А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мишка идет, не чуя ног с гудящей, совершенно пустой гулкой головой.— Не боись, сынок! Не боись! Пойдем. Батька хочет тебя видеть. Он кличет тебя! — говорит казак ему, как маленькому.Они заходят в знакомую хату. Батька чем-то возбужден. Черные волосы его растрепались, лицо совсем серое, глаза кровяно-красные. Похоже, что он вроде как пьян. Он машет казаку: иди! иди!.. Тот, пригнувшись, выходит в низенькую дверь. Батька поворачивается к Мишке. Глаза его сужены. Рот плотно сжат в линию.— Тебя нет — слышишь? Ты мертв — и только! Тебя нет на свете, щучонок. Тебя вон, закапывают, — смотри!Мишка делает шаг к окну. Там, за окном, закапывают могилы. Какие-то бабы голосят, заламывая руки. Кто-то поет «вечную память». Засыпают и его яму. И показалось вдруг Мишке, что и в его могиле кто-то лежит…— Ты покойник — и только! Ты расстрелян, щучонок, — хочешь, справку выдам?.. Потому ты не должен ничего бояться — и только. Ни-че-го! Ты талантлив. Ты очень талантлив, слышишь? Я…я… когда читал… — и показывает на Мишкину тетрадь. — В общем… потому и оставил тебя. Ты должен написать потомкам правду — и только! Всё, как было — слышишь? Правду! Только правду, щучонок!— Напишу! — Мишкин голос по-мальчишески звенит.— Да, напиши. О красных — они опять закабаляют мужика, — и о белых, которые гнали русских против русских неизвестно во имя чего и зачем…— И притом гнали — насиляк!.. — вставляет Мишка. — А ЧК? А казаков — под корень как сословие? А Кронштадт?— И о нас, о нас напиши. Мы — истинно народное движение. Землероба в очередной раз обманули, его опять привели к новому рабству — и только. Потому он и льнет к нам… Слышишь? Ты должен написать это. Ты не должен ничего бояться — тебя нет на свете. Я тебя расстрелял, щучонок, — и только. Вон — твоя могила.Из другой комнаты в горницу входит поп. С кадилом и с огромной бородищей, видной, кажется, даже из-за спины.— Ты крещеный? — Мишка кивает. — Тогда на колени!Мишка бухнулся на колени, громыхнув мослаками, и трижды перекрестился. Поп пошел вокруг него, махая кадилом и нараспев бормоча:— Преобразился ecu на горе, Христе Боже, показавый учеником Твоим славу Твою, якоже можаху. Да возсияет и нам грешним свет твой присносущий, молитвами Богородицы, Светодавче, слава Тебе! Батюшка остановился, коснулся Мишкиного стриженого затылка и торжественно продолжил:— Да поможет тебе Отец наш Небесный, создавший всё видимое и невидимое, Сын Его, на кресте за нас пострадавший, архистратиги и архангелы, на страже Престола стоящие, пророки древлевотчинные и апостолы, за одним Престолом с Господом сидящие, а также весь сонм святых и святителей в земле российской просиявших. Да укрепит сердце твое мужеством крепким Михаиле-архистратиге, и да дарует победу на недругов Георгие-Победоносце, да осенит тебя своей редкостной благодатью Иоанне-златоусте, и да вложит в уста твои мед горького глагола Романе-сладкопевче, и да передаст тебе жало осязательное змеи пророк Иеремия, а пророк Даниил отвагу нечеловеческую во рву львином, и да укрепят волю твою и разум апостолы-евангелисты. Да пребудет в тебе крепость камня гранита, мудрость змеи аспида, да будет сладость песен твоих подобна песням соловьиным, а бодрость и ясность их подобна песням жаворонка степного, поднебесного, да снизойдет на тебя прозорливость оракула, честность и прямота, и высокоименитость пророков древних Исайи, Илии и Иезекииля, безоглядность, бесстрашие обличений Иоанна Предтечи, не устрашившегося усекновения, незлобие, божественная широта и глубина, всеобъемлющесть сладчайшего Господа нашего Иисуса Христа.Батюшка брызнул на Мишку водой. Он словно очнулся и увидел стоящего поодаль батьку: черные глаза его горели огнем. Поп же загрохотал грозным рыком:— Но я тебя заранее заочно проклинаю, слышишь, я анафематствую на тебя, если не сдержишь данного сейчас торжественного обещания и станешь сочинять для славы, для почестей, для денег или не станешь писать вовсе. Проклинаю, внемли, проклинаю, если нарушишь данное сейчас слово. — Он отхлебнул воды со стола и продолжил еще более густым басом: — И да выделит Господь тебя для гибели из числа всех племен российских, со всеми проклятиями свода небесного, начертанными в Писании; пусть же никто не будет говорить с тобой, никто не придет на помощь, никто не подаст руки, никто не напишет, никто не окажет милости, никто не пребудет с тобой под одной кровлей, никто не подойдет к тебе близко. Если нарушишь слово, будь же ты проклят, проклят, трижды проклят, ты и весь несчастный род твой, проклятием Даонна и Авирона, проклятьем бедности, бесплодия, скорби, печали, бездомности, бесчестья, а также насильственной, позорной, преждевременной, мучительной смертью, пускай же земля расступится под твоими ногами, безбожный, бесчестный пес смердящий, и да не примет земля праха твоего поганого. Да будет так, если нарушишь! Клянись! Клянись исполнить обещанное.— Клянусь! — сквозь горючие слезы пролепетал Мишка, перекрестился и поцеловал образ старинного строгого письма, поданный ему батюшкой.— Вот и хорошо! Вот и прекрасно! — сказал батька и протянул Мишке его патронный подсумок с затертой на сгибах тетрадью. — Живи! Но помни, щучонок: жизнь подарена не тебе, а таланту твоему светлому. — Вот! — указал он на свернутую в трубку тетрадь. — Я, когда читал, я… я… — он махнул рукой и вышел из хаты.Мишка долго стоял на коленях пред образом Спаса «Ярое Око-Златы Власы» сурового старинного письма. Слышал, как загремели тачанки, раздались выстрелы и крики команд, где-то взвилось залихватское «Яблочко», где-то заиграли хохлячью песню «Ой, ты, Галю!..» — и вскоре всё стихло. И только тогда Мишка встал с колен и развернул свою скрученную в трубку тетрадь. На обложке которой стояло название, выведенное его мальчишеской рукой — «Тихий Дон». * * * Батька часто потом будет перечитывать «Тихий Дон», уже в Париже, перечитывать и узнавать многое, родное и горькое, и плакать, плакать над этими безумно смелыми, безжалостными, чудесными, акварельнописанными страницами. Страницами, которые писались вроде как и не совсем живым человеком. Ибо так наотмашь, без оглядки мог писать только мертвец. И всё-таки это написал живой человек, тот самый мальчишка, щучонок, которого он когда-то приговорил…Он будет это перечитывать и в тот осенний вечер тридцать четвертого, перечитывать и плакать (к старости сделался сентиментален!), в тот роковой вечер, когда вернется с одной очень странной и страшной встречи. На той встрече некие таинственные люди, после долгих разговоров о России, о долге и прочих высоких материях, предложат ему сотрудничество против гидры русского коммунизма. И как знак своего могущества и всепроникновения с самых древнейших времен, покажут банку с заспиртованной головой Николая II, самодержца всероссийского, а потом — чтоб совсем уж раздавить! — покажут голову самого Христа. Спаситель, оказывается, был рыжеволос…Он много чего повидал в жизни, но это зрелище потрясёт, и он откажется, скажет, что надо подумать, что не готов к ответу и что-то пролепечет еще, такое же неубедительное, и в холодных, насмешливых глазах собеседников, псевдокаменщиков, прочтет свой приговор. А потом, вечером, будет перечитывать любимую неоконченную книгу и плакать. Да, к старости он стал сентиментален…Его убьют через два дня. Буржуазные газеты напишут, что в пьяной драке собутыльник проломил череп пивной бутылкой тому, кто был награжден орденом Красного Знамени в первом десятке, кто наводил ужас и на белых, и на красных, кто был воистину «мужичьим царем», даже деньги свои выпускал («А хто не будет гроши браты, того батько будет драты», — стояло на купюрах), а красные, прокоммунистические газеты злорадно отметят, что еще один злодей и кровопивец трудового народа кончил бесславное свое существование под парижским забором, имевший наглость называть себя «народным вождем» — батька Нестор Иванович Махно.

Жёлтый дым Меня теперь уже не убедить…И мне тебе не следует перечить.Нам некого и не за что винить,Да и зачемказнить себяи мучить. Пришла зима.Над полем — жёлтый дым…И ты не с ним,И он сейчас с другою.Она одна…И я сейчас один —Стою в проходе общего вагона. А за окном мелькают города,И русских хат заснеженные крыши.Когда, сгорая, падает звезда…Я в небе крик отчаяния слышу. Но ничего уже не изменить.Такая наша, видимо, судьба.Мы любим тех,Кто нас уже не любит,Иль в нас разочарован навсегда. Почтенный друг,Ты волен упрекать:Как изменились,стали мы другими.Пусть будет так…И надо понимать,Что это вы нас сделали такими. И если даже нас Вы превзошли,То непременно в чём-то проиграли.Возможно, что себя мы не нашли,Но мы себя ещё не потеряли!.. И нас теперь уже не убедить…И нам теперь бессмысленно перечить.Нам некого и не за что винить,Да и зачем казнить себя и мучить. БОЙ ЕРУСЛАНА ВЛАДЛЕНОВИЧА С ТУГАРИНОМ ПОГАНЫМ (Былина) Вот идет он по базару, король-королевич, буй-тур багатур авторитет авторитетнейший бугор смотрящий Еруслан Владленович, идет — пальцы веером, — в широкой куртеечке из ангорских коз, из шкурок тонких мутоновых сотворенной, содеянной мастерами заморскими, а под куртеечкой — бобочка шелковая, дюпоновая, на груди его чепь златая, червонная, вся в пробах, три раза вокруг шеи окрученная, белы руки в перстеньках-печатках антикварных, изысканных, на ногах штаны спортивныя, адидасовския, с казачьими лампасами красными, идет он вальяжно, важно, с достоинством, в окружении братвы близкой, приближенной, обласканной, король-королевич отчаянный, ярый в бою боярин, кастетиком свинцовеньким поигрывая, ножичком-финариком пощелкивая, выкидное лезвие булатное пальчиком потрагивая, самострел многозарядный, скорострельный, 38-го калибера под мышкой полапывая, он при службе, при работе, при исполнении, сбирает с лохов базарных дань-отстёжку невеликую, платы-невыходы, на общак сбирает оброк отступной для сугреву тюремного, на братков дорогих по кичманам сырым заключенным, томящимся, о воле-волюшке горячо мечтающим, идет он, окруженный, согласно рангов, шестерками, клевретами, погонялами, а навстречь ему валит орда, ранжиру-строю не блюдящая, ясак-масак сбирающая незаконно, чужая бригада, бригада ненашенская, носатая, как черна ворона черная, и впереди всех тугарин поганый, бритый, с дикой бородой абрековской, с носом-шнобелем кривым на сторону левую загнутым по имени Энгельс-ахмет Тер-мурад Володяевич.Остановились они насупротив друг друга, прямо посреди площади базарной, смотрят, кольтами-наганами внушительно пощелкивают, аки волки лютыя, голодныя, ибо тот, кто с кольтом и в адидасовских штанах завсегда гораздо внушительнее того, кто в штанах вышеназванных, но без кольта, и сказал тут буй-тур багатур авторитет авторитетнейший бугор смотрящий Еруслан Владленович, говорил, значится, он тугарину поганому, дурью гадкой заморской, туфтою зеленою обкуренному да таковы молвил слова благородным:— Ой ты, гой еси, чурбан, чурка, чучмек, чувырло поганое, черножопое, кривоносое, конину ядящее, ты пошто лохов моих забижаешь поборами несметными, неподъемными, блин, незаконными. А поезжай-ка, катись, чурка, в свою Чуркестанию и своих дехкан, собака, обирай, обдирай, обманывай, облапошивай, лаврушник обтруханный. Ша-а! А тут я буду королевствовать, ибо я — природный русак и законный, в натуре, авторитет коронованный, смотрящим сюда приставленный, а тебя и в упор не вижу, звать тебя — Никак и имя твое — Никто, я же всем известный и уважаемый, блин, Еруслан Владленович, казак авторитетный, родовитый из колена Илюши да Муромца. Ша-а, пес смердящий, обрезанный! Не то чичи, сука, потараню, зрения лишу.А тугарин поганый смеется нагло, похабно лыбится, в бороду свою черную абрековскую усмехается, рожи строит мерзкия, на провокации подбивает недостойный. И речь заводит, выставив вперед ногу в заморском чоботе, зело нагло и вельми надменно, что мочи нету слушать и притом носом длинным, кривым на сторону то и дело поводит, и вот говорит тугарин поганый да таковы, значится, слова молвит неблагородныя:— Ассалам алейкум, братан, не горячись, не кручинься, а смирись-ка лучше с участью несладкой, незавидною: весь базар, весь город ваш и всё, что видит глаз мой острый за ним, вся округа, весь окоём до самой до Москвы златоглавой нам отходит — да-а! — ты понял меня, навоз ишака моего? И дань-ясак беру с лохов ваших вполне законныя, за шестьсот годов недоимочка, прикинь, какая образовалася, невыходы-невыплаты отцов ваших, дань-тамга дедов и прадедов — да-а! — так что поцелуй ишака моего под хвост! И вообще изжил себя ваш этнос дряхлый, престарелый, недоделанный, где даже в сказках одни дураки да блаженныя, и потому должны вы покориться, поклониться, извиниться и покаяться, и снять рубаху, и подставить щеку, и другую, и идти и одно, и два поприща, и отдать жену и детей, и вообще прогнуться всячески пред нами, смиренно, братан, согнуться, ибо мы — победители, а вы — словене, что хоть по-арабски, хоть по-английски — рабы! И вы сами на себя прозвище сие позорное, немцами рыжими-конопатыми, лукавыми придуманное приняли, и даже гордитеся рабством своим, — рубил учеными словесами собака тугарин поганый, на все четыре подкованный. — Так что ты уж извиняй, братан, но расклад таков: вся земля эта — нашей Желтой Орды именье, все мужики ваши — потомки рабов наших, а все биксы-джяляб — теперь наложницы наши. Так было при пращурах наших и так сейчас будет. Вот, смотри!И посмотрел буй-тур багатур, куда показывало это чувырло поганое, и видит авторитетнейший Еруслан Владленович, что в повозке высокоскоростной самокатной тугарина хвастливого, в его «Мерседесе» шестисотом сидит возлюбленная буй-тура блондинистая бикса Бэллочка двухсотбаксовая, которая намедни в любови вечной ему клялася, а теперь сидит, сука, в чужом, враждебном авто и жрет конфекты шоколадныя от Антохи Берга, жрет, блин, пузыри пускает от удовольствия, скотина безрогая, жрет, будто с края голодного, не подавится, на переднем сидении сидит, что из бархата рытого, слоновыми костями да рыбьим зубом изукрашенном, сидит, стерьва мордастая, гладкая, лощеная, лицом прекрасная, задом роскошная, что на отлете, петушком, сидит в шубке куньей, им лично, бугром смотрящим, подаренной, а под шубкой синеет бобочка-жоржетка муаровая, тоже буй-туром авторитетнейшим дарёная, не сама дорога жоржетка — премудрый узор хитёр: хитрости от Версаче, а мудрости, блин, от Кардена. Как увидал это буй-тур багатур, не стерпел обиды такой кровной, страшной, хлопнул шапку соболью оземь, аж пыль белая снежная поднялась, вызвал тугарина поганого на честной бой. Эх, по-нашему это: живи с опасностью и умри, значится, со славой; али грудь в крестах, али голова…И вот сошлись они, оленям-маралам подобныя, что на жаркой любовной гоньбе осенней рога ломают, когда от рева лес багряный дрожит и вся округа благоговейно внимает, сошлись подобно турам горным, могучим, сошлись подобно барсам гибким, кровожадным, добычу кровавую делящим. Ударили друг друга, схватились, давят, топчутся, ревут аки быки, аки барсы могучия, и нет никому из них победы; клевреты же от злобы и от задора, в кураже хмельном зубами скрипят, наркотой попорченными, наганами лязгают, кольтами пощелкивают, аки волки клыками белыми, сахарными, ножами-сажалами стальными выкидными поклацивают. Но нет команды от бугров авторитетных, закон знающих и блюдющих. А те бьются, как деды и прадеды наши бились, значится, на честном поединке…Бьется, бьется с тугарином поганым буй-тур багатур Еруслан Владленович, и вот стал он изнемогать, стало меркнуть в глазах его ясных, синих, васильковых, эх, потемнело, блин, солнце-ярило, а небо сделалось с овчинку, а ему бы борза коня, что как лютой зверь и бур, и космат, и чтоб грива у коня ретивого на праву сторону до самой до матушки до сырой земли, а он бы на коне, аки ясен сокол, да чтобы доспехи звонкия на могутных плечах-раменах, куяк-бехтерец с зерцалами чистого серебра, да кольчужка-байдана на нем красна, червонного золота, да чтобы сабелька при нем, при левом боку, харалужная, звонкая, синего сирийского булата, в пол горы руки, да лук-лучище, певун-гамаюн басовитый из турьих рогов с пластинами стальными, с оголовьями медными, со стрелами калеными, оперёнными, семивершковыми, певучими, — эх, блин, кабы было так-то! А то ведь совсем уж невмоготу сделалось, совсем изнемог в отделку Еруслан Владленович, авторитет авторитетнейший, а тугарину поганому, кажись, и сносу нету, лишь глаза кровью налились, как у вепря дикого, бурого, пар идет от тела смуглого, волосатого, мускусом пахнущего, рубахи свои шелковыя они уже давно порвали, изодрали друг на друге, валяются по снегу грязному телешом, вроде как из бани, а в повозке высокоскоростной сидит блондинистая бикса Бэллочка двухсотбаксовая, жрет шоколад с аппетитом, будто слаще морковки ничего и не едала, жрет, не подавится, сука-джяляб продажная, хоть бы пипикнула, что ль, на клаксон нажала бы, иль позвала бы, что ли, милицию, нет, не позовет, не пипикнет, не подаст помощи, блин, тому, кому еще намедни клялась в любови вечной, крепкой, неподкупной, гробовой, эх, а он-то ей верил, суке, он-то ее, типа, обувал-одевал, у нее же в голове сплошная «Санта-Барбара», а мозжечок у нее во чреве, тренажерами обточенном до мраморной грациозности, а душа у нее, если есть, то пониже пупочека да повыше коленок ее острых, шелком-бурэ обтянутых, между ножек циркульных, между лядвей карраровых, упругих, где кильди-мильди — эх!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27