— Давай на брудершафт?! Смотри: локоть в локоть… так… так… ты пьешь, я пью, так, выпили… теперь поцелуемся!
Бурбулис не успел подставить губы, Алешка с размаха чмокнул его в щеку.
— Ну… — как шампанское?
— Приятно… — смутился Алешка, — приятно…
— Приятно?
— Да.
— Ну, хорошо… — Бурбулис опять потрепал его по щеке. — Пошли! Старик, я думаю, уже в приемной…
Бурбулис был прав: Борис Александрович так боялся опоздать, что пришел минут на сорок раньше, чем нужно. Откуда-то появился Недошивин — крутился в «предбаннике». Узнав, что придет Покровский «из оперы», Недошивин был убежден, что Покровский руководит ансамблем танца (он даже был на их концерте). А тут — старик, завернутый в шарф: у Бориса Александровича болела щитовидка и врач «кремлевки» прописал ему подушечку-платок. Борис Александрович прятал подушечку под шарф, заправляя шарф в пиджак — вульгарно, конечно, а что делать?
Недошивин аккуратно выяснил у Бориса Александровича, чем он занимается.
— Делаю постановки, — сказал Покровский.
— Так мы коллеги, — засмеялся Недошивин.
— Да ну?
— А тут одни постановки… в Кремле…
— И что идет?
— Да так, херня разная. Сплошные спектакли. Загляделся — схавают!
— А…
— Так и живем, батя. В застенке.
— Где, простите?
— За стеной… за кремлевской. В застенке.
— Да-а… — протянул Борис Александрович.
— Так вот… осточертело все…
Недошивин махнул рукой и вышел.
Старость редко бывает красивой, редко. Особенно в России. Русский человек, как известно, вообще не любит жить, в старости — тем более.
Старость тех, кого Борис Александрович хорошо знал, кого уважал, была прекрасной, величественной — старость Рихтера, Козловского, Пирогова, Максаковой, Рейзена, Мравинского, Царева…
Анна Андреевна Ахматова говорила Борису Александровичу, что в старости Пастернак был так красив и интересен, так… молод, что с молодым Пастернаком его просто невозможно, нелепо сравнивать!
А сама Анна Андреевна? Царица. Бедно, очень бедно жила — и какое величие! Однажды, у кого-то в гостях… где это было? У Рихтера? Анна Андреевна оборонила… ну нечто дамское… что-то там лопнуло и это дамское… просто упало на паркет. Анна Андреевна небрежно, ногой, откинула тряпку под стол и как ни в чем не бывало продолжала беседу, ибо ничто не может помешать беседе, если это действительно беседа!
Когда появилось свободное время, Борис Александрович разговаривал сам с собой: из всех, кто остался жив, он был (для себя) самым интересным собеседником.
Однажды на опушке подмосковного леса он случайно столкнулся с Товстоноговым; Георгий Александрович гостил на Пахре. Не сговариваясь, они тут же продолжили разговор, который начался у них года за два до этого. Темы были какие-то театральные, но дело не в теме, просто у каждого из них где-то там, внутри, этот разговор, прервавшись на годы, все равно продолжался! Вдруг Товстоногов спросил:
— Ты заметил, что мы даже не поздоровались?
— Неужели?
— По-моему, да…
Последний раз Борис Александрович был в Кремле в 49-м — у Сталина.
— Что будэт ставить Ба-льшой театр? — Сталин всегда начинал разговоры с конца, хотя не имел привычки торопиться.
— «Риголетто» и «Псковитянку», — доложил Борис Александрович.
— Ха-рошая музыка, — одобрил Сталин. — Ска-жите, а идут у вас «Борис Годунов» Мусоргского и «Пиковая дама» Чайковского?
— Нет, — насторожился Борис Александрович, — сейчас не идут, Иосиф Виссарионович.
— А ха-рашо бы… — Сталин прошелся по кабинету, — сначала «Годунов», а патом — «Риголетто». Ба-льшой театр — национальный театр, как без «Годунова»? Я правильно говорю, товарищ Лебедев? — Сталин повернулся к наркому.
— Конечно, товарищ Сталин, — встал Лебедев. — Мы учтем.
— Ска-жите… — продолжал Сталин, когда Борис Александрович, ответив на вопросы, уже сидел за столом, — а та-варищ Покровский член партии?
— Никак нет, — побледнел Лебедев.
Стало тихо и страшно. Сталин молча прошелся по кабинету, потом внимательно посмотрел на Покровского:
— Это нормально. Он укрепляет блок коммунистов и бес-партийных товарищей…
Почему Сталину на все хватало времени, а? Он ходил в театры два-три раза в месяц, смотрел все новые фильмы, актеров любил и баловал как умел: квартиры, дачи, зарплаты, Сталинские премии, фестивали, приемы в Кремле… Из актеров в ГУЛАГе сидел только Юрий Эрнестович Кольцов, тихий человек из Художественного театра. Мейерхольд был убит за спектакли ГосТиМа, посвященные — как гласила афиша — «вождю Революции Льву Троцкому», Зинаида Райх и Варпаховский, его ученик, поплатились за Мейерхольда. В Норильске оказались Жженов и Всеволод Лукьянов; их тогда мало кто знал. Позже, в конце сороковых, в ГУЛАГ бросили Окуневскую, но она, как говорится, сама виновата: на приеме в Кремле Окуневскую представили маршалу Тито и он пожелал, чтобы она оказалась в его кровати. Одурев от русского секса, Тито попросил Сталина командировать Окуневскую к нему в Югославию, но Сталин знал жену Тито, известную партизанку, поэтому Окуневскую отправили не в Югославию, а в ГУЛАГ — нечего разрушать партизанские семьи!
Ужасно сложилась судьба Вадима Козина. Хорошо зная об обидных слабостях певца, чекисты прихватили его ещё в тридцатые годы, но оставили на свободе: измученный, вконец затравленный человек подписывал любые доносы, нужные НКВД. Позже, в сороковые, когда Сталин решил избавить Москву от извращенцев, Козин вместе с великим конферансье Алексеем Алексеевым сам оказался в ГУЛАГе — по разнарядке. Хрущев выпустил Козина на свободу, но Вадим Алексеевич остался в Магадане. А как он мог вернуться в Москву или, допустим, уехать к сестре в Ленинград, если из лагерей на свободу вышли те, кого он сажал?
И Козин, и, уже позже, Русланова, жили в лагерях на положении «вольняшек»: ездили по зонам, давали концерты, встретились только один раз — на концерте в Магадане.
О том, как в лагере оказалась Русланова, есть несколько легенд. Самая распространенная — Русланова пострадала за мужа, генерала Крюкова. В 45-м, на банкете в Кремле, Крюков провозгласил тост за «автора Победы маршала Георгия Жукова!». Тост — был, многие генералы пили за Жукова стоя, их судьба оказалась ужасной (Сталин все видел — всегда). Но сама Лидия Андреевна была убеждена, что её подвел её собственный язык. Приемы шли часто, и в 49-м, тоже в День Победы, Русланова пришла в Кремль с красивым колье на груди.
— Как ха-рашо, что все советские женщины тэ-перь могут носить та-кыэ украшения! — заметил Сталин.
— Не все, — гордо возразила Русланова. — Это колье императрицы, Иосиф Виссарионович.
Вождь сверкнул глазами и — отошел. Дорога в Магадан — прямая.
Да, Сталин в России не забыт, — после Сталина Россия мечтала поверить Горбачеву, когда не получилось — захотела поверить Ельцину. Сталин — дикий, но сильный. Горбачев — умный, но слабый. Иногда — страшная мысль! — Борису Александровичу казалось, что патологическая жестокость Сталина была вызвана не его болезнью или, скажем, не только болезнью (Бехтерев говорил о паранойе), но и ещё одним обстоятельством, тоже болезнью, если угодно, но болезнью иного рода — гипертрофированным чувством ответственности перед своей страной.
Когда Сталин узнал, что селедку, которую он обожал, ему привозят из Мурманска, гоняют за ней самолет, он устроил дикий разнос начальнику своей охраны и селедка навечно исчезла с его стола. Потеряв носки, он заподозрил, что женщина, капитан госбезопасности, которая вела его домашнее хозяйство, просто их выкинула, обнаружив дырки. И не ошибся; носки были найдены, дырки заштопаны. Через год — через год! — Сталин с удовольствием, с гордостью говорил: надо же, выкинуть хотели, а носки, смотрите, ещё работают!
Проще простого думать, что это — игра на публику. Игра, конечно, была, не без этого, но, видимо, есть и другое, главное — дисциплина. Для всех, для каждого, для страны. Для себя.
Он отправил сыновей, Якова и Василия, на фронт — дисциплина. Он не уехал из Москвы в 41-м, собираясь погибнуть, — дисциплина. Он обрек на смерть Якова, попавшего в плен, отказавшись обменять его на фельдмаршала Паулюса, которого НКВД с успехом перевоспитывал (и перевоспитал!) на своей даче в подмосковной Валентиновке, — дисциплина.
Он мог иначе? Нет. Если бы Сталин мог поступить иначе, он бы сам себя отправил в ГУЛАГ — или расстрелял.
Такого фанатика, как Гитлер, мог победить только такой фанатик, как Сталин. (Или Ленин, Троцкий, возможно Дзержинский.) Фанатизм — любой фанатизм — прежде всего дисциплина. Борис Александрович был абсолютно согласен с Астафьевым, Граниным, да и покойный Жуков говорил ему то же самое: немцы воевали умнее, чем русские, просто русских на этой войне (разве только на этой?) никто не жалел, да и они не жалели себя. Боль за свой дом и уже привитое (под страхом смерти) чувство ответственности могли победить не только Гитлера или, допустим, японцев, нет — весь мир! Остановить русских могла только атомная бомба, поэтому Трумэн, зная, что после того, как Советский Союз напал на Японию, от Сталина можно ждать все, что угодно, тут же, не раздумывая, погубил Хиросиму и Нагасаки.
Предупредил. Трумэн мог поступить иначе? Нет, — боялся Сталина.
Если бы в 46-47-м у Сталина была бы атомная бомба, он бы легко завоевал всю Европу, а затем — и другие страны, насаждая социализм. Вот она, мировая революция, о которой твердил Ленин! Вот он, исторический шанс. Хватит врать, что Россия — великая страна, это не так: Россия вспоминает (сама себя), только когда на её просторах появляется дисциплина. Такой она была при Петре, такой Россия могла бы стать при Столыпине, которого слушал царь, такой она была при Сталине. Иначе — водка и лень. То есть — катастрофа. Не надо думать, что те, кто сегодня пьет, меньше любят жизнь, чем те, кто брал Берлин, просто русские в большинстве своем плохо справляются сами с собой, такой это народ. Что ж удивляться, что у Горбачева, который скрепя сердце все-таки решился поменять остатки коммунистической дисциплины на демократию, не только ничего не получилось, вообще ничего, но и в принципе не могло получиться: Россию погубит демократия, погубит, ибо при демократии те, кто наглее, вылезают вперед, на авансцену, хватают (под видом реформ) все, что можно схватить, а народ — никого не интересует.
Вот как все-таки объяснить, как… — почему у Бориса Александровича, человека, совершенно далекого от политики (просто, так сказать, московского жителя) возникло стойкое убеждение, что этой власти доверять свой театр, дело своей жизни, просто нельзя?
Гайдар смущал, это факт. Уж больно он, прости господи, на хрюшку похож! Хрюшка — умнейшее животное, между прочим, умнее обезьяны. Но упрямое, видит только себя и свою лужу, вяло реагирует на опасность, зато если что заподозрит — улепетывает так, что не догонишь.
В магазинах — кошмар, все уходит с черного хода. На рынках или у Киевского, где бабки стоят, получше, конечно, только цены несусветные. Но вот парадокс: голодных тоже нет, все как-то приспособились, блатом обзавелись. Рестораны работают, новые пооткрывались, но попробуй пробейся в «Прагу» — за неделю, говорят, надо звонить, хлопотать о резервации.
Все есть только в валютных магазинах, однако как Гайдара понять? Если он валютные магазины сделает общедоступными (об этом было его интервью), но поднимет цены так, что ни валюты, ни рублей не хватит, — это что, реформа, что ли?
Нас, говорит Гайдар, импорт спасет. А чтобы импорт нас спас, рубль надо сделать конвертируемым. Тогда каждый свободно, за рубли, купит любую импортную колбасу (правда, втридорога). Иностранцу, который привезет колбасу, это тоже выгодно, он тут же поменяет рубли на доллары. Хорошо, наверное, но Гайдар говорит: чтобы рубль был конвертируемым, все доходы страны от продажи нефти надо отправить на поддержание курса рубля. Не на зарплаты, не на гонорары, допустим, не на премии или тринадцатую зарплату, как было раньше, а в какой-то новый банк — на поддержание курса. Получается, что вся нефть, главный продукт страны, труба так называемая, от которой ещё десять лет назад кормился весь Советский Союз, со всей своей армией, заводами, КГБ, комсомолом, шпионами во всех странах мира и, простите, Большим театром, теперь — через конвертацию рубля в доллары — уйдет за колбасу, — ведь так? Так какая это конвертация? Своего крестьянина чужая колбаса погубит, где ж ему, крестьянину, с чужой колбасой конкурировать, если у нас, в северной стране, в её себестоимость входит электроэнергия (это не Калифорния, цеха-то отапливать надо). Да и страшно как-то своего крестьянина под нож, а всю нефть — за колбасу! Но ведь Гайдар — Борис Александрович слышал это своими ушами — предлагает именно такую модель и говорит, что конвертация будет сделана быстро, чуть ли не в один день. И никто не спрашивает, что же это за конвертация такая, если её можно сделать в один день, какова цена этого чуда и не слишком ли она высока?..
Борис Александрович не мог жить в стране, которую он не понимает, зная, что это — его родная страна.
К визиту в Кремль он подготовился, написал (для памяти) несколько вопросов, которые надо задать Бурбулису, и спрятал бумагу в карман пиджака.
Как прошло знакомство, Алешка не видел: Бурбулис стремительно вышел в приемную, а Алешка поскромничал, остался в его кабинете. Через открытую дверь ему показалось, что Бурбулис вроде бы протянул Покровскому обе руки, а Борис Александрович неловко сунул в них свою ладонь.
— Алексей Арзамасцев, наш сотрудник, — представил Алешку Бурбулис.
— Как молод! — удивился Борис Александрович.
Старику за восемьдесят, а рукопожатие крепкое.
— Недостаток, который быстро проходит, — выдавил улыбку Бурбулис.
Почему-то он очень любил эту фразу.
— Молодежь, знаете ли, всегда права, — живо подхватил Борис Александрович, усаживаясь в большое кресло, предложенное Бурбулисом. — Тридцатилетних Сталин назначал наркомами…
— Потому что других перестреляли, — засмеялся Бурбулис.
— Не только; революция всегда доверяет молодым.
— А, это верно…
— Был сорок первый, конец октября… — Борис Александрович чувствовал расположение к Бурбулису, — самое страшное, знаете, время в Москве. Паника, правда, уже прошла… Паника была раньше — девятнадцатое, двадцатое и двадцать первое октября… — три дня, когда мы проиграли войну. Из Москвы бежали все, кто мог. Те, кто остались, были уверены, что Сталин Москву сдаст. И люди, знаете, готовились к смерти. А меня правительственной телеграммой… — Борис Александрович поднял указательный палец, — за подписью наркома, между прочим, вызвали из Нижнего в Большой театр — на работу. Мне немногим больше двадцати, вот как вы, молодой человек… Я, знаете, сначала зашел в ГИТИС… alma mater, так сказать… у входа буржуйка и сидит старуха… она сумасшедшая… жжет бумаги и дипломы… кучка дипломов перед ней… Я подошел, что-то сказал — она уже безумная, она не реагирует… и сверху — диплом, сейчас он сгорит… я беру, читаю… — Господи, оторопь прямо! Красивые буквы: Покровский Борис Александрович…
— Ваш диплом? — охнул Алешка.
— Мой! Мой! Я уехал в Нижний — вручить не успели… Я, значит, его схватил, прижал… — старик еле сдерживал слезы, — …вот если фильм сделать — дешевый трюк, скажут… а это — жизнь!.. И сугробы, знаете… я такие никогда не видел, везде сугробы, сугробы…
Но мне надо дальше — в Большой театр. Там тоже холодно и Самосуд, директор…
— Может, кофе? — перебил Бурбулис.
— Благодарствуйте, на ночь не пью; Самосуд, знаете, в шубах: одна брошена на стул, он на ней сидит, другая на нем. И — вертит в руках мою телеграмму, она не производит на него никакого впечатления… Самосуд вообще не понимает, зачем я явился: «Ну, а что вы умеете?.. Поднимать зана-вес, опускать зана-вес?..» — он так… немножко… в нос говорил.
«Все могу, — говорю. — Я же из провинции!»
«И с певцами работать?»
«И с певцами!»
«А когда, дорогой… вы ставите спектакли, вы идете от музыки или от сюжета?»
Ну, знаете, экзамен устроили!
«От музыки», — говорю, и — хлопаю дверью…
Чего приехал? Зачем?
Холод собачий, а мне экзамен устроили!
И уже, знаете, думаю как возьму билет в Нижний, как уеду…
Вдруг бежит Самосуд. Хватает меня за плечи, резко так:
«Подождите, дорогой… идемте!»
Мы возвращаемся в его кабинет, и он звонит… кому бы вы думали? Сергею Сергеевичу Прокофьеву:
«Сергей Сергеевич, дорогой, я нашел режиссера! Он поставит „Войну и мир“!.. Он — большой режиссер, Сергей Сергеевич… он всегда идет от музыки… в своих работах…»
Я? Большой режиссер? Откуда? Почему?..
Стою, как дурак. Не жив ни мертв. Прокофьев — мой Бог!
«Вы могли бы, Сергей Сергеевич, показать ему партитуру? Неужели?! Ждем, ждем, Сергей Сергеевич, сегодня в семь, ждем, я вас встречаю на лестнице…»
И вечером в Большом театре Прокофьев играет мне «Войну и мир»!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Бурбулис не успел подставить губы, Алешка с размаха чмокнул его в щеку.
— Ну… — как шампанское?
— Приятно… — смутился Алешка, — приятно…
— Приятно?
— Да.
— Ну, хорошо… — Бурбулис опять потрепал его по щеке. — Пошли! Старик, я думаю, уже в приемной…
Бурбулис был прав: Борис Александрович так боялся опоздать, что пришел минут на сорок раньше, чем нужно. Откуда-то появился Недошивин — крутился в «предбаннике». Узнав, что придет Покровский «из оперы», Недошивин был убежден, что Покровский руководит ансамблем танца (он даже был на их концерте). А тут — старик, завернутый в шарф: у Бориса Александровича болела щитовидка и врач «кремлевки» прописал ему подушечку-платок. Борис Александрович прятал подушечку под шарф, заправляя шарф в пиджак — вульгарно, конечно, а что делать?
Недошивин аккуратно выяснил у Бориса Александровича, чем он занимается.
— Делаю постановки, — сказал Покровский.
— Так мы коллеги, — засмеялся Недошивин.
— Да ну?
— А тут одни постановки… в Кремле…
— И что идет?
— Да так, херня разная. Сплошные спектакли. Загляделся — схавают!
— А…
— Так и живем, батя. В застенке.
— Где, простите?
— За стеной… за кремлевской. В застенке.
— Да-а… — протянул Борис Александрович.
— Так вот… осточертело все…
Недошивин махнул рукой и вышел.
Старость редко бывает красивой, редко. Особенно в России. Русский человек, как известно, вообще не любит жить, в старости — тем более.
Старость тех, кого Борис Александрович хорошо знал, кого уважал, была прекрасной, величественной — старость Рихтера, Козловского, Пирогова, Максаковой, Рейзена, Мравинского, Царева…
Анна Андреевна Ахматова говорила Борису Александровичу, что в старости Пастернак был так красив и интересен, так… молод, что с молодым Пастернаком его просто невозможно, нелепо сравнивать!
А сама Анна Андреевна? Царица. Бедно, очень бедно жила — и какое величие! Однажды, у кого-то в гостях… где это было? У Рихтера? Анна Андреевна оборонила… ну нечто дамское… что-то там лопнуло и это дамское… просто упало на паркет. Анна Андреевна небрежно, ногой, откинула тряпку под стол и как ни в чем не бывало продолжала беседу, ибо ничто не может помешать беседе, если это действительно беседа!
Когда появилось свободное время, Борис Александрович разговаривал сам с собой: из всех, кто остался жив, он был (для себя) самым интересным собеседником.
Однажды на опушке подмосковного леса он случайно столкнулся с Товстоноговым; Георгий Александрович гостил на Пахре. Не сговариваясь, они тут же продолжили разговор, который начался у них года за два до этого. Темы были какие-то театральные, но дело не в теме, просто у каждого из них где-то там, внутри, этот разговор, прервавшись на годы, все равно продолжался! Вдруг Товстоногов спросил:
— Ты заметил, что мы даже не поздоровались?
— Неужели?
— По-моему, да…
Последний раз Борис Александрович был в Кремле в 49-м — у Сталина.
— Что будэт ставить Ба-льшой театр? — Сталин всегда начинал разговоры с конца, хотя не имел привычки торопиться.
— «Риголетто» и «Псковитянку», — доложил Борис Александрович.
— Ха-рошая музыка, — одобрил Сталин. — Ска-жите, а идут у вас «Борис Годунов» Мусоргского и «Пиковая дама» Чайковского?
— Нет, — насторожился Борис Александрович, — сейчас не идут, Иосиф Виссарионович.
— А ха-рашо бы… — Сталин прошелся по кабинету, — сначала «Годунов», а патом — «Риголетто». Ба-льшой театр — национальный театр, как без «Годунова»? Я правильно говорю, товарищ Лебедев? — Сталин повернулся к наркому.
— Конечно, товарищ Сталин, — встал Лебедев. — Мы учтем.
— Ска-жите… — продолжал Сталин, когда Борис Александрович, ответив на вопросы, уже сидел за столом, — а та-варищ Покровский член партии?
— Никак нет, — побледнел Лебедев.
Стало тихо и страшно. Сталин молча прошелся по кабинету, потом внимательно посмотрел на Покровского:
— Это нормально. Он укрепляет блок коммунистов и бес-партийных товарищей…
Почему Сталину на все хватало времени, а? Он ходил в театры два-три раза в месяц, смотрел все новые фильмы, актеров любил и баловал как умел: квартиры, дачи, зарплаты, Сталинские премии, фестивали, приемы в Кремле… Из актеров в ГУЛАГе сидел только Юрий Эрнестович Кольцов, тихий человек из Художественного театра. Мейерхольд был убит за спектакли ГосТиМа, посвященные — как гласила афиша — «вождю Революции Льву Троцкому», Зинаида Райх и Варпаховский, его ученик, поплатились за Мейерхольда. В Норильске оказались Жженов и Всеволод Лукьянов; их тогда мало кто знал. Позже, в конце сороковых, в ГУЛАГ бросили Окуневскую, но она, как говорится, сама виновата: на приеме в Кремле Окуневскую представили маршалу Тито и он пожелал, чтобы она оказалась в его кровати. Одурев от русского секса, Тито попросил Сталина командировать Окуневскую к нему в Югославию, но Сталин знал жену Тито, известную партизанку, поэтому Окуневскую отправили не в Югославию, а в ГУЛАГ — нечего разрушать партизанские семьи!
Ужасно сложилась судьба Вадима Козина. Хорошо зная об обидных слабостях певца, чекисты прихватили его ещё в тридцатые годы, но оставили на свободе: измученный, вконец затравленный человек подписывал любые доносы, нужные НКВД. Позже, в сороковые, когда Сталин решил избавить Москву от извращенцев, Козин вместе с великим конферансье Алексеем Алексеевым сам оказался в ГУЛАГе — по разнарядке. Хрущев выпустил Козина на свободу, но Вадим Алексеевич остался в Магадане. А как он мог вернуться в Москву или, допустим, уехать к сестре в Ленинград, если из лагерей на свободу вышли те, кого он сажал?
И Козин, и, уже позже, Русланова, жили в лагерях на положении «вольняшек»: ездили по зонам, давали концерты, встретились только один раз — на концерте в Магадане.
О том, как в лагере оказалась Русланова, есть несколько легенд. Самая распространенная — Русланова пострадала за мужа, генерала Крюкова. В 45-м, на банкете в Кремле, Крюков провозгласил тост за «автора Победы маршала Георгия Жукова!». Тост — был, многие генералы пили за Жукова стоя, их судьба оказалась ужасной (Сталин все видел — всегда). Но сама Лидия Андреевна была убеждена, что её подвел её собственный язык. Приемы шли часто, и в 49-м, тоже в День Победы, Русланова пришла в Кремль с красивым колье на груди.
— Как ха-рашо, что все советские женщины тэ-перь могут носить та-кыэ украшения! — заметил Сталин.
— Не все, — гордо возразила Русланова. — Это колье императрицы, Иосиф Виссарионович.
Вождь сверкнул глазами и — отошел. Дорога в Магадан — прямая.
Да, Сталин в России не забыт, — после Сталина Россия мечтала поверить Горбачеву, когда не получилось — захотела поверить Ельцину. Сталин — дикий, но сильный. Горбачев — умный, но слабый. Иногда — страшная мысль! — Борису Александровичу казалось, что патологическая жестокость Сталина была вызвана не его болезнью или, скажем, не только болезнью (Бехтерев говорил о паранойе), но и ещё одним обстоятельством, тоже болезнью, если угодно, но болезнью иного рода — гипертрофированным чувством ответственности перед своей страной.
Когда Сталин узнал, что селедку, которую он обожал, ему привозят из Мурманска, гоняют за ней самолет, он устроил дикий разнос начальнику своей охраны и селедка навечно исчезла с его стола. Потеряв носки, он заподозрил, что женщина, капитан госбезопасности, которая вела его домашнее хозяйство, просто их выкинула, обнаружив дырки. И не ошибся; носки были найдены, дырки заштопаны. Через год — через год! — Сталин с удовольствием, с гордостью говорил: надо же, выкинуть хотели, а носки, смотрите, ещё работают!
Проще простого думать, что это — игра на публику. Игра, конечно, была, не без этого, но, видимо, есть и другое, главное — дисциплина. Для всех, для каждого, для страны. Для себя.
Он отправил сыновей, Якова и Василия, на фронт — дисциплина. Он не уехал из Москвы в 41-м, собираясь погибнуть, — дисциплина. Он обрек на смерть Якова, попавшего в плен, отказавшись обменять его на фельдмаршала Паулюса, которого НКВД с успехом перевоспитывал (и перевоспитал!) на своей даче в подмосковной Валентиновке, — дисциплина.
Он мог иначе? Нет. Если бы Сталин мог поступить иначе, он бы сам себя отправил в ГУЛАГ — или расстрелял.
Такого фанатика, как Гитлер, мог победить только такой фанатик, как Сталин. (Или Ленин, Троцкий, возможно Дзержинский.) Фанатизм — любой фанатизм — прежде всего дисциплина. Борис Александрович был абсолютно согласен с Астафьевым, Граниным, да и покойный Жуков говорил ему то же самое: немцы воевали умнее, чем русские, просто русских на этой войне (разве только на этой?) никто не жалел, да и они не жалели себя. Боль за свой дом и уже привитое (под страхом смерти) чувство ответственности могли победить не только Гитлера или, допустим, японцев, нет — весь мир! Остановить русских могла только атомная бомба, поэтому Трумэн, зная, что после того, как Советский Союз напал на Японию, от Сталина можно ждать все, что угодно, тут же, не раздумывая, погубил Хиросиму и Нагасаки.
Предупредил. Трумэн мог поступить иначе? Нет, — боялся Сталина.
Если бы в 46-47-м у Сталина была бы атомная бомба, он бы легко завоевал всю Европу, а затем — и другие страны, насаждая социализм. Вот она, мировая революция, о которой твердил Ленин! Вот он, исторический шанс. Хватит врать, что Россия — великая страна, это не так: Россия вспоминает (сама себя), только когда на её просторах появляется дисциплина. Такой она была при Петре, такой Россия могла бы стать при Столыпине, которого слушал царь, такой она была при Сталине. Иначе — водка и лень. То есть — катастрофа. Не надо думать, что те, кто сегодня пьет, меньше любят жизнь, чем те, кто брал Берлин, просто русские в большинстве своем плохо справляются сами с собой, такой это народ. Что ж удивляться, что у Горбачева, который скрепя сердце все-таки решился поменять остатки коммунистической дисциплины на демократию, не только ничего не получилось, вообще ничего, но и в принципе не могло получиться: Россию погубит демократия, погубит, ибо при демократии те, кто наглее, вылезают вперед, на авансцену, хватают (под видом реформ) все, что можно схватить, а народ — никого не интересует.
Вот как все-таки объяснить, как… — почему у Бориса Александровича, человека, совершенно далекого от политики (просто, так сказать, московского жителя) возникло стойкое убеждение, что этой власти доверять свой театр, дело своей жизни, просто нельзя?
Гайдар смущал, это факт. Уж больно он, прости господи, на хрюшку похож! Хрюшка — умнейшее животное, между прочим, умнее обезьяны. Но упрямое, видит только себя и свою лужу, вяло реагирует на опасность, зато если что заподозрит — улепетывает так, что не догонишь.
В магазинах — кошмар, все уходит с черного хода. На рынках или у Киевского, где бабки стоят, получше, конечно, только цены несусветные. Но вот парадокс: голодных тоже нет, все как-то приспособились, блатом обзавелись. Рестораны работают, новые пооткрывались, но попробуй пробейся в «Прагу» — за неделю, говорят, надо звонить, хлопотать о резервации.
Все есть только в валютных магазинах, однако как Гайдара понять? Если он валютные магазины сделает общедоступными (об этом было его интервью), но поднимет цены так, что ни валюты, ни рублей не хватит, — это что, реформа, что ли?
Нас, говорит Гайдар, импорт спасет. А чтобы импорт нас спас, рубль надо сделать конвертируемым. Тогда каждый свободно, за рубли, купит любую импортную колбасу (правда, втридорога). Иностранцу, который привезет колбасу, это тоже выгодно, он тут же поменяет рубли на доллары. Хорошо, наверное, но Гайдар говорит: чтобы рубль был конвертируемым, все доходы страны от продажи нефти надо отправить на поддержание курса рубля. Не на зарплаты, не на гонорары, допустим, не на премии или тринадцатую зарплату, как было раньше, а в какой-то новый банк — на поддержание курса. Получается, что вся нефть, главный продукт страны, труба так называемая, от которой ещё десять лет назад кормился весь Советский Союз, со всей своей армией, заводами, КГБ, комсомолом, шпионами во всех странах мира и, простите, Большим театром, теперь — через конвертацию рубля в доллары — уйдет за колбасу, — ведь так? Так какая это конвертация? Своего крестьянина чужая колбаса погубит, где ж ему, крестьянину, с чужой колбасой конкурировать, если у нас, в северной стране, в её себестоимость входит электроэнергия (это не Калифорния, цеха-то отапливать надо). Да и страшно как-то своего крестьянина под нож, а всю нефть — за колбасу! Но ведь Гайдар — Борис Александрович слышал это своими ушами — предлагает именно такую модель и говорит, что конвертация будет сделана быстро, чуть ли не в один день. И никто не спрашивает, что же это за конвертация такая, если её можно сделать в один день, какова цена этого чуда и не слишком ли она высока?..
Борис Александрович не мог жить в стране, которую он не понимает, зная, что это — его родная страна.
К визиту в Кремль он подготовился, написал (для памяти) несколько вопросов, которые надо задать Бурбулису, и спрятал бумагу в карман пиджака.
Как прошло знакомство, Алешка не видел: Бурбулис стремительно вышел в приемную, а Алешка поскромничал, остался в его кабинете. Через открытую дверь ему показалось, что Бурбулис вроде бы протянул Покровскому обе руки, а Борис Александрович неловко сунул в них свою ладонь.
— Алексей Арзамасцев, наш сотрудник, — представил Алешку Бурбулис.
— Как молод! — удивился Борис Александрович.
Старику за восемьдесят, а рукопожатие крепкое.
— Недостаток, который быстро проходит, — выдавил улыбку Бурбулис.
Почему-то он очень любил эту фразу.
— Молодежь, знаете ли, всегда права, — живо подхватил Борис Александрович, усаживаясь в большое кресло, предложенное Бурбулисом. — Тридцатилетних Сталин назначал наркомами…
— Потому что других перестреляли, — засмеялся Бурбулис.
— Не только; революция всегда доверяет молодым.
— А, это верно…
— Был сорок первый, конец октября… — Борис Александрович чувствовал расположение к Бурбулису, — самое страшное, знаете, время в Москве. Паника, правда, уже прошла… Паника была раньше — девятнадцатое, двадцатое и двадцать первое октября… — три дня, когда мы проиграли войну. Из Москвы бежали все, кто мог. Те, кто остались, были уверены, что Сталин Москву сдаст. И люди, знаете, готовились к смерти. А меня правительственной телеграммой… — Борис Александрович поднял указательный палец, — за подписью наркома, между прочим, вызвали из Нижнего в Большой театр — на работу. Мне немногим больше двадцати, вот как вы, молодой человек… Я, знаете, сначала зашел в ГИТИС… alma mater, так сказать… у входа буржуйка и сидит старуха… она сумасшедшая… жжет бумаги и дипломы… кучка дипломов перед ней… Я подошел, что-то сказал — она уже безумная, она не реагирует… и сверху — диплом, сейчас он сгорит… я беру, читаю… — Господи, оторопь прямо! Красивые буквы: Покровский Борис Александрович…
— Ваш диплом? — охнул Алешка.
— Мой! Мой! Я уехал в Нижний — вручить не успели… Я, значит, его схватил, прижал… — старик еле сдерживал слезы, — …вот если фильм сделать — дешевый трюк, скажут… а это — жизнь!.. И сугробы, знаете… я такие никогда не видел, везде сугробы, сугробы…
Но мне надо дальше — в Большой театр. Там тоже холодно и Самосуд, директор…
— Может, кофе? — перебил Бурбулис.
— Благодарствуйте, на ночь не пью; Самосуд, знаете, в шубах: одна брошена на стул, он на ней сидит, другая на нем. И — вертит в руках мою телеграмму, она не производит на него никакого впечатления… Самосуд вообще не понимает, зачем я явился: «Ну, а что вы умеете?.. Поднимать зана-вес, опускать зана-вес?..» — он так… немножко… в нос говорил.
«Все могу, — говорю. — Я же из провинции!»
«И с певцами работать?»
«И с певцами!»
«А когда, дорогой… вы ставите спектакли, вы идете от музыки или от сюжета?»
Ну, знаете, экзамен устроили!
«От музыки», — говорю, и — хлопаю дверью…
Чего приехал? Зачем?
Холод собачий, а мне экзамен устроили!
И уже, знаете, думаю как возьму билет в Нижний, как уеду…
Вдруг бежит Самосуд. Хватает меня за плечи, резко так:
«Подождите, дорогой… идемте!»
Мы возвращаемся в его кабинет, и он звонит… кому бы вы думали? Сергею Сергеевичу Прокофьеву:
«Сергей Сергеевич, дорогой, я нашел режиссера! Он поставит „Войну и мир“!.. Он — большой режиссер, Сергей Сергеевич… он всегда идет от музыки… в своих работах…»
Я? Большой режиссер? Откуда? Почему?..
Стою, как дурак. Не жив ни мертв. Прокофьев — мой Бог!
«Вы могли бы, Сергей Сергеевич, показать ему партитуру? Неужели?! Ждем, ждем, Сергей Сергеевич, сегодня в семь, ждем, я вас встречаю на лестнице…»
И вечером в Большом театре Прокофьев играет мне «Войну и мир»!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29