Я наконец поняла, что они были тремя сопротивляющимися, тремя героинями. Теперь скажи мне: это и есть «культура», о которой ты упоминаешь, когда почтительно произносишь «контраст-между-двумя-культурами»?!
Нет, дорогой мой, нет. Одержимая своей навязчивой идеей свободы, я только что тут выше написала, что в этом мире есть место для каждого, и что, как говорила моя мама, мир-прекрасен-потому-что-он-разнообразен. Я также написала, что тем хуже для женщин, которые настолько глупы, чтобы принимать свое рабство, важно чтобы их рабство не распространялось на меня. Но я была не права. Совершенно не права. Потому что забыла, что свобода, отделенная от справедливости, это лишь половина свободы, и что защищать только свою свободу — значит оскорблять справедливость. Ныне, прося прощение, как просит Иоанн Павел Второй за своих предков, участников крестовых походов, я прошу прощения у трех героинь Кабула, у всех женщин, казненных и отданных под пытки, униженных, одураченных мусульманами до такой степени, что они присоединились к шествию на стадионе в Дакке. Я заявляю, что их трагедия касается и меня тоже. Это касается каждого из нас, включая «стрекоз».
Мужчинам-"стрекозам", то есть эгоистам, которые рта не откроют по этому поводу, пальцем не пошевелят против паранджи, мне нечего сказать. Что «стрекозам» до низостей, которые мусульманские мужчины совершают по отношению к мусульманским женщинам? Эти низости не имеют отношения к их лицемерному толкованию справедливости, и я подозреваю, что втайне они завидуют Вакилю Мотавакилю. Нередко они сами бьют своих жен и дурно с ними обращаются.
Мне нечего сказать и гомосексуалистам-"стрекозам". Пожираемые злобой на то, что они не совсем женщины, они ненавидят даже собственных матерей. Женщины для них — только яйцеклетки для клонирования их сомнительного, неопределенного рода.
А вот женщинам-"стрекозам", то есть феминисткам с плохой памятью, у меня, напротив, есть что сказать. Снимите маски, поддельные вы амазонки. Вспомните о годах, когда вместо того, чтобы признать, что собственным примером я проложила путь и наглядно показала, что женщина может выполнять любую работу, как мужчина, даже лучше, чем мужчина, вы поносили меня последними словами! Вспомните, как вместо того, чтобы следовать моим урокам, вы обзывали меня «грязной свиньей, кричащей о превосходстве мужчин», и забросали меня камнями из-за того, что я написала книгу, названную «Письмо нерожденному ребенку» («У нее матка в мозгах»). Прекрасно, куда же подевался ваш исполненный ненависти язвительный феминизм? Во что превратилась ваша поддельная, показная воинственность? Почему, когда речь заходит о ваших мусульманских сестрах, о женщинах, которых пытают и унижают, и убивают настоящие шовинистские свиньи, кричащие о превосходстве мужчин, вы подражаете молчанию ваших мелких и нелепых мужчин? Почему вы никогда не организовываете тявканья перед посольством Афганистана или Саудовской Аравии, почему вы никогда не поднимаете голоса против низостей, о которых я говорю, почему вы храните молчание, даже если они творятся у вас на глазах? Вы все влюбились, что ли, во врага, в мистера бен Ладена? Или вы все мечтаете, чтобы он вас изнасиловал? Или вам просто наплевать на ваших мусульманских сестер, потому что вы держите их за низших существ? В таком случае, кто расист — вы или я? Правда состоит в том, что вы даже не «стрекозы». Вы просто суматошные курицы, которые только и могут, что размахивать крыльями в курятнике. Кудах-тах-тах, кудах-тах-тах. Теперь дайте мне закончить мысль.
* * *
Пока я в отчаянии сражаюсь за нашу находящуюся в опасности свободу, за нашу культуру, которой угрожают вакили мотавакили и которую унижают их западные покровители, перед моими глазами встает не только апокалиптическая сцена, с которой я начала это письмо. Не только тела, дюжинами летящие с восьмидесятых и девяностых, и сотых этажей, не только первая башня, всасывающая саму себя, проглатывающая саму себя, и не только вторая башня, разжиженная и истаявшая, словно кусок масла. Перед моим мысленным взором два великолепных небоскреба, которые перестали существовать, сливаются с двумя тысячелетними Буддами, которые разрушены талибами в Афганистане. Четыре фигуры сливаются, и я желаю знать, забыли ли люди об этом разбойном преступлении? Я не забыла. Я смотрю на двух маленьких медных Будд, которые стоят на камине в моей нью-йоркской гостиной (подарок старого кхмерского монаха, преподнесенный мне в Пномпене во время войны в Камбодже), и мое сердце сжимается. Вместо них я вижу двух огромных Будд, вытесанных прямо в скале, возвышающихся над равниной Бамиан. Тысячу лет назад каждый караван, приходящий из Римской империи и уходящий на Дальний Восток, или с Востока шедший в Рим, непременно пересекал эту равнину, этот перекресток, где пролегал легендарный Шелковый путь и смешивались все культуры. Я вижу их, потому что о них знаю все, что мне следовало бы знать. Старший Будда (III век н. э.) был в тридцать пять метров высотой. Второй (IV век н. э.) — пятьдесят четыре. Оба Будды спинами были влиты в скалу и оба были покрыты разноцветной росписью: симфония красного и желтого, зеленого и голуБого, коричневого и фиолетового. Их лица и руки были золотыми, и на солнце они блестели, как гигантские ювелирные украшения. Внутренняя поверхность ниш, ныне опустелая, как опустевают глазницы, была покрыта фресками тончайшей работы. Я знаю, что до прихода талибов все краски фресок были в прекрасном состоянии…
У меня сжимается сердце, потому что перед произведениями искусства я испытываю такое же благоговение, как мусульмане перед могилой Пророка и его Кораном. Для меня произведение искусства так же свято, как для них Мекка, и чем старее оно, тем более святым становится. Впрочем, любой предмет Прошлого для меня свят. Ископаемое, пергамент, стертая монета, всякое свидетельство того, чем мы были, что делали. Прошлое будит мое любопытство сильнее, чем Будущее, и я никогда не устану утверждать, что Будущее — это только гипотеза, вероятность, предположение, то есть — нереальность. В крайнем случае, это надежда, которую мы пытаемся воплотить через мечты и фантазии. Прошлое, наоборот, — это уверенность, конкретность, установленная реальность, школа, без которой нам не обойтись, поскольку, если мы не знаем Прошлого, мы не понимаем Настоящего и не можем повлиять на Будущее, повлиять на него мечтами и фантазиями. Кроме того, всякая вещь, пережившая Прошлое, ценна в моих глазах, потому что заключает в себе иллюзию вечности. Она олицетворяет победу над временем, которое истощает, и убивает, и сводит на нет. Она внушает надежду на то, что победа над Смертью возможна. И так же как культовое чудо Стоунхенджа, как дворец Миноса в Кносе, как пирамиды со сфинксами, как Парфенон, как Колизей, как столетняя черепаха или тысячелетнее дерево, например, величественная секвойя в Сьерра-Неваде, двое Будд Бамиана давали мне все это. Но преступники, но вакили мотавакили разрушили их. Убили их.
У меня сжимается сердце, когда я думаю, как хладнокровно они убили их, с каким холодным прагматизмом и удовольствием они совершили эту низость. Если помнишь, они действовали не в порыве бреда и не во внезапном и сиюминутном припадке слабоумия. В свое время, в 1951 году, вопреки здравому смыслу маоисты разрушили Лхасу. Как пьяные буйволы, ворвались в монастыри, во дворец далай-ламы, сожгли тысячелетние пергаменты, разбили вдребезги тысячелетние алтари, разорвали тысячелетние ризы, расплавили всех золотых и серебряных Будд — да будет им стыдно ad saecula saeculorum, amen, во веки веков, аминь. Однако разрушению Лхасы не предшествовали суд и приговор. Разрушение Лхасы не носило характера казни, осуществляемой на основании юридических или предположительно юридических норм. Мир не ведал о случившемся.
А в случае с двумя бамианскими Буддами речь идет о подлинном суде, о подлинном приговоре, основанном на юридических или предположительно юридических нормах и приведенном в исполнение. Это сознательное, преднамеренное преступление, сознательное, просчитанное беззаконие, притом что весь мир умолял: «Пожалуйста, не надо. Мы заклинаем вас, не делайте этого. Археологические памятники — всемирное наследство, бамианские Будды не причинили никому вреда». Даже ООН и соседние страны: Россия, и Индия, и Таиланд, и Китай (у которого на совести грех Лхасы) — присоединились к этой петиции.
Но приговор исламского Верховного суда Кабула тем не менее был вынесен: «Каждая доисламская статуя будет разрушена. Каждый доисламский символ будет уничтожен. Каждый идол, осуждаемый Пророком, будет стерт в порошок». Этот вердикт был вынесен 26 февраля 2001 года (не 1001-го). В тот самый день, когда талибский режим санкционировал публичные повешения на стадионах и последние права женщин были отняты. В том числе: право смеяться, право носить высокие каблуки, право находиться у себя дома, не завешивая окна черными занавесками. Затем начались разрушение и, помнишь, пулеметные очереди в лица Будд? Помнишь, отлетали носы, разлетались на мелкие части подбородки, постепенно исчезали щеки, крошились руки? Помнишь пресс-конференцию с талибским министром Кадратуллой Джамалем для иностранных журналистов? «Нам было трудно разрушить их. Гранат и пятнадцать тонн взрывчатки, которые мы заложили у подножия двух идолов, оказалось недостаточно. Тяжелая артиллерия тоже не помогла — нам удалось повредить только головы. Теперь мы рассчитываем на помощь дружественной страны, на содействие экспертов по разрушению, и через три дня приговор будет полностью приведен в исполнение». (Что за дружественная страна: Саудовская Аравия или Пакистан? И что за эксперт по разрушению? Не сам ли Усама бен Ладен?) В конце концов окончательная двойная казнь. Два оглушительных взрыва. Два густых облака. Похожи на облака, которые по прошествии шести месяцев поднялись над нью-йоркскими башнями. Я вспомнила своего друга Кондуне.
Потому что, видишь ли, в 1968-м я взяла интервью у одного восхитительного человека. У самого миролюбивого, самого кроткого, самого терпимого, самого мудрого из всех, кого я когда-либо встречала в своей бродяжьей жизни, — у теперешнего далай-ламы, монаха, которого буддисты называют живым Буддой. Ему в то время было тридцать три года. Немногим младше меня. Последние девять лет он — папа без церкви, король без королевства, Бог в ссылке. Ведь он жил в Дхарамсале, в городе у подножия Гималаев и почти на границе между Кашмиром и Прадешем, где индийское правительство приютило его с несколькими тысячами тибетцев, бежавших из Лхасы. Это была странная, незабываемая встреча. Мы пили чай в его маленьком домике с видом на сияющие белые горы и серебряные остроконечные, как ножи, ледники, мы гуляли по зеленым лужайкам, наполненным запахом роз, мы провели вдвоем тот день с раннего утра до позднего вечера. Он говорил. Я слушала. О, этот молодой Бог сразу понял, что я не чту Богов. Его миндалевидные глаза, которым обрамленные в золотую оправу линзы придавали особую проницательность, пристально наблюдали за мной с самого момента моего приезда. И все же он посвятил мне целый день и безгранично великодушно обращался со мной так, как если бы я была старым другом или девушкой, за которой ухаживают. Он даже проявил по отношению ко мне самый трогательный знак расположения, когда-либо полученный мной от мужчины. Пожаловавшись на невыносимую жару, он вышел переодеться. Вместо драгоценной кашемировой накидки, надетой на голое тело, он надел легкую футболку с изображением Попая, персонажа мультфильма, забавного морячка с вечно зажатой в зубах трубкой, который, чтобы стать сильнее, всегда ест консервированный шпинат. И когда я, сквозь смех и не веря своим глазам, спросила его, где он нашел такую дикую одежду и почему надел ее, он с ангельской невозмутимостью ответил: «Я купил ее на рынке в Новом Дели, а надел, чтобы доставить вам удовольствие».
Интервью было каскадом невероятных историй. Унылое детство с книгами и учителями: в шесть лет он изучал санскрит, астрологию и литературу, в десять — диалектику, метафизику и астрономию, в двенадцать — искусство управления. Как Папа. Как король. Его юность была мрачно проведена в усилиях стать совершенным монахом, преодолевать искушения, подавлять желания. Единственная радость был огород, где он выращивал гигантские кочаны капусты. Он рассказал и о своей любви к механике и о том, что если бы он имел возможность выбирать профессию, то мог бы стать инженером, не обязательно монахом. Тем более далай-ламой. «В дворцовом гараже я обнаружил три старых автомобиля, которые были присланы в качестве подарка моим предшественникам. Два „Беби Остин“ 1927 года выпуска — один голуБого, другой желтого цвета — и оранжевый „Додж“ 1931 года. Они были совсем ржавые, но я вернул их к жизни и даже выучился водить их во внутреннем дворе дворца. Только во внутреннем дворе дворца и можно было ездить. В Лхасе у нас не было дорог. Только тропинки и тропы для мулов». Он рассказал мне о Мао Цзэдуне. В возрасте восемнадцати лет он был приглашен к Мао Цзэдуну в гости, но уехать не смог. Его продержали одиннадцать месяцев.
«Я позволил ему сделать это, потому что полагал, что мое пребывание в Пекине спасет Тибет, однако… Бедный Мао. Вы знаете, было что-то жалкое, трогательное в Мао. Он вызывал какую-то нежность. У него были грязные ботинки, плохо пахло изо рта. Он курил одну сигарету за другой и постоянно говорил о марксизме. Только однажды он сменил тему и признал, что моя религия — очень хорошая религия. Тем не менее он никогда не говорил глупостей».
Далай-лама рассказал мне о зверствах маоистов в Лхасе и о своем бегстве с Тибета. Ему было двадцать четыре года. Он переоделся солдатом и покинул разграбляемый дворец. Смешался с обезумевшей толпой, добрался до окраины столицы,, там украл лошадь и, преследуемый низко летящим китайским самолетом, скакал, спасая жизнь. Пересидев опасность в пещере, снова бежал. Пересидев опасность в кустах, бежал опять. Гора за горой, деревня за деревней, наконец, он прибыл в Дхарамсалу, но для чего? Теперь его подданные разбросаны по всей Индии, по всему Непалу, по всему Сиккиму, после его смерти будет практически невозможно найти преемника, почти наверняка он — последний из далай-лам. О… его голос прервался, когда он произносил это «почти наверняка он — последний из далай-лам». В этом месте я перебила его, я спросила: «Ваше Святейшество, вы способны простить своих врагов?» В ответ — ни да, ни нет, он просто уставился на меня с непониманием, остолбенев. Вновь обретя дыхание, он вскрикнул: «Враги?! Я не считал и не считаю маоистов врагами! У меня нет врагов! Буддист не может иметь врагов!»
В Дхарамсалу я приехала из Вьетнама, помнишь? А во Вьетнаме в том году я на собственной шкуре пережила операцию «тет», майское наступление, осаду Кхешань, кровавую битву в Хюэ. Другими словами, я прибыла из мира неизлечимой ненависти, мира, где слово «враг» звучало каждую секунду, как ритм нашего сердцебиения. А тут, услышав страстный выкрик «У-меня-нет-врагов, буддист-не-может-иметь-врагов», я потеряла свою обычную беспристрастность. Я, можно сказать, почти влюбилась в этого юного монаха. С его миндалевидными глазами, с его Попаем на футболке, его добротой, его душой. Когда мы расставались, я сказала, что надеюсь встретиться с ним снова, дала ему свои телефоны и рада была слышать его ответ: «Конечно. Но только не называйте меня Ваше Святейшество. Мое имя Кондун».
Мы никогда не встретились с далай-ламой снова, я только успеваю следить по телевизору, как он стареет. Что ж, и я не молодею. Лишь как-то раз один знакомый передал от него привет, («Далай-лама просил напомнить тебе, что его зовут Кондун»). С тех пор не было и приветов. Наши жизни бегут по таким различным направлениям, таким противоположным путям…
Однако под впечатлением той встречи, помня наш разговор, все эти тридцать три года я много читала о буддизме. Я узнала, что в противоположность мусульманам и их девизу «глаз-за-глаз-зуб-за-зуб» буддисты действительно не признают слова «враг». Я узнала, что они никогда не обращали в свою веру силой, никогда не завоевывали земли под знаменем религии, понятие священной войны им крайне чуждо… Некоторые ученые отрицают это. Они утверждают, что буддизм не такой уж мирный и умеренный, и в доказательство своей теории приводят пример буддистских воинов, живших в Японии много веков назад. Тем не менее даже эти ученые признают, что буддистские воины сражались не для того, чтобы вести священную войну, насильно обращать в свою веру. Факт остается фактом — история буддизма не помнит ни одного Саладина, ни одного Льва IX, Урбана II, Иннокентия II, Пия II, Юлия II, я имею в виду Пап, которые с именем Господа и во имя Его вели полки и устраивали резню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Нет, дорогой мой, нет. Одержимая своей навязчивой идеей свободы, я только что тут выше написала, что в этом мире есть место для каждого, и что, как говорила моя мама, мир-прекрасен-потому-что-он-разнообразен. Я также написала, что тем хуже для женщин, которые настолько глупы, чтобы принимать свое рабство, важно чтобы их рабство не распространялось на меня. Но я была не права. Совершенно не права. Потому что забыла, что свобода, отделенная от справедливости, это лишь половина свободы, и что защищать только свою свободу — значит оскорблять справедливость. Ныне, прося прощение, как просит Иоанн Павел Второй за своих предков, участников крестовых походов, я прошу прощения у трех героинь Кабула, у всех женщин, казненных и отданных под пытки, униженных, одураченных мусульманами до такой степени, что они присоединились к шествию на стадионе в Дакке. Я заявляю, что их трагедия касается и меня тоже. Это касается каждого из нас, включая «стрекоз».
Мужчинам-"стрекозам", то есть эгоистам, которые рта не откроют по этому поводу, пальцем не пошевелят против паранджи, мне нечего сказать. Что «стрекозам» до низостей, которые мусульманские мужчины совершают по отношению к мусульманским женщинам? Эти низости не имеют отношения к их лицемерному толкованию справедливости, и я подозреваю, что втайне они завидуют Вакилю Мотавакилю. Нередко они сами бьют своих жен и дурно с ними обращаются.
Мне нечего сказать и гомосексуалистам-"стрекозам". Пожираемые злобой на то, что они не совсем женщины, они ненавидят даже собственных матерей. Женщины для них — только яйцеклетки для клонирования их сомнительного, неопределенного рода.
А вот женщинам-"стрекозам", то есть феминисткам с плохой памятью, у меня, напротив, есть что сказать. Снимите маски, поддельные вы амазонки. Вспомните о годах, когда вместо того, чтобы признать, что собственным примером я проложила путь и наглядно показала, что женщина может выполнять любую работу, как мужчина, даже лучше, чем мужчина, вы поносили меня последними словами! Вспомните, как вместо того, чтобы следовать моим урокам, вы обзывали меня «грязной свиньей, кричащей о превосходстве мужчин», и забросали меня камнями из-за того, что я написала книгу, названную «Письмо нерожденному ребенку» («У нее матка в мозгах»). Прекрасно, куда же подевался ваш исполненный ненависти язвительный феминизм? Во что превратилась ваша поддельная, показная воинственность? Почему, когда речь заходит о ваших мусульманских сестрах, о женщинах, которых пытают и унижают, и убивают настоящие шовинистские свиньи, кричащие о превосходстве мужчин, вы подражаете молчанию ваших мелких и нелепых мужчин? Почему вы никогда не организовываете тявканья перед посольством Афганистана или Саудовской Аравии, почему вы никогда не поднимаете голоса против низостей, о которых я говорю, почему вы храните молчание, даже если они творятся у вас на глазах? Вы все влюбились, что ли, во врага, в мистера бен Ладена? Или вы все мечтаете, чтобы он вас изнасиловал? Или вам просто наплевать на ваших мусульманских сестер, потому что вы держите их за низших существ? В таком случае, кто расист — вы или я? Правда состоит в том, что вы даже не «стрекозы». Вы просто суматошные курицы, которые только и могут, что размахивать крыльями в курятнике. Кудах-тах-тах, кудах-тах-тах. Теперь дайте мне закончить мысль.
* * *
Пока я в отчаянии сражаюсь за нашу находящуюся в опасности свободу, за нашу культуру, которой угрожают вакили мотавакили и которую унижают их западные покровители, перед моими глазами встает не только апокалиптическая сцена, с которой я начала это письмо. Не только тела, дюжинами летящие с восьмидесятых и девяностых, и сотых этажей, не только первая башня, всасывающая саму себя, проглатывающая саму себя, и не только вторая башня, разжиженная и истаявшая, словно кусок масла. Перед моим мысленным взором два великолепных небоскреба, которые перестали существовать, сливаются с двумя тысячелетними Буддами, которые разрушены талибами в Афганистане. Четыре фигуры сливаются, и я желаю знать, забыли ли люди об этом разбойном преступлении? Я не забыла. Я смотрю на двух маленьких медных Будд, которые стоят на камине в моей нью-йоркской гостиной (подарок старого кхмерского монаха, преподнесенный мне в Пномпене во время войны в Камбодже), и мое сердце сжимается. Вместо них я вижу двух огромных Будд, вытесанных прямо в скале, возвышающихся над равниной Бамиан. Тысячу лет назад каждый караван, приходящий из Римской империи и уходящий на Дальний Восток, или с Востока шедший в Рим, непременно пересекал эту равнину, этот перекресток, где пролегал легендарный Шелковый путь и смешивались все культуры. Я вижу их, потому что о них знаю все, что мне следовало бы знать. Старший Будда (III век н. э.) был в тридцать пять метров высотой. Второй (IV век н. э.) — пятьдесят четыре. Оба Будды спинами были влиты в скалу и оба были покрыты разноцветной росписью: симфония красного и желтого, зеленого и голуБого, коричневого и фиолетового. Их лица и руки были золотыми, и на солнце они блестели, как гигантские ювелирные украшения. Внутренняя поверхность ниш, ныне опустелая, как опустевают глазницы, была покрыта фресками тончайшей работы. Я знаю, что до прихода талибов все краски фресок были в прекрасном состоянии…
У меня сжимается сердце, потому что перед произведениями искусства я испытываю такое же благоговение, как мусульмане перед могилой Пророка и его Кораном. Для меня произведение искусства так же свято, как для них Мекка, и чем старее оно, тем более святым становится. Впрочем, любой предмет Прошлого для меня свят. Ископаемое, пергамент, стертая монета, всякое свидетельство того, чем мы были, что делали. Прошлое будит мое любопытство сильнее, чем Будущее, и я никогда не устану утверждать, что Будущее — это только гипотеза, вероятность, предположение, то есть — нереальность. В крайнем случае, это надежда, которую мы пытаемся воплотить через мечты и фантазии. Прошлое, наоборот, — это уверенность, конкретность, установленная реальность, школа, без которой нам не обойтись, поскольку, если мы не знаем Прошлого, мы не понимаем Настоящего и не можем повлиять на Будущее, повлиять на него мечтами и фантазиями. Кроме того, всякая вещь, пережившая Прошлое, ценна в моих глазах, потому что заключает в себе иллюзию вечности. Она олицетворяет победу над временем, которое истощает, и убивает, и сводит на нет. Она внушает надежду на то, что победа над Смертью возможна. И так же как культовое чудо Стоунхенджа, как дворец Миноса в Кносе, как пирамиды со сфинксами, как Парфенон, как Колизей, как столетняя черепаха или тысячелетнее дерево, например, величественная секвойя в Сьерра-Неваде, двое Будд Бамиана давали мне все это. Но преступники, но вакили мотавакили разрушили их. Убили их.
У меня сжимается сердце, когда я думаю, как хладнокровно они убили их, с каким холодным прагматизмом и удовольствием они совершили эту низость. Если помнишь, они действовали не в порыве бреда и не во внезапном и сиюминутном припадке слабоумия. В свое время, в 1951 году, вопреки здравому смыслу маоисты разрушили Лхасу. Как пьяные буйволы, ворвались в монастыри, во дворец далай-ламы, сожгли тысячелетние пергаменты, разбили вдребезги тысячелетние алтари, разорвали тысячелетние ризы, расплавили всех золотых и серебряных Будд — да будет им стыдно ad saecula saeculorum, amen, во веки веков, аминь. Однако разрушению Лхасы не предшествовали суд и приговор. Разрушение Лхасы не носило характера казни, осуществляемой на основании юридических или предположительно юридических норм. Мир не ведал о случившемся.
А в случае с двумя бамианскими Буддами речь идет о подлинном суде, о подлинном приговоре, основанном на юридических или предположительно юридических нормах и приведенном в исполнение. Это сознательное, преднамеренное преступление, сознательное, просчитанное беззаконие, притом что весь мир умолял: «Пожалуйста, не надо. Мы заклинаем вас, не делайте этого. Археологические памятники — всемирное наследство, бамианские Будды не причинили никому вреда». Даже ООН и соседние страны: Россия, и Индия, и Таиланд, и Китай (у которого на совести грех Лхасы) — присоединились к этой петиции.
Но приговор исламского Верховного суда Кабула тем не менее был вынесен: «Каждая доисламская статуя будет разрушена. Каждый доисламский символ будет уничтожен. Каждый идол, осуждаемый Пророком, будет стерт в порошок». Этот вердикт был вынесен 26 февраля 2001 года (не 1001-го). В тот самый день, когда талибский режим санкционировал публичные повешения на стадионах и последние права женщин были отняты. В том числе: право смеяться, право носить высокие каблуки, право находиться у себя дома, не завешивая окна черными занавесками. Затем начались разрушение и, помнишь, пулеметные очереди в лица Будд? Помнишь, отлетали носы, разлетались на мелкие части подбородки, постепенно исчезали щеки, крошились руки? Помнишь пресс-конференцию с талибским министром Кадратуллой Джамалем для иностранных журналистов? «Нам было трудно разрушить их. Гранат и пятнадцать тонн взрывчатки, которые мы заложили у подножия двух идолов, оказалось недостаточно. Тяжелая артиллерия тоже не помогла — нам удалось повредить только головы. Теперь мы рассчитываем на помощь дружественной страны, на содействие экспертов по разрушению, и через три дня приговор будет полностью приведен в исполнение». (Что за дружественная страна: Саудовская Аравия или Пакистан? И что за эксперт по разрушению? Не сам ли Усама бен Ладен?) В конце концов окончательная двойная казнь. Два оглушительных взрыва. Два густых облака. Похожи на облака, которые по прошествии шести месяцев поднялись над нью-йоркскими башнями. Я вспомнила своего друга Кондуне.
Потому что, видишь ли, в 1968-м я взяла интервью у одного восхитительного человека. У самого миролюбивого, самого кроткого, самого терпимого, самого мудрого из всех, кого я когда-либо встречала в своей бродяжьей жизни, — у теперешнего далай-ламы, монаха, которого буддисты называют живым Буддой. Ему в то время было тридцать три года. Немногим младше меня. Последние девять лет он — папа без церкви, король без королевства, Бог в ссылке. Ведь он жил в Дхарамсале, в городе у подножия Гималаев и почти на границе между Кашмиром и Прадешем, где индийское правительство приютило его с несколькими тысячами тибетцев, бежавших из Лхасы. Это была странная, незабываемая встреча. Мы пили чай в его маленьком домике с видом на сияющие белые горы и серебряные остроконечные, как ножи, ледники, мы гуляли по зеленым лужайкам, наполненным запахом роз, мы провели вдвоем тот день с раннего утра до позднего вечера. Он говорил. Я слушала. О, этот молодой Бог сразу понял, что я не чту Богов. Его миндалевидные глаза, которым обрамленные в золотую оправу линзы придавали особую проницательность, пристально наблюдали за мной с самого момента моего приезда. И все же он посвятил мне целый день и безгранично великодушно обращался со мной так, как если бы я была старым другом или девушкой, за которой ухаживают. Он даже проявил по отношению ко мне самый трогательный знак расположения, когда-либо полученный мной от мужчины. Пожаловавшись на невыносимую жару, он вышел переодеться. Вместо драгоценной кашемировой накидки, надетой на голое тело, он надел легкую футболку с изображением Попая, персонажа мультфильма, забавного морячка с вечно зажатой в зубах трубкой, который, чтобы стать сильнее, всегда ест консервированный шпинат. И когда я, сквозь смех и не веря своим глазам, спросила его, где он нашел такую дикую одежду и почему надел ее, он с ангельской невозмутимостью ответил: «Я купил ее на рынке в Новом Дели, а надел, чтобы доставить вам удовольствие».
Интервью было каскадом невероятных историй. Унылое детство с книгами и учителями: в шесть лет он изучал санскрит, астрологию и литературу, в десять — диалектику, метафизику и астрономию, в двенадцать — искусство управления. Как Папа. Как король. Его юность была мрачно проведена в усилиях стать совершенным монахом, преодолевать искушения, подавлять желания. Единственная радость был огород, где он выращивал гигантские кочаны капусты. Он рассказал и о своей любви к механике и о том, что если бы он имел возможность выбирать профессию, то мог бы стать инженером, не обязательно монахом. Тем более далай-ламой. «В дворцовом гараже я обнаружил три старых автомобиля, которые были присланы в качестве подарка моим предшественникам. Два „Беби Остин“ 1927 года выпуска — один голуБого, другой желтого цвета — и оранжевый „Додж“ 1931 года. Они были совсем ржавые, но я вернул их к жизни и даже выучился водить их во внутреннем дворе дворца. Только во внутреннем дворе дворца и можно было ездить. В Лхасе у нас не было дорог. Только тропинки и тропы для мулов». Он рассказал мне о Мао Цзэдуне. В возрасте восемнадцати лет он был приглашен к Мао Цзэдуну в гости, но уехать не смог. Его продержали одиннадцать месяцев.
«Я позволил ему сделать это, потому что полагал, что мое пребывание в Пекине спасет Тибет, однако… Бедный Мао. Вы знаете, было что-то жалкое, трогательное в Мао. Он вызывал какую-то нежность. У него были грязные ботинки, плохо пахло изо рта. Он курил одну сигарету за другой и постоянно говорил о марксизме. Только однажды он сменил тему и признал, что моя религия — очень хорошая религия. Тем не менее он никогда не говорил глупостей».
Далай-лама рассказал мне о зверствах маоистов в Лхасе и о своем бегстве с Тибета. Ему было двадцать четыре года. Он переоделся солдатом и покинул разграбляемый дворец. Смешался с обезумевшей толпой, добрался до окраины столицы,, там украл лошадь и, преследуемый низко летящим китайским самолетом, скакал, спасая жизнь. Пересидев опасность в пещере, снова бежал. Пересидев опасность в кустах, бежал опять. Гора за горой, деревня за деревней, наконец, он прибыл в Дхарамсалу, но для чего? Теперь его подданные разбросаны по всей Индии, по всему Непалу, по всему Сиккиму, после его смерти будет практически невозможно найти преемника, почти наверняка он — последний из далай-лам. О… его голос прервался, когда он произносил это «почти наверняка он — последний из далай-лам». В этом месте я перебила его, я спросила: «Ваше Святейшество, вы способны простить своих врагов?» В ответ — ни да, ни нет, он просто уставился на меня с непониманием, остолбенев. Вновь обретя дыхание, он вскрикнул: «Враги?! Я не считал и не считаю маоистов врагами! У меня нет врагов! Буддист не может иметь врагов!»
В Дхарамсалу я приехала из Вьетнама, помнишь? А во Вьетнаме в том году я на собственной шкуре пережила операцию «тет», майское наступление, осаду Кхешань, кровавую битву в Хюэ. Другими словами, я прибыла из мира неизлечимой ненависти, мира, где слово «враг» звучало каждую секунду, как ритм нашего сердцебиения. А тут, услышав страстный выкрик «У-меня-нет-врагов, буддист-не-может-иметь-врагов», я потеряла свою обычную беспристрастность. Я, можно сказать, почти влюбилась в этого юного монаха. С его миндалевидными глазами, с его Попаем на футболке, его добротой, его душой. Когда мы расставались, я сказала, что надеюсь встретиться с ним снова, дала ему свои телефоны и рада была слышать его ответ: «Конечно. Но только не называйте меня Ваше Святейшество. Мое имя Кондун».
Мы никогда не встретились с далай-ламой снова, я только успеваю следить по телевизору, как он стареет. Что ж, и я не молодею. Лишь как-то раз один знакомый передал от него привет, («Далай-лама просил напомнить тебе, что его зовут Кондун»). С тех пор не было и приветов. Наши жизни бегут по таким различным направлениям, таким противоположным путям…
Однако под впечатлением той встречи, помня наш разговор, все эти тридцать три года я много читала о буддизме. Я узнала, что в противоположность мусульманам и их девизу «глаз-за-глаз-зуб-за-зуб» буддисты действительно не признают слова «враг». Я узнала, что они никогда не обращали в свою веру силой, никогда не завоевывали земли под знаменем религии, понятие священной войны им крайне чуждо… Некоторые ученые отрицают это. Они утверждают, что буддизм не такой уж мирный и умеренный, и в доказательство своей теории приводят пример буддистских воинов, живших в Японии много веков назад. Тем не менее даже эти ученые признают, что буддистские воины сражались не для того, чтобы вести священную войну, насильно обращать в свою веру. Факт остается фактом — история буддизма не помнит ни одного Саладина, ни одного Льва IX, Урбана II, Иннокентия II, Пия II, Юлия II, я имею в виду Пап, которые с именем Господа и во имя Его вели полки и устраивали резню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15