографу разбить, чтобы тот не повторил снимков.
Кстати, вид его был благолепнейший. Широкая, из-под самых глаз растущая седая борода, проницательные, но намеренно скрываемые очи, сжатые, едва видимые за усами, тонкие губы, широкие, но тощие руки, всегда прилично одетый, людей принимал непременно в рясе, клобуке и панагии, в храм ходил с архиерейским жезлом. Вообще вел себя достойно истинного святителя и по внешности показывал себя обыкновенным.
Но что было внутри, знает Один Бог высоту его жизни и молитвы. Одно лишь я хорошо помню: на суставах его пальцев были большие мозоли – от множества земных поклонов.
Некоторые мысли его
Я уже писал, что он не любил учить и наставлять, особенно от своего имени.
И поэтому он в монастыре никогда не говорил проповедей. А в положенное время читали что-либо из разных печатных сборников. Как-то я спросил его: почему он не говорит от себя?
– Да ведь проповеди-то отца протоиерея Шумова (или там, Белоцветова) какие прекрасные! И думать-то не приходится. Лучше не скажешь!
И выйдя на амвон, широко перекрестившись, он благоговейно начинал читать монахам или немногим богомольцам из города «прекрасного» Шумова…
Мне случалось иногда беседовать с ним, и некоторые его мысли врезались навеки. Вот одна из них – "Кто хорош?".
Как-то я, еще студентом, начал в разговоре с ним хвалить одного из знакомых: вот он-де какой хороший, какой славный. Выслушав мою легкомысленную сказку, Владыка вдруг и спрашивает тихо:
– Вот мы, – не сказал он мне, – "вы, – а и на себя взял грех, – часто говорим: такой-то хороший, а такой-то нехороший. Скажите мне, что значит быть хорошим?
Немного подумав, я ответил ему:
– Хорош тот, кто смирен.
Так-то оно так, да ведь как узнать-то, что ты смирен?
Я не нашел ответа и спросил, что думает сам Владыка.
– Хорош тот, кто искренне считает себя нехорошим, тот только еще начинает быть хорошим.
На том и кончился тогда этот разговор. Но теперь я задумывают: зачем он задал мне такой вопрос? Не может быть, чтобы для отвлеченного рассуждения! Такие люди всегда имеют какую-либо жизненную, практическую спасительную цель… Долго я размышлял и сделал такое предположение: урок его был направлен ко мне самому. Я хвалил другого, но в это время о себе думал высоко, что вот и я хорош, и хорошее дело делаю: хвалю, а не осуждаю. А если хвалю, то считаю себя вправе делать разбор и оценки, обыкновенно эти оценки делают высшие по отношению низших. Ясно, что я в то время воображал о себе немало и, конечно, не считал себя плохим…. Вспоминается изречение из древних отцов, что они не любили ни корить, ни хвалить, ибо в обоих случаях они становились судьями, т. е., мнили бы себя выше других.
И Владыка должен был сказать тогда мне прямо – чего ты о других думаешь? Посмотри на себя, ты-то каков? Но по своему смирению он не мог сказать это открыто, потому и придумал такой отвлеченный разговор.
Но увы! Я не сделал этого вывода до конца, а мне, как «богослову» понравилась лишь «остроумная» постановка вопроса о хорошести. И лишь теперь, много лет спустя, я вижу (и то мало еще): да, я не считал себя нехорошим…
В другой раз я вел себя еще хуже: в беседе с ним я уже кого-то резко и настойчиво осуждал. Епископ прямо мне смотрел в глаза и молчал, точно будто бы внимательно слушал. Во всяком случае он не прерывал меня, не остановил, и я во взгляде его не подметил укора… Может быть теперь бы узрел печаль обо мне в очах его… Я продолжал и продолжал судить – он слушает. Наконец, запас моей критики подошел к концу… После я много раз рассказывал об этом случае знакомым и задавал им вопрос: что они думают, как бы должен в подобном положении поступить опытный святой служитель? И что сказал на этот раз епископ?
И почти никто не отвечал мне правильно. И ответ – нелегкий. В самом деле, если бы согласиться со мною в осуждении, то и слушатель оказался бы соучастником греха; если же так или иначе осудить меня самого или хотя бы остановить разговор, то Владыка стал бы судьей надо мной, как я – над тем. А кроме того, может быть, тот человек и в самом деле что-либо худое допускал; если так, то как худое защищать? Или как называть его хорошим? Итак, везде трудно. А благодатный дух Владыки нашел легко мудрый ответ. Крестясь, он спокойно с молитвой сказал: "Спаси: Господи, этого человека!", т. е., осуждаемого мною. А затем, снова крестясь, добавил о себе: "И помилуй меня, грешного". Про меня же ни слова… Так он никого не осудил, кроме себя. А к осужденному проявил любовь в молитве… Я же сам уже должен был сделать вывод: хорошо ли я поступил, судя другого?
Я не раз поражался такой Божественной премудрости Владыки. Дух Божий руководил его.
Пришла революция. В районах белой власти постоянно бранили красных. «Особый» Владыка и тут занял особую позицию.
– Вот мы все осуждаем и молимся о себе. Да ведь еще неизвестно: о ком нужно больше молиться-то? – Потом, подумав, добавил: – О них нужно молиться, они – в опасном духовном положении.
Ни слова ненависти, ни намека на их политику, ни даже какого-нибудь осуждения, а лишь – о молитве.
Еще вспоминается его ответ о войне: что он думает по этому вопросу? Тогда либеральное мнение осуждало всякую войну. А он, задумавшись немного, со спокойной решительностью и ясной для себя несомненностью сказал по-деревенски:
– Ежели всмотришься-вглядишься, то, пожалуй, еще скажешь: слава Богу, что есть войны! Без них еще хуже было бы.
Признаюсь, что такой ясной и смелой формулировки о войне, с благодарением Богу, я не читал нигде. Такие люди, как он, не умственно подходят к вопросам, а духом зрят основную правду или неправду в решении их.
Пример – недавняя война против немцев… Ее принял сознательно и русский народ, вслед за правительством; ее благословила и Церковь от всего сердца. И, конечно, нужно сказать:
– Слава Богу, что война была!
Еще не хочу забыть один случай. Однажды еп. Иннокентий ехал по какому-то делу в Симферополь. Сидел он в третьем классе (и это – значительно). На одной из станций вошла женщина с ребенком на руках. Мест свободных не было. Он встал, уступил свое место и продолжал стоять… Это рассказывали очевидцы.
Однажды он заговорил о фарисее, хвалившемся собою:
– Да ведь тут как не подумаешь о себе хорошо, когда сравниваешь с мытарями, прелюбодеями и другими грешниками? А если бы он сравнил себя с пророками, а мы теперь – с Пресвятою Богородицею, апостолами, мучениками, с великими преподобными, вот тут уж не станешь хвалить себя, а опустишь голову, как евангельский мытарь, да только и скажешь: Боже, милостив будь ко мне, грешнику.
Последние дни
Святитель вообще не болел, и я не помню случая, чтобы он выбирался к докторам. И до самой кончины никто из нас в монастыре не думал о его близкой смерти? За неделю до этого я пришел к нему с какой-то беседою. По обыкновению, он был внимателен и сосредоточен. Перед моим уходом он, вопреки его обычной сдержанности, вдруг прямо и решительно обратился ко мне и дал мне некий обличительный совет… И притом со всей определенностью и даже с резкостью: точно это был уже не смиренный Владыка Иннокентий. Совет был явно прозорливого свойства. Точно от удара хлыстом я съежился и виновато замолчал. Но вдруг картина решительно изменилась:
– Простите меня, ради Бога! Простите, – завопил он. – Кто я такой, окаянный, что осмелился сказать вам это? Я еще не начинал спасаться!
А через неделю наступил конец. Утром ко мне пришел «наместник» монастыря (т. е., заместитель настоятеля, фактически правящий монастырем) и сказал об агонии Владыки. Мы поспешили к умирающему. Там сидел и наш монастырский фельдшер, иеромонах Августин. Владыка был уже без сознания, тяжело стонал. И через несколько часов скончался. Когда он испустил последний вздох, вдруг раздалось страшное рыдание, это плакал о. наместник, духовный сын усопшего. Тут должно обратить внимание на крайнюю необычность этих слез именно не у кого другого, как у о. наместника. Это был человек очень справедливый и талантливый администратор по монастырю, но в то же время – и властный, и резкий. Его почти никто не видел улыбающимся когда-либо. В монастыре у него было немало врагов, особенно из своевольных и недисциплинированных монахов. И мне самому он был тяжел и казался властным и жестоким. И не раз я собирался переводить его в иной монастырь, но все откладывал. И вдруг – этот надрывающий душу крик и рыдания. Я был поражен. Как он – о. наместник – любил покойного! А если любил, если мог так сильно любить, то он не мог быть дурным человеком: дурные никого не любят. И я искренне примирился в душе с мнимым недругом моим. А теперь вспоминаю его с почитанием и любовью и рад бы видеться…
После были устроены надлежащие похороны. И покойник был погребен под сводами в право-задней стороне.
Никаких денег у него не осталось. Вещи же свои он завещал монастырю и некоторым из нас. Мне досталась его верхняя ряса, которую я и носил, недостойный.
Среди книг и рукописей его оказалась одна тетрадь его о необычайном чуде, о коем я по памяти теперь и расскажу, не ручаясь за точность подробностей. Эта рукопись была копией письменного доклада покойного Томскому архиерею, пославшему его обследовать необыкновеннейшее чудо.
В одном алтайском селе нужно было совершить крещение новообращенного. Возле стоял и восприемник, бывший прежде язычником. Когда священник зачитал молитвы, где испрашивалось об освящении воды "наитием Святого Духа", то восприемник испуганно закричал, прерывая священника:
– Это и со мною так было? Это и со мною было?
Едва успокоили его, заставили замолчать. Что же оказалось? Когда священник молился о "наитии Святого духа", сей бывший язычник, а теперь христианский восприемник, ничего не думая и, конечно, не разумея даже слов молитвы, вдруг явно увидел Духа Божия, спускавшегося из-под купола на чан с водою, в виде огня Пятидесятницы. И огонь этот растаял в воде.
Вот тут-то и закричал созерцатель этого чуда. О совершившемся донесено было архиерею, а тот и назначил ответственным следователем о. Иннокентия. Он под присягою допросил всех свидетелей, и все подтвердилось с несомненной достоверностью.
Благодарим Господа, что и доселе еще творились Его чудеса в Православной Церкви!
Значит и при всяком крещении сходит Дух Святой. Значит, и при освящении крещенской воды сходит Дух Святой, Слава Духу Святому, Господу Животворящему!
Жили муж и жена, она православная, он – протестант. Дети у них не рождались. Но жена хотела иметь хотя бы приемного мальчика. А муж опасался брать приемыша ввиду неспокойного характера своей жены. Споры не приводили их к соглашению. И тогда они решили принести вопрос на суд Владыки. Его тогда уже чтил народ как святого. Пришли в монастырь. Епископ сначала принял мужа-протестанта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
А теперь вспомню кое-что о жизни его, как настоятеля этого монастыря, и как об этом я слышал от других – сам он всегда предпочитал молчание. В монастыре братии было немного, человек 30, хотя земельные средства были очень богатые. Братия в большинстве была поющая и становилась на клиросе; другие, по обычаю, несли послушание в алтаре, на кухне, по коровнику, по трапезной и проч. Сам настоятель, епископ Иннокентий, обычно становился с певчими на клиросе. По монастырскому уставу в нескольких местах утрени полагается, как известно, и посидеть. Например, при чтении псалмов можно сидеть, отчего они и названы по-гречески "кафизмами", а по-русски это значит "сидение"; во время чтения поучений и проч. Для этого на клиросе делались подъемные лавочки, которые после сидения опускались. Конечно, монахи всегда пользовались этими элементами "отдыха". Но зато стоял Владыка, никогда не присаживавшийся, несмотря на старость. Говорят, что кто-то из посторонних однажды спросил его?
– Владыко! Почему вы не садитесь, как и все другие?
– Да ведь как тут сядешь-то? – отвечал он на очень простом сельском языке, – Вон они (монахи) сидят, а я стою. А если я сяду, так они и лягут, пожалуй.
Я думаю, что подобной шуткой он хотел снова прикрыть совсем иные мотивы стояний: подвиг свой. Но ему совершенно невозможно было вскрывать напоказ свои добродетели. И вероятно, потому он отвел нескромный вопрос шуткой. Вообще он говорил крайне просто, иногда прямо по-деревенски, употребляя крестьянские обороты, вроде: "Ежели всмотришься – вглядишься", или: "Да кто ж его знает" и т. д. Никогда не любил употреблять иностранных слов.
Однажды произошел такой случай. О. Амвросий, исполнявший в монастыре обязанности ризничего, как-то остался ночевать у знакомых в городе, а в монастырь возвратился уже утром. Благочинный, по долгу своему, сообщил об этом Владыке. Он велел позвать виновного к себе в настоятельские покои. По обычаю, монахи при входе кланяются архиерею в ноги, прося благословения.
– Отец Амвросий, – спокойно обращается к провинившемуся Владыка, – ты нынче не ночевал дома-то?
– Простите, Владыка святый! – снова бросается тот в ноги святителю.
А монах он был большого роста, всегда с тщательно расчесанными волосами и бородой в прекрасно сшитой рясе, а иногда и на шелковой шумящей подкладке, с красивыми разноцветными четочками, в блестящем черном клобуке, жизнерадостный, улыбающийся, всем услужливый, приветливый. А сверх всего этого, он искренно любил Владыку и прислуживал ему. Да и святитель, кажется, относился к нему с любовью же.
– Простить-то бы ништо! – отвечал пословицей архиерей. – Да было бы за што.
Тот молчит. Да и что тут скажешь?
– Давай помолимся!
И старый святитель становится перед образами и начинает класть земные поклоны с молитвой: "Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного!" С ним бьет поклон и о. Амвросий; за первым следует второй, пятый, десятый, тридцатый… Старцу архиерею ширококостному, но с тощей постнической плотию все нипочем; а у полного ризничего уже и сил нет, и пот катится по лицу… Уж не знаю, до какого десятка довел виновного Владыка. Потом обращается к монаху с мирным благословением:
– Иди, брат! И вперед уж ночуй в монастыре.
Тот сделал последний прощальный поклон и вышел.
Пищу Владыка употреблял самую простую: картофель, щи, кашу. Но если появлялись «важные» гости, он приказывал подать и спрятанную соленую рыбу, и яичницу, и молочные продукты. Но сам не касался этой "роскоши". Подробный список пищи напишу после.
– Владыка, что же вы сами не кушаете этого?
– Желу-у-удок не принимает, – отвечает он медленно и при этом указывает на место, где у него находится этот своенравный желудок. А смотрит он на вас в это время опять будто детскими наивными глазами. Мы же уверены, что он лишь скрывает свое постничество, – и не только не кушал, конечно, скоромного, – но и из постной пищи выбирал себе только самое простое: это тоже не так уж легко и обычно.
– Вот картофель, – и он дружественно указывал на пару картофелин, – принимает мой желудок.
Еще рассказывали мне замечательный случай о фотографии.
В это время покойный митрополит Киевский Флавиан собирал почему-то коллекции всех русских архиереев. Но еп. Иннокентий не снимался, он считал это греховным делом:
– Ведь у нас кого изображают-то? Чьи лики-то на иконах? Господа нашего Иисуса Христа, Пресвятой Владычицы нашей Богородицы, апостолов, мучеников, святых. Ведь вон Кого нужно изображать, а не наши грешные лица, – говорил он в объяснение.
Но тут случай был особой: сам Киевский митрополит просит! Что же Владыка? Пишет письмо с отказом, прося прощение за ослушание. Но тот неумолимо настаивает на своем. Смиренный святитель повинуется, едет в город, снимается, но захватывает всего лишь одну фотографию для митрополита, а негатив приказывает фотографу разбить, чтобы тот не повторил снимков.
Кстати, вид его был благолепнейший. Широкая, из-под самых глаз растущая седая борода, проницательные, но намеренно скрываемые очи, сжатые, едва видимые за усами, тонкие губы, широкие, но тощие руки, всегда прилично одетый, людей принимал непременно в рясе, клобуке и панагии, в храм ходил с архиерейским жезлом. Вообще вел себя достойно истинного святителя и по внешности показывал себя обыкновенным.
Но что было внутри, знает Один Бог высоту его жизни и молитвы. Одно лишь я хорошо помню: на суставах его пальцев были большие мозоли – от множества земных поклонов.
Некоторые мысли его
Я уже писал, что он не любил учить и наставлять, особенно от своего имени.
И поэтому он в монастыре никогда не говорил проповедей. А в положенное время читали что-либо из разных печатных сборников. Как-то я спросил его: почему он не говорит от себя?
– Да ведь проповеди-то отца протоиерея Шумова (или там, Белоцветова) какие прекрасные! И думать-то не приходится. Лучше не скажешь!
И выйдя на амвон, широко перекрестившись, он благоговейно начинал читать монахам или немногим богомольцам из города «прекрасного» Шумова…
Мне случалось иногда беседовать с ним, и некоторые его мысли врезались навеки. Вот одна из них – "Кто хорош?".
Как-то я, еще студентом, начал в разговоре с ним хвалить одного из знакомых: вот он-де какой хороший, какой славный. Выслушав мою легкомысленную сказку, Владыка вдруг и спрашивает тихо:
– Вот мы, – не сказал он мне, – "вы, – а и на себя взял грех, – часто говорим: такой-то хороший, а такой-то нехороший. Скажите мне, что значит быть хорошим?
Немного подумав, я ответил ему:
– Хорош тот, кто смирен.
Так-то оно так, да ведь как узнать-то, что ты смирен?
Я не нашел ответа и спросил, что думает сам Владыка.
– Хорош тот, кто искренне считает себя нехорошим, тот только еще начинает быть хорошим.
На том и кончился тогда этот разговор. Но теперь я задумывают: зачем он задал мне такой вопрос? Не может быть, чтобы для отвлеченного рассуждения! Такие люди всегда имеют какую-либо жизненную, практическую спасительную цель… Долго я размышлял и сделал такое предположение: урок его был направлен ко мне самому. Я хвалил другого, но в это время о себе думал высоко, что вот и я хорош, и хорошее дело делаю: хвалю, а не осуждаю. А если хвалю, то считаю себя вправе делать разбор и оценки, обыкновенно эти оценки делают высшие по отношению низших. Ясно, что я в то время воображал о себе немало и, конечно, не считал себя плохим…. Вспоминается изречение из древних отцов, что они не любили ни корить, ни хвалить, ибо в обоих случаях они становились судьями, т. е., мнили бы себя выше других.
И Владыка должен был сказать тогда мне прямо – чего ты о других думаешь? Посмотри на себя, ты-то каков? Но по своему смирению он не мог сказать это открыто, потому и придумал такой отвлеченный разговор.
Но увы! Я не сделал этого вывода до конца, а мне, как «богослову» понравилась лишь «остроумная» постановка вопроса о хорошести. И лишь теперь, много лет спустя, я вижу (и то мало еще): да, я не считал себя нехорошим…
В другой раз я вел себя еще хуже: в беседе с ним я уже кого-то резко и настойчиво осуждал. Епископ прямо мне смотрел в глаза и молчал, точно будто бы внимательно слушал. Во всяком случае он не прерывал меня, не остановил, и я во взгляде его не подметил укора… Может быть теперь бы узрел печаль обо мне в очах его… Я продолжал и продолжал судить – он слушает. Наконец, запас моей критики подошел к концу… После я много раз рассказывал об этом случае знакомым и задавал им вопрос: что они думают, как бы должен в подобном положении поступить опытный святой служитель? И что сказал на этот раз епископ?
И почти никто не отвечал мне правильно. И ответ – нелегкий. В самом деле, если бы согласиться со мною в осуждении, то и слушатель оказался бы соучастником греха; если же так или иначе осудить меня самого или хотя бы остановить разговор, то Владыка стал бы судьей надо мной, как я – над тем. А кроме того, может быть, тот человек и в самом деле что-либо худое допускал; если так, то как худое защищать? Или как называть его хорошим? Итак, везде трудно. А благодатный дух Владыки нашел легко мудрый ответ. Крестясь, он спокойно с молитвой сказал: "Спаси: Господи, этого человека!", т. е., осуждаемого мною. А затем, снова крестясь, добавил о себе: "И помилуй меня, грешного". Про меня же ни слова… Так он никого не осудил, кроме себя. А к осужденному проявил любовь в молитве… Я же сам уже должен был сделать вывод: хорошо ли я поступил, судя другого?
Я не раз поражался такой Божественной премудрости Владыки. Дух Божий руководил его.
Пришла революция. В районах белой власти постоянно бранили красных. «Особый» Владыка и тут занял особую позицию.
– Вот мы все осуждаем и молимся о себе. Да ведь еще неизвестно: о ком нужно больше молиться-то? – Потом, подумав, добавил: – О них нужно молиться, они – в опасном духовном положении.
Ни слова ненависти, ни намека на их политику, ни даже какого-нибудь осуждения, а лишь – о молитве.
Еще вспоминается его ответ о войне: что он думает по этому вопросу? Тогда либеральное мнение осуждало всякую войну. А он, задумавшись немного, со спокойной решительностью и ясной для себя несомненностью сказал по-деревенски:
– Ежели всмотришься-вглядишься, то, пожалуй, еще скажешь: слава Богу, что есть войны! Без них еще хуже было бы.
Признаюсь, что такой ясной и смелой формулировки о войне, с благодарением Богу, я не читал нигде. Такие люди, как он, не умственно подходят к вопросам, а духом зрят основную правду или неправду в решении их.
Пример – недавняя война против немцев… Ее принял сознательно и русский народ, вслед за правительством; ее благословила и Церковь от всего сердца. И, конечно, нужно сказать:
– Слава Богу, что война была!
Еще не хочу забыть один случай. Однажды еп. Иннокентий ехал по какому-то делу в Симферополь. Сидел он в третьем классе (и это – значительно). На одной из станций вошла женщина с ребенком на руках. Мест свободных не было. Он встал, уступил свое место и продолжал стоять… Это рассказывали очевидцы.
Однажды он заговорил о фарисее, хвалившемся собою:
– Да ведь тут как не подумаешь о себе хорошо, когда сравниваешь с мытарями, прелюбодеями и другими грешниками? А если бы он сравнил себя с пророками, а мы теперь – с Пресвятою Богородицею, апостолами, мучениками, с великими преподобными, вот тут уж не станешь хвалить себя, а опустишь голову, как евангельский мытарь, да только и скажешь: Боже, милостив будь ко мне, грешнику.
Последние дни
Святитель вообще не болел, и я не помню случая, чтобы он выбирался к докторам. И до самой кончины никто из нас в монастыре не думал о его близкой смерти? За неделю до этого я пришел к нему с какой-то беседою. По обыкновению, он был внимателен и сосредоточен. Перед моим уходом он, вопреки его обычной сдержанности, вдруг прямо и решительно обратился ко мне и дал мне некий обличительный совет… И притом со всей определенностью и даже с резкостью: точно это был уже не смиренный Владыка Иннокентий. Совет был явно прозорливого свойства. Точно от удара хлыстом я съежился и виновато замолчал. Но вдруг картина решительно изменилась:
– Простите меня, ради Бога! Простите, – завопил он. – Кто я такой, окаянный, что осмелился сказать вам это? Я еще не начинал спасаться!
А через неделю наступил конец. Утром ко мне пришел «наместник» монастыря (т. е., заместитель настоятеля, фактически правящий монастырем) и сказал об агонии Владыки. Мы поспешили к умирающему. Там сидел и наш монастырский фельдшер, иеромонах Августин. Владыка был уже без сознания, тяжело стонал. И через несколько часов скончался. Когда он испустил последний вздох, вдруг раздалось страшное рыдание, это плакал о. наместник, духовный сын усопшего. Тут должно обратить внимание на крайнюю необычность этих слез именно не у кого другого, как у о. наместника. Это был человек очень справедливый и талантливый администратор по монастырю, но в то же время – и властный, и резкий. Его почти никто не видел улыбающимся когда-либо. В монастыре у него было немало врагов, особенно из своевольных и недисциплинированных монахов. И мне самому он был тяжел и казался властным и жестоким. И не раз я собирался переводить его в иной монастырь, но все откладывал. И вдруг – этот надрывающий душу крик и рыдания. Я был поражен. Как он – о. наместник – любил покойного! А если любил, если мог так сильно любить, то он не мог быть дурным человеком: дурные никого не любят. И я искренне примирился в душе с мнимым недругом моим. А теперь вспоминаю его с почитанием и любовью и рад бы видеться…
После были устроены надлежащие похороны. И покойник был погребен под сводами в право-задней стороне.
Никаких денег у него не осталось. Вещи же свои он завещал монастырю и некоторым из нас. Мне досталась его верхняя ряса, которую я и носил, недостойный.
Среди книг и рукописей его оказалась одна тетрадь его о необычайном чуде, о коем я по памяти теперь и расскажу, не ручаясь за точность подробностей. Эта рукопись была копией письменного доклада покойного Томскому архиерею, пославшему его обследовать необыкновеннейшее чудо.
В одном алтайском селе нужно было совершить крещение новообращенного. Возле стоял и восприемник, бывший прежде язычником. Когда священник зачитал молитвы, где испрашивалось об освящении воды "наитием Святого Духа", то восприемник испуганно закричал, прерывая священника:
– Это и со мною так было? Это и со мною было?
Едва успокоили его, заставили замолчать. Что же оказалось? Когда священник молился о "наитии Святого духа", сей бывший язычник, а теперь христианский восприемник, ничего не думая и, конечно, не разумея даже слов молитвы, вдруг явно увидел Духа Божия, спускавшегося из-под купола на чан с водою, в виде огня Пятидесятницы. И огонь этот растаял в воде.
Вот тут-то и закричал созерцатель этого чуда. О совершившемся донесено было архиерею, а тот и назначил ответственным следователем о. Иннокентия. Он под присягою допросил всех свидетелей, и все подтвердилось с несомненной достоверностью.
Благодарим Господа, что и доселе еще творились Его чудеса в Православной Церкви!
Значит и при всяком крещении сходит Дух Святой. Значит, и при освящении крещенской воды сходит Дух Святой, Слава Духу Святому, Господу Животворящему!
Жили муж и жена, она православная, он – протестант. Дети у них не рождались. Но жена хотела иметь хотя бы приемного мальчика. А муж опасался брать приемыша ввиду неспокойного характера своей жены. Споры не приводили их к соглашению. И тогда они решили принести вопрос на суд Владыки. Его тогда уже чтил народ как святого. Пришли в монастырь. Епископ сначала принял мужа-протестанта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12