Чтобы подавить раздражение против матери, он напомнил себе, как сочувственно она относится к этой женщине, но обида за отца заставила его признать, что и с женщиной мать добра только назло жене, а с женой вообще получилось нехорошо, так что надо было действительно спешить, жена уже давно уехала и, наверное, сейчас волнуется.
Кошмар заключался в том, что машину вести было некому, отец тоже уехал, да если бы он и остался, помощи от него, собственно, не было бы, только, может, уверенности побольше. Но дорога была совершенно пуста, и он решился. Всю последовательность действий он помнил прекрасно, машина медленно поехала, и он решил так дальше и ехать, тут недалеко, вполне успеет, а ехать оказалось совсем нетрудно, только немного подправлять движение небольшими поворотами руля, чтобы машина шла по колее - и все.
Дорога оставалась совершенно пустой, все еще спали в дачах за высокими глухими заборами и черными деревьями выше заборов.
Он не уставал радоваться тому, как легко вести машину, и в конце концов решил ехать немного быстрее, но и это оказалось так же легко, и, когда он выехал на шоссе, скорость уже была вполне нормальной, и он совсем не боялся ехать среди других машин, которых здесь было уже порядком, уверенно крутил руль, только скорость не менял, чтобы не отвлекаться рычагом и педалями. Теперь предстояло лишь справиться с торможением и остановкой, когда доедет до места, но, решил он, в конце концов остановится там, где будет удобнее и удастся, на каком-нибудь свободном месте, а дальше дойдет пешком. И он начал тормозить, понемногу съезжая вправо, надеясь, что более умелые водители его объедут, но ему просто везло - никаких других водителей в это время поблизости вообще не оказалось, дорога снова стала совершенно пустой, он медленно съехал к тротуару, косо ткнулся правым передним колесом в низкий бордюр и застыл.
Отец ждал его в метро и, увидев издали, пошел навстречу. На нем было его толстое серое пальто и ушанка из черного меха, сидящая, по обыкновению, криво, потому что на ней не было звездочки, чтобы выровнять, приложив вертикально ко лбу ладонь. Отец привез еду в стеклянной литровой банке, которую мать приготовила, чтобы он отвез ее отцу в больницу.
"Ну, давай, - сказал отец, - вези. Передавай, что у нас все в порядке. А мне пора на электричку, у меня в девять пятнадцать, а потом окно".
Теперь все время приходилось спешить - хорошо, что он был без вещей, налегке.
Вниз по эскалатору он бежал, как раньше, даже слегка подпрыгивая, опустив руку к резиновому поручню, но даже не скользя по нему ладонью, чтобы не выпачкаться черным.
Потом он побежал по перрону. Это был длинный перрон, и поезд был очень длинный, и он бежал, заглядывая во все окна и в тамбуры всех вагонов, чтобы найти своих.
Женщина не могла бежать, да ей и не нужно было торопиться, у нее еще было время. Вдоль перрона стояли садовые скамейки с чугунными боковинами и сплошными сиденьями и спинками из выпуклых толстых палок в облупившейся белой краске, она села на одну из этих скамеек и махнула ему рукой - мол, беги, я подожду тебя здесь - и улыбнулась, чтобы он не расстраивался, не думал о плохом.
Тут поезд дернулся, сдал немного назад и поехал.
Вагоны двинулись медленно, очень медленно, дергаясь, так что он легко обгонял их, все заглядывая в окна.
Но вдруг у него, как и раньше бывало от бега, закололо под ребрами справа, он сбился с шага и остановился, вдыхая горячий воздух. Колотье не проходило, он тяжело поднял голову, оперся о подушку локтем и перевернулся на спину. Горький металлический вкус во рту - тоже, конечно, от бега - заставил сглотнуть слюну, но горечь осталась. Ничего нельзя было поделать, и он, прижав рукой правый бок, побежал дальше.
Когда он пробегал мимо жены, она отвернулась, но он успел заметить, что глаза ее покраснели, и подумал, что по-своему она искренне сочувствует ему, только не понимает, как тяжело сейчас ему бежать, потому что сама уже давно не бегает.
Он еще обгонял поезд, убеждаясь, что ни в одном окне не видно тех, кого он искал. Далеко впереди был конец перрона, а за ним пути сдвигались, сходились, так что невозможно было понять, по какой паре рельсов поезд пойдет дальше, туда, где струящаяся сталь вспыхивала под солнцем и сверкали острые мелкие обломки гранита, иногда попадавшиеся в гравии, которым было засыпано междупутье, и он сообразил, что даже если спрыгнуть с перрона, то бежать по этой насыпи будет невозможно, а перепрыгивая со шпалы на шпалу по пути, соседнему с тем, по которому будет двигаться поезд, тем более, потому что расстояния между шпалами примерно в две трети длинного шага.
Теперь поезд шел все быстрее, и он, добежав уже почти до середины первого вагона, начал понемногу отставать. Вернее, перестал обгонять, а бежал все время рядом с одним окном, пытаясь заглянуть в него, но окно было наглухо закрыто белыми матерчатыми и еще опускающейся клеенчатой серой шторой, так что можно было предположить за ним пустое купе. Переставлять ноги стало уже невыносимо трудно, огненные вдохи резали глотку и легкие, сердце увеличилось и колотилось в голове, из глаз текли слезы, высыхая на бегу и стягивая кожу. В купе была мгла, в тонких лучах, пересекающих пространство от щелей и дырок в шторе до двери и потолка, металась пыль. Все тесно сидели на нижних полках, потому что верхние были заняты вещами, а встать и переложить их в специальную нишу над дверью и в ящики под нижними не было сил. Он удивился, что здесь едет так много народу, но потом сообразил, что Игорь, Юра и Сашка пришли из соседнего купе, полностью занятого чемоданами. Мать закрыла глаза, ее нижняя губа и подбородок стали сине-серыми, как обычно бывало, когда делалось хуже. Отец смотрел в пол, сидя, как сидят смертельно уставшие люди: опершись локтями на раздвинутые колени и свесив между ними кисти. Жена все плакала, слезы, не проливаясь, стояли в ее покрасневших глазах, и она по-прежнему отворачивалась, чтобы не встретиться с ним взглядом. С Юрой было совершенно невозможно иметь дело - от этого человека прямо исходила недоброжелательность, и всем было понятно, чему Юра завидует, но мать, конечно, делала вид, что ничего не происходит, была с Юрой особенно любезна и все время предлагала какую-то еду, хотя есть в такой духоте никто не хотел. Он не выдержал и ужасно, неприлично поссорился с Юркой, в конце концов, кричал он, никто не виноват, что здесь душно, неужели не понятно, что в такой тесноте неизбежны духота и жара, и наверняка у всех давит в правом боку, но надо терпеть, терпеть, понимаешь, и делать свое дело, никто никому ничем не обязан, тебе кажется, что ты заслужил нечто особенное, а никто не заслужил, и ничего ты такого не сделал, в конце концов, кричал он, если хочешь, я скажу откровенно: я сделал куда больше, чем ты, потому так все у меня и было, а что в конце? Вот что: это купе, сидим в тесноте все одинаково, и я не жалуюсь, не завидую тебе, что ты попал сюда без труда, что ты не бежал, задыхаясь и отшибая подошвы, а ты все завидуешь, надоело...
Вагонная подушка, жидкая, в слишком большой, полупустой наволочке, все время съезжала то вбок, то вниз, на ней было невозможно спать, к тому же от слез, выбиваемых из глаз ветром, и от слюны из полуоткрытого рта она в нескольких местах намокла. Он отодвинул ее вовсе в сторону, лег головой на простыню, сухую и даже холодную в этом месте.
Поезд шел все так же медленно, но теперь он отставал безнадежно. Просто поезд не устает, подумал он, не теряет дыхание, поэтому с ним нельзя соревноваться, все равно он уйдет, а ты останешься у края перрона, за которым сияние солнца в пустоте.
Уже далеко впереди взлетал сизый, прозрачный, легко растворяющийся в воздухе дымок над тепловозом, уже крыша над перроном кончилась, и солнечное сияние теперь было сверху, сбоку, вокруг, а он все бежал, чувствуя, как быстро убывают силы, и начиная догадываться, почему в последнее время они убывают все быстрей.
Некоторое время назад он заметил, что бежит на некрутой, но ощутимый подъем. Перрон начал забирать в гору, и даже не просто в гору, а как бы сворачиваясь, поднимаясь по дуге к дальнему краю, и сейчас он бежал уже как бы внутри сворачивающегося листа толстой бумаги. Так бывает, если бумагу свернуть трубкой, а потом развернуть и разгладить на столе: она снова начнет сворачиваться, край ее, храня память о трубке, которой только что была бумага, начнет приподниматься над столом, сворачиваясь, и бумага по краям станет похожа на нос лыжи.
Асфальт перрона пересекли складки, потому что асфальт не мог сворачиваться, как бумага, морщил, эти морщины еще больше затрудняли бег.
Да он уж и не бежал, а карабкался по этому поднимающемуся перед ним асфальту.
Поезд давно ушел, исчез, расплавленный солнцем, все так же сиявшим за асфальтовой стеной, потом сияние тоже исчезло, потому что стена, круче и круче поднимающаяся к небу, заслонила перспективу.
Он карабкался и срывался, стена сбрасывала его, поднимаясь прямо под руками, которыми он пытался зацепиться за морщины асфальта, прямо под коленями, на которых он полз по вертикальному перрону.
Это было смешно, и она рассмеялась, наклоняя голову, щурясь и вытягивая губы трубочкой, она всегда делала такую гримасу, смеясь над его нелепостями.
Ну чего ты смеешься, как бы сердито спросил он, но и сам засмеялся, потому что получалось действительно очень смешно.
"Знаешь такое выражение: "пора сворачиваться", - спросил он ее, - в смысле "пора закругляться"? - Тут он снова засмеялся, потому что "пора закругляться" тоже было похоже, - в смысле "время кончать", в общем, понимаешь?"
Она стояла там, откуда он убежал и куда уже не мог вернуться, почти в самом начале перрона, он махнул ей рукой и сделал строгое лицо - мол, смотри, веди себя хорошо, но на перроне толпился народ, и за спинами ее уже не было видно, и он так и не рассмотрел, какую гримасу она состроила в ответ.
Асфальт продолжал сворачиваться, теперь стена уже была не только перед, но и над ним.
В общем, это не было страшно, потому что он ведь знал и раньше, как заканчивается перрон.
Но все же стало грустно - почему-то он надеялся, что на этот раз обойдется, но не обошлось.
Ах, не надо было бежать, подумал он, остаться там, в самом начале, где осталась она, смотреть вслед уходящему поезду спокойно, помахать рукой, вернуться, снова жить, улыбаться, но он не улыбался, а плакал навзрыд, вслух, так что, наверное, было слышно за стеной.
Ломило суставы, видимо, перед пробуждением он слишком долго лежал на спине, во рту жгло горечью, подступала уже и головная боль, но пока она не отвлекла, он успел подумать о том, что все чаще видит их во сне, с тех пор, как они умерли - сначала отец, а потом и мать.
Все остальное - бег, поезд, людей, перрон в асфальтовых морщинах - он вспомнить уже не успел, потому что открыл глаза, и ненавистный рассеянный свет раннего пасмурного утра окончательно вытеснил навязчивый сон.
49
Пару дней спустя No 1 решил говорить только правду.
Начал с того, что постановил плюнуть на условности и формальные приемы, отказаться от дурацкого "No 1" и вернуть себе собственное человеческое имя, Ильин Игорь Петрович.
50
К этой серьезной перемене он подступался давно, начав несколько лет назад все более и более ясно осознавать, что никаким первым, и даже вторым, а может, даже и десятым номером не является и уже не станет, и, более того, ничего в этом нет ужасного, поскольку и номера эти неизвестно от чего считаются и присваиваются абсолютно произвольно, по выбору совершенно никем не уполномоченных для этого людей, и, следовательно, не только ничего обидного нет в том, чтобы оставаться впредь просто Игорем Петровичем, но даже и достойнее как-то, уважительней к себе - Игорь Петрович Ильин, и все.
Конечно, к такой жизни, в качестве Игоря Петровича, еще следовало привыкнуть, но об этом он особенно задумываться не стал. В конце-то концов, если и не привыкнет, ничего страшного уже не будет - как нет уже ничего страшного в его сутулости или манере сильно оскаливаться от напряжения, даже небольшого, к примеру, если шел быстро или поднимал что-нибудь хотя бы в пять килограммов весом: потому что не так уж долго осталось сутулиться, скалиться и называться Ильиным И.П., можно потерпеть.
51
Назвавшись по-новому, вернее, настоящим своим именем, он на этом не остановился, а вскоре, в какой-то незначительной беседе с одним крайне надоедливым и неприятным сослуживцем, сказал то, что давно хотелось, но не позволял себе раньше. "Какой же ты глупый, пошлый, хитрый и жадный мудак, сказал Игорь Петрович, - как ты мне надоел, да и не мне одному, пошел же ты на ...!" Сослуживец ужасно обиделся, но не замолчал и не отошел молча, а стал кричать, что он раньше не верил, когда про Ильина говорили, что он злой и просто подлый, а теперь он верит, и еще чего-то кричал, чем окончательно утвердил Игоря Петровича в том, что и дальше следует говорить только правду.
52
Возвращаясь в этот же день с работы домой пешком - решил немного пройтись, чтобы успокоиться после правды с непривычки, - Игорь Петрович сказал еще одну правду себе: если продолжать жить так, как он привык жить, будучи No 1, то уже до самого конца жизни он не испытает не то что счастья, но даже простого, доступного почти любому человеку удовольствия, например, такого, какое испытывают от незамысловатого, но любимого блюда, или от хорошей погоды, или от крепкого сна. Потому что живет он по привычке, постоянно подчиняясь многим обязательствам - и перед другими людьми, с которыми связан разными отношениями, и перед собой, вернее, перед своими представлениями о правильной и приличной жизни. А если уж теперь он додумался говорить только правду, то дальше так жить просто не удастся, и, значит, надо менять не только манеру общения с собой и окружающими, но и всю жизнь целиком.
Трудность состояла в том, что менять надо было, продолжая говорить только правду, следовательно, невозможно было бы хитрить - к примеру, на законный вопрос близких: "Что же ты теперь собираешься делать?" - следовало бы прямо ответить: "Почти то же самое, что и раньше, только где-нибудь в другом месте и среди других людей". Но такой ответ, конечно, вызвал бы обиду и крик, потому что никто не был готов к появлению нового человека, которого все знали раньше как No 1, а он теперь стал просто Ильиным.
Менее тяжелые, но не менее сложные объяснения предстояли и на службе, потому что там ведь тоже спросили бы, почему он вдруг решил уволиться и куда он переходит, если не секрет. Можно было бы, конечно, сказать, что секрет, и это поняли бы, это было в обычае - никому не говорить, куда переходишь, мало ли что... Но ведь весь смысл затеи заключался в том, чтобы говорить правду, и, значит, пришлось бы отвечать: "Никуда". А на следующий неизбежный вопрос: "А на какие шиши жить собираешься, Номер Пер..., то есть, в смысле, Игорек, извини, а?" - пришлось бы сказать опять правду: "Не знаю пока. Как-нибудь". И тут уж любой обязательно бы решил, что он просто врет, и неприятная бы наступила тишина.
Словом, впереди были обиды, которых он вовсе не хотел, просто даже горе для нескольких человек, которым он совсем не желал горя, к которым и в новом своем качестве еще оставался привязан. Неприятные недоразумения были впереди и столь же неприятные разъяснения этих недоразумений. Хлопоты предстояли Ильину и дома, и в казенном доме, большие хлопоты перед дальней дорогой и, похоже, пиковый интерес.
53
Но и это казалось Игорю Петровичу не самым главным в создающейся ситуации - главным и крайне тяжелым для самого Игоря Петровича в ней была ее очевидная пошлость.
54
Пошлость была во всем - в детской выдумке "говорить только правду", словно взятой из плохой старой книжки для младшего школьного или какие там были возрасты; в следующем из этой глупости решении уйти, уехать, в левтолстовской этой бессмысленной жестокости самовлюбленной дубины, вообразившей себя собственным ходячим памятником; в следующих из этого решения разговорах, непереносимо оскорбительных для близких, друзей и приятелей, людей в основном неплохих и ни в чем перед ним не провинившихся... Все эти сведения счетов с "бессмысленным привычным существованием", исчезновения, "новые жизни с нуля" тысячу раз описаны в среднего качества литературе, показаны в среднего качества театре и кино, и стыдно, стыдно ради такой заезженной чуши ломать свою и несколько чужих жизней!
55
Впрочем, возразил он себе, стыдно и отказываться от серьезного и обдуманного поступка из того соображения, что "пошло выходит". Ведь не роман же пишу, не пьесу сочиняю, а жизнь живу - какая ж разница, пошло или нет, если это моя жизнь!
56
Дальше все пошло быстро и ускоряясь, тронулось тяжело, со скрипом и рывками, а потом покатилось.
Разговоры и объяснения скоро слились в один бесконечный разговор. И уже наутро Игорь Петрович не мог вспомнить, кто что именно сказал, кто кричал об эгоизме, кто о предательстве, а кто просто тихо плакал, кому стало плохо, так что пришлось искать лекарства, а кто просто встал, повернулся и ушел, кто час допытывался, какую все же такую работу он нашел, что бросает все, и сколько же там платят, кто просил, как другу, рассказать, с кем уезжает, а кто - в какую страну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15