Все это придает ему мальчишеский вид. Его “бьюик” уже мчится на полной скорости вдоль зоопарка, когда он открывает рот:
— К делу. Куда прикажете доставить мадемуазель?
Матильда, продавливающая переднее сиденье рядом с Нуйи, обеспокоенно поворачивает к нему свой подбородок; при этом ее отвислые щеки дрожат, как студень. Подает голос неподвижная масса, занимающая все заднее сиденье и погребенная под тремя одеялами вопреки задорной весне, которая волнует уток на озере Домениль и заставляет лопаться клейкие почки каштанов.
— Маршрут не из веселых. Мы все понемногу разваливаемся на части, мой бедный старик. Сначала поедем в Труссо, в двух шагах отсюда, проведать Клода. Там мы не будем засиживаться, чтобы поспеть в Кошен до конца приемного часа. Паскаль нас не ждет. Он будет в восторге.
— Что? — ревет Нуйи, резко нажав на педаль тормоза.
Я не шевелюсь, избегая его взгляда, который ищет мои глаза в зеркале. “Бьюик” снова пускается в путь, теперь уже направляемый короткими, нервными, прерывистыми толчками руля. “Чертовка! Она меня провела”, — наверное, думает он. Но уже не может отступить, не попав в некрасивое положение. А ну, попробуй отказаться навестить однокашника, лежащего на больничной койке. Откажи в этом несчастной калеке, которая, видите ли, занимается болячками других, в то время как сама уже стоит одной ногой в могиле! Я прищелкиваю языком и уточняю:
— Если тебе неприятно заходить к Паскалю, можешь подождать меня у входа. И еще более вкрадчиво:
— Ты и он… Неужели вы так и будете всю жизнь дуться друг на друга из-за каких-то там… несогласий?
Нуйи снова ищет мой взгляд в зеркале, на этот раз встречается с ним, отводит глаза и смотрит исподлобья. Прямо-таки игра в гляделки. Из-под одеял видно только лицо. Знает ли Нуйи, что он катает голову, лишь одну голову, которая гоняется за своими разбросанными во все стороны членами? Не думаю. Не по этой причине он играет желваками. Бьюсь об заклад, что мое присутствие и в особенности мое молчание усиливает то неясное чувство неловкости, которое уже несколько недель должно ему чуточку отравлять его победу. Долго он не вытерпит. Еще немного, и чистосердечие Сержа одерживает верх. Он бормочет, нащупывая почву:
— Наверное, Паскалю было неприятно, когда я спихнул Данена.
Так как я делаю вид, что не слышу, он злится. Он злится в какой-то мере потому, что не злюсь я.
— В конечном счете я вас всех немножко подвел, это верно; я, не посчитавшись с вами, воспользовался случаем, который мне поднесли на блюдечке с золотой каемочкой. И я предпочитаю, чтобы ты меня как следует пропесочила, а не разыгрывала забвение и всепрощение. Я хорош!
Я могла бы ответить: “Ну, а мы? Мы тоже были хороши!” Но зачем? К тому же Нуйи уже тормозит перед входом в больницу, очень осторожно, оберегая меня от толчков.
Он бросается к дверце, завладевает мной, а я молчу, не трепыхаюсь, играю на жалости. Меньше чем десять месяцев назад я еще хорохорилась, и мои выходки вырывали у этого парня лаконичную похвалу: “Сними шляпу!” Те времена прошли. На сегодня моя слабость — моя единственная сила. Ее следует скорее преувеличивать: жалость проникает глубже восхищения, особенно когда сменяет его и занимает его место в сердце. Моя гордыня приспосабливается к этому. Разумеется, с большим трудом! Но если у человека нет иного выбора, его гордость соглашается на любую уступку, даже самую унизительную.
Из двора во двор, из коридора в коридор Матильда и Серж наполовину несут меня, наполовину ведут, пока наконец не добираются до безликой комнаты со стенами, покрытыми эмалевой краской и похожей на тысячи других; она казалась бы совсем обыкновенной, если бы в ней не лежали маленькие больные с расстройством координации движений, маленькие паралитики — короче говоря, дети, пожираемые болезнями стариков. Клод сидит на краю постели номер три, уткнувшись подбородком в грудь, и болтает ногами. Слишком длинные волосы падают ему на глаза; он и не думает отодвинуть пряди, между которыми с трудом можно разглядеть его погасшие зрачки, ставшие двумя пятнами неопределенного цвета. Наконец он замечает нас, роняет бумажную курочку, вяло зовет: “Станс! Матиль!”, сжимает в руке мешочек с леденцами и тут же снова впадает в безразличие, в свое молчание, которое он в течение четверти часа заполнит хрустом пережевываемых сластей. Он поднимает свою мордочку белой мышки всего лишь два или три раза, чтобы ответить на кривую улыбку, которую я выдавливаю из себя, или на нежности Матильды, которая трещит, давая ему массу наставлений. Нуйи зевает. Наверное, он спрашивает себя, почему он тут, с этим жалким малышом, горой расплывающегося от нежности жира и смертью, получившей отсрочку. Я наклоняюсь к нему, чтобы доверительно сообщить:
— Он никогда не будет ходить… Но теперь по крайней мере в этом нельзя винить ни его, ни меня.
— Конечно! — бормочет сквозь зубы Серж с плохо скрытым равнодушием.
* * *
Мы снова добрались до машины. Вот уже Серж прорвался к бульвару Рейи. Должно быть, он боится молчания, опасаясь, что я затрону нежелательные для него темы. Он говорит, говорит сам, чтобы заполнить паузу. Он засыпает Матильду сообщениями, на которые ей ровным счетом наплевать.
— Что вы скажете об этой крошке Маргарет, едущей из Рима, где она виделась с папой? А наш Венсан Ориоль сегодня отправляется в Алжир лопать финики! Какой насыщенней день сегодня, двадцать девятого мая: матч Бордо — Париж, приз Люпена в Лоншане — я поставил кучу денег на Амбиорикса; чемпионат Франции по боксу в легком весе в Реймсе… Подумать только! И это еще не все! Состоится также чемпионат Франции по теннису… Ой-ой! Придется его пропустить.
— Катрин обычно никогда не пропускает соревнований по теннису.
— На этот она пойти не хотела, — говорит Серж, круто заворачивая на площадь Домениль.
Поскольку на повороте меня отбросило, того, что я подскочила, никто не заметил. Катрин вернулась! Однако я не видела ее из моего окна, и никто ее не встречал. Значит, она живет затворницей. Все ясно! Эта история обернулась скверно. Она досадует или ругает себя. Что касается Нуйи, то он мог узнать об ее приезде, только интересуясь полубарышней Рюма всерьез и поддерживая с нею какие-то отношения или же подрядив наблюдателей. Неужто Миландр был прав? Если да, то это кончик интересного клубка. Я пробую потянуть за ниточку.
— А что сталось с тем типом? Ну, знаешь, у которого еще фамилия, привлекательная для ныряльщиков за жемчугом.
Нуйи вихрем проносится по мосту Берси, забывает сигналить, пересекая набережные, и дает полный газ, чтобы взять крутой подъем на бульвар де ля Гар. Поднявшись до решеток, за которыми открывается целый мир ржавых рельсов и вагонов, он оборачивается и рычит.
— Перламутр! Об этом мерзавце и разговору больше нет. Слопав устрицу, он бросил ракушку.
Машину тут же сильно заносит, и Серж вынужден смотреть вперед. Он чуть не налетел на велосипедиста и, образумившись, снижает скорость и даже позволяет обогнать себя составу наземного метро — его вагоны первого класса кажутся красным пунктиром по краю синего неба. Теперь он, насупившись, погружается в молчание. Итальянская площадь, Гобелены, Пор-Руайяль, улица Сен-Жак: ни слова. Вот больница Кошен и толпящиеся у входа торговцы сладостями, машины, груженные апельсинами, случайные продавцы цветов, возвращающиеся из лесу, — они предлагают букетики первых, еще не распустившихся ландышей и последних подснежников, уже готовых опасть, очень желтых, с красным пестиком посредине.
Повторяется та же процедура: меня несут в стоячем положении, точно статую. Когда же после долгого ожидания у справочного окошка и длинного пути по обычному лабиринту больничных коридоров Нуйи замечает через стеклянную дверь палаты профиль Паскаля, он вдруг сникает:
— Все-таки я подожду тут. Беллорже — неплохой парень, но, право же, для меня он слишком священник.
* * *
Учтем его слабость и не станем возражать. В сущности, это меня устраивает. Столкновение Беллорже с Нуйи многого не даст, а мне хочется побыть с Паскалем наедине. Я едва ли не сожалею о присутствии Матильды. Я передвигаюсь с трудом, потому что теперь меня поддерживают только с одной стороны. Паскаль сидит на кровати и неторопливо перелистывает “Ле тан модерн”. Его далеко не украшает казенная рубашка — помятая, в густых чернильных пятнах, она к тому же не сходится на груди, объем которой увеличился из-за повязок. Но это все тот же Паскаль, не имеющий возраста, тот, кого невозможно принять за “молодого человека, пострадавшего от несчастного случая”. Вовсе не стараясь выделиться, он, однако, не дает себя поглотить этой больничной обстановке, которая делает пациентов такими же одинаковыми, как простыни, и превращает их в людей безыменных, скверно пахнущих, жалующихся, скучающих. Поручи незнакомому с ним человеку найти Паскаля, и тот безошибочно пойдет прямо к его постели, настолько выдают священника посадка головы и сдержанные движения.
— Констанция, вы! И с вашим соучастием, мадемуазель Матильда!
На его лице отражается все — удивление, радость, досада. Все, кроме чего-то, не имеющего названия и что я упорно стараюсь отыскать, пока меня усаживают за неимением лучшего в лечебное кресло с подушкой.
— Я тронут, — повторяет Беллорже. — Глубоко тронут! Но я хотел бы знать, кто тут самый неблагоразумный — племянница или тетя?
У нас есть прекрасное оправдание. Я произношу глухим голосом, подходящим к данным обстоятельствам:
— Я хотела, не откладывая, выразить вам свое сочувствие.
— Наше сочувствие… — поправляет Матильда. С соболезнованиями покончено. Они да поздравления — вот что мне противнее всего. Для меня слова значат то, что они значат, и мне очень трудно подчиняться правилам хорошего тона. К тому же смерть незнакомой мне мадам Беллорже меня почти не трогает. Очень скоро Паскалю это становится ясно. Крылья его носа слегка раздуваются: он испускает два-три вздоха, которые двояко не истолкуешь. Потом, отбросив приторную вежливость, самую фальшивую из всех, он начинает рассказывать о своих планах. К сожалению, он говорит в возвышенном стиле:
— Я продам дом моей матери. В моем положении нежелательно быть связанным собственностью, тем более такой, которая корнями уходит в землю, будит у человека воспоминания и тем самым может предопределить его будущее. Я продаю дом матери именно потому, что чувствую, как он мне дорог, и потому, что там, где он находится, никакой подходящей должности для меня нет.
Тонкие губы Паскаля и зрачки, бегающие за стеклами очков, ищут моего одобрения. Но я им не торгую; я киваю с лицом каменного ангела, поддерживающего ясли, где лежит Христос-младенец. Ободренный, он продолжает, несмотря на присутствие сверхштатного свидетеля в лице Матильды:
— В данный момент я нахожусь в вынужденной отставке, которая мне весьма полезна. Когда на какое-то время оставляешь привычные занятия, они кажутся несерьезными. Мне не хотелось бы пускаться на авантюры, но довольствоваться мурлыканьем я больше не могу. То, что делал я, любой другой мог делать лучше меня. Я ничего не предпринимал нового. По-видимому, я ничего не выиграл, если не проиграл! “Подражание Иисусу Христу” заверяет нас, что “когда идешь следом, шаг тверже, чем когда ведешь за собой”. В нем говорится также: “То, что годится для овцы, не годится для пастыря”.
Словеса! Именно словеса лишают меня удовлетворения. Или тон. Или тревога завоевателя, который оказывается во власти своих завоеваний. Вот что возвращает он мне, вот что услышал он в моих словах! Хорошо, Паскаль. Но не могли бы вы все же говорить в менее трескучем стиле, хотя Матильда, присутствующая при разговоре, и слушает вас с таким почтением?
— Короче… — продолжает Беллорже.
Ах! Наконец-то. “Короче” — обожаю это слово.
— Короче, я хочу проделать опыт. Не так давно я видел на улице агента по продаже предметов домашнего обихода. Он ходил из дома в дом, раскрывая и закрывая чемодан, изливая потоки красноречия, чтобы в конце концов всучить кусок мыла или коробку воска для натирки полов. И я подумал: “Что, если и мне не ждать людей, а идти к ним в дом, туда, где они не смогли бы от нас увильнуть, где они были бы вынуждены нас терпеть?”
Это лучше. Гораздо лучше. Вступление было ни к чему. Пускай бы он сразу так мне и сказал: “Они были бы вынуждены нас терпеть”. Эта фраза приводит меня в восторг. Какая скучища, что Паскаль, развивая свою идею, опять завелся:
— Ходить из дома в дом, представляя огромную фабрику прощения, выйти за пределы храма, мрачного, как магазин без покупателей, стать коммивояжером бога…
Да, да, конечно. Лучше бы он приберег эти слюни для консьержек, вооруженных щетками, или мещан в ватных халатах, которые примут его с надменным видом. Святое писание с доставкой на дом… “Армия спасения”, куда там! “Подохнешь со смеху”, — сказал бы Серж, который в этот момент, уступая любопытству или нетерпению, прижал нос к стеклянной двери. В конце концов, почему бы и нет? Не знаю, стоит ли игра свеч. В сущности, результат меня мало волнует. Пускай он получит его себе в придачу! Мне же интересно наблюдать, как Паскаль, отказавшись от своего прогулочного шага, отправился по выбранному им пути, прижав локти к бокам. Отметим с чувством некоторой досады: похоже, что он пришел к этому сам, в тот момент, когда мы с ним утратили контакт.
— Да это же Нуйи! Что он тут делает? Неужели вы приехали вместе с ним?
Голос Паскаля, заметившего Сержа за стеклом, внезапно стал сухим, твердым, далеко не апостольским. Он краснеет, и его нос морщится у переносицы, приподнимая очки. Руки мнут одеяло. Я дружески машу рукой — жест, который может быть адресован и к тому и к другому и означать как “Успокойся!”, так и “Подожди меня еще минутку!”. Потом я невозмутимо объясняю:
— Серж привез нас на машине. Он не решился войти. Возможно, так оно и лучше: от людей, которые сами себя винят, толку не добьешься.
— Но в конце концов, — возмущенно восклицает пастор, — я вас не понимаю, Констанция! После того как Нуйи поступил с нами подобным образом, неужели вы продолжаете с ним видеться, неужели вы поддерживаете… его? Не можете же вы одновременно интересоваться и им и…
Он не решается закончить: “…и мной”. Но его взгляд стал жестким. Это, однако, не мешает мне чувствовать себя очень спокойно. На моей стороне закон и пророки, мой священничек!
— Я не поддерживаю Нуйи. Я его сдерживаю. Стараюсь сдерживать. В другом плане, но в какой-то мере я делаю ваше дело. Вы меня понимаете?
— Нет, — отвечает Паскаль.
Выдадим ему эффектную сцену. Другого пути нет. Отплатим ему его же монетой.
— Нет, понимаете, только вы человек злопамятный. По крайней мере злопамятен Паскаль Беллорже. Потому что пастор прихода Шаронн в силу своей профессии не может быть таким, пастор прихода Шаронн солидарен со мной. Возможно, следовало немножко обождать, согласна. Но я ждать не могу. Чтобы ничего от вас не скрывать: по-видимому, я в последний раз выхожу из дома… Да, да, вам это хорошо известно. Поэтому я стараюсь проглотить двойную порцию, исправить некоторые промахи… О, я не творила чудес! Чудеса никогда не получаются. И я была до смешного самонадеянна. Но самое потрясающее в этом мире то, что здесь ничто и никогда не бывает окончательным — ни успех, ни провал. И все же, уверяю вас, мне будет очень неприятно покинуть его ради мира иного, который называют лучшим и где мне уже не останется ничего другого, как глазеть на неподвижные совершенства. На месте ангелов я завидовала бы людям… их, ангелов, слово “лучше” не согревает!
Все еще настроенный враждебно, Паскаль внимательно за мной наблюдает.
— Есть псалом, — говорит он, — отчасти выражающий ту же мысль. Но он только остроумный выпад в благочестивом духе.
Его едва заметная улыбка становится чуть шире. Однако за ней по-прежнему торчат клыки.
— А я не думаю, — продолжает он, — что над такими вещами можно шутить.
— Дамы, господа, свидание окончено! — объявляет медсестра с галуном на лбу, которая важно проходит, сунув руки в карманы, но выставив мизинцы с ногтями, покрашенными в цвет крови.
— До свидания, — шепчет Паскаль со сдержанной мягкостью в голосе.
* * *
Третий этап. Третий запуск мотора. Слово за “бьюиком”.
— Теперь домой! — закричала я точно так, как должен кричать актер: “Теперь к Нельской башне!” Жалкая потуга на веселье. Но, по правде говоря, я в порядочной растерянности. Закутанная в одеяла, я думаю.
— Тебе не холодно? — бросает Серж, который, наблюдая за мной в зеркало, все время ведет себя очень предупредительно. Похоже, что его взгляд говорит:
“Вот кто уже недолго будет нас пилить”. Тем не менее сегодня я ему спуску не дам.
— Скажи-ка, Серж…
Такое вступление ничего хорошего ему не сулит. Он прибавляет скорость, дает продолжительный сигнал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
— К делу. Куда прикажете доставить мадемуазель?
Матильда, продавливающая переднее сиденье рядом с Нуйи, обеспокоенно поворачивает к нему свой подбородок; при этом ее отвислые щеки дрожат, как студень. Подает голос неподвижная масса, занимающая все заднее сиденье и погребенная под тремя одеялами вопреки задорной весне, которая волнует уток на озере Домениль и заставляет лопаться клейкие почки каштанов.
— Маршрут не из веселых. Мы все понемногу разваливаемся на части, мой бедный старик. Сначала поедем в Труссо, в двух шагах отсюда, проведать Клода. Там мы не будем засиживаться, чтобы поспеть в Кошен до конца приемного часа. Паскаль нас не ждет. Он будет в восторге.
— Что? — ревет Нуйи, резко нажав на педаль тормоза.
Я не шевелюсь, избегая его взгляда, который ищет мои глаза в зеркале. “Бьюик” снова пускается в путь, теперь уже направляемый короткими, нервными, прерывистыми толчками руля. “Чертовка! Она меня провела”, — наверное, думает он. Но уже не может отступить, не попав в некрасивое положение. А ну, попробуй отказаться навестить однокашника, лежащего на больничной койке. Откажи в этом несчастной калеке, которая, видите ли, занимается болячками других, в то время как сама уже стоит одной ногой в могиле! Я прищелкиваю языком и уточняю:
— Если тебе неприятно заходить к Паскалю, можешь подождать меня у входа. И еще более вкрадчиво:
— Ты и он… Неужели вы так и будете всю жизнь дуться друг на друга из-за каких-то там… несогласий?
Нуйи снова ищет мой взгляд в зеркале, на этот раз встречается с ним, отводит глаза и смотрит исподлобья. Прямо-таки игра в гляделки. Из-под одеял видно только лицо. Знает ли Нуйи, что он катает голову, лишь одну голову, которая гоняется за своими разбросанными во все стороны членами? Не думаю. Не по этой причине он играет желваками. Бьюсь об заклад, что мое присутствие и в особенности мое молчание усиливает то неясное чувство неловкости, которое уже несколько недель должно ему чуточку отравлять его победу. Долго он не вытерпит. Еще немного, и чистосердечие Сержа одерживает верх. Он бормочет, нащупывая почву:
— Наверное, Паскалю было неприятно, когда я спихнул Данена.
Так как я делаю вид, что не слышу, он злится. Он злится в какой-то мере потому, что не злюсь я.
— В конечном счете я вас всех немножко подвел, это верно; я, не посчитавшись с вами, воспользовался случаем, который мне поднесли на блюдечке с золотой каемочкой. И я предпочитаю, чтобы ты меня как следует пропесочила, а не разыгрывала забвение и всепрощение. Я хорош!
Я могла бы ответить: “Ну, а мы? Мы тоже были хороши!” Но зачем? К тому же Нуйи уже тормозит перед входом в больницу, очень осторожно, оберегая меня от толчков.
Он бросается к дверце, завладевает мной, а я молчу, не трепыхаюсь, играю на жалости. Меньше чем десять месяцев назад я еще хорохорилась, и мои выходки вырывали у этого парня лаконичную похвалу: “Сними шляпу!” Те времена прошли. На сегодня моя слабость — моя единственная сила. Ее следует скорее преувеличивать: жалость проникает глубже восхищения, особенно когда сменяет его и занимает его место в сердце. Моя гордыня приспосабливается к этому. Разумеется, с большим трудом! Но если у человека нет иного выбора, его гордость соглашается на любую уступку, даже самую унизительную.
Из двора во двор, из коридора в коридор Матильда и Серж наполовину несут меня, наполовину ведут, пока наконец не добираются до безликой комнаты со стенами, покрытыми эмалевой краской и похожей на тысячи других; она казалась бы совсем обыкновенной, если бы в ней не лежали маленькие больные с расстройством координации движений, маленькие паралитики — короче говоря, дети, пожираемые болезнями стариков. Клод сидит на краю постели номер три, уткнувшись подбородком в грудь, и болтает ногами. Слишком длинные волосы падают ему на глаза; он и не думает отодвинуть пряди, между которыми с трудом можно разглядеть его погасшие зрачки, ставшие двумя пятнами неопределенного цвета. Наконец он замечает нас, роняет бумажную курочку, вяло зовет: “Станс! Матиль!”, сжимает в руке мешочек с леденцами и тут же снова впадает в безразличие, в свое молчание, которое он в течение четверти часа заполнит хрустом пережевываемых сластей. Он поднимает свою мордочку белой мышки всего лишь два или три раза, чтобы ответить на кривую улыбку, которую я выдавливаю из себя, или на нежности Матильды, которая трещит, давая ему массу наставлений. Нуйи зевает. Наверное, он спрашивает себя, почему он тут, с этим жалким малышом, горой расплывающегося от нежности жира и смертью, получившей отсрочку. Я наклоняюсь к нему, чтобы доверительно сообщить:
— Он никогда не будет ходить… Но теперь по крайней мере в этом нельзя винить ни его, ни меня.
— Конечно! — бормочет сквозь зубы Серж с плохо скрытым равнодушием.
* * *
Мы снова добрались до машины. Вот уже Серж прорвался к бульвару Рейи. Должно быть, он боится молчания, опасаясь, что я затрону нежелательные для него темы. Он говорит, говорит сам, чтобы заполнить паузу. Он засыпает Матильду сообщениями, на которые ей ровным счетом наплевать.
— Что вы скажете об этой крошке Маргарет, едущей из Рима, где она виделась с папой? А наш Венсан Ориоль сегодня отправляется в Алжир лопать финики! Какой насыщенней день сегодня, двадцать девятого мая: матч Бордо — Париж, приз Люпена в Лоншане — я поставил кучу денег на Амбиорикса; чемпионат Франции по боксу в легком весе в Реймсе… Подумать только! И это еще не все! Состоится также чемпионат Франции по теннису… Ой-ой! Придется его пропустить.
— Катрин обычно никогда не пропускает соревнований по теннису.
— На этот она пойти не хотела, — говорит Серж, круто заворачивая на площадь Домениль.
Поскольку на повороте меня отбросило, того, что я подскочила, никто не заметил. Катрин вернулась! Однако я не видела ее из моего окна, и никто ее не встречал. Значит, она живет затворницей. Все ясно! Эта история обернулась скверно. Она досадует или ругает себя. Что касается Нуйи, то он мог узнать об ее приезде, только интересуясь полубарышней Рюма всерьез и поддерживая с нею какие-то отношения или же подрядив наблюдателей. Неужто Миландр был прав? Если да, то это кончик интересного клубка. Я пробую потянуть за ниточку.
— А что сталось с тем типом? Ну, знаешь, у которого еще фамилия, привлекательная для ныряльщиков за жемчугом.
Нуйи вихрем проносится по мосту Берси, забывает сигналить, пересекая набережные, и дает полный газ, чтобы взять крутой подъем на бульвар де ля Гар. Поднявшись до решеток, за которыми открывается целый мир ржавых рельсов и вагонов, он оборачивается и рычит.
— Перламутр! Об этом мерзавце и разговору больше нет. Слопав устрицу, он бросил ракушку.
Машину тут же сильно заносит, и Серж вынужден смотреть вперед. Он чуть не налетел на велосипедиста и, образумившись, снижает скорость и даже позволяет обогнать себя составу наземного метро — его вагоны первого класса кажутся красным пунктиром по краю синего неба. Теперь он, насупившись, погружается в молчание. Итальянская площадь, Гобелены, Пор-Руайяль, улица Сен-Жак: ни слова. Вот больница Кошен и толпящиеся у входа торговцы сладостями, машины, груженные апельсинами, случайные продавцы цветов, возвращающиеся из лесу, — они предлагают букетики первых, еще не распустившихся ландышей и последних подснежников, уже готовых опасть, очень желтых, с красным пестиком посредине.
Повторяется та же процедура: меня несут в стоячем положении, точно статую. Когда же после долгого ожидания у справочного окошка и длинного пути по обычному лабиринту больничных коридоров Нуйи замечает через стеклянную дверь палаты профиль Паскаля, он вдруг сникает:
— Все-таки я подожду тут. Беллорже — неплохой парень, но, право же, для меня он слишком священник.
* * *
Учтем его слабость и не станем возражать. В сущности, это меня устраивает. Столкновение Беллорже с Нуйи многого не даст, а мне хочется побыть с Паскалем наедине. Я едва ли не сожалею о присутствии Матильды. Я передвигаюсь с трудом, потому что теперь меня поддерживают только с одной стороны. Паскаль сидит на кровати и неторопливо перелистывает “Ле тан модерн”. Его далеко не украшает казенная рубашка — помятая, в густых чернильных пятнах, она к тому же не сходится на груди, объем которой увеличился из-за повязок. Но это все тот же Паскаль, не имеющий возраста, тот, кого невозможно принять за “молодого человека, пострадавшего от несчастного случая”. Вовсе не стараясь выделиться, он, однако, не дает себя поглотить этой больничной обстановке, которая делает пациентов такими же одинаковыми, как простыни, и превращает их в людей безыменных, скверно пахнущих, жалующихся, скучающих. Поручи незнакомому с ним человеку найти Паскаля, и тот безошибочно пойдет прямо к его постели, настолько выдают священника посадка головы и сдержанные движения.
— Констанция, вы! И с вашим соучастием, мадемуазель Матильда!
На его лице отражается все — удивление, радость, досада. Все, кроме чего-то, не имеющего названия и что я упорно стараюсь отыскать, пока меня усаживают за неимением лучшего в лечебное кресло с подушкой.
— Я тронут, — повторяет Беллорже. — Глубоко тронут! Но я хотел бы знать, кто тут самый неблагоразумный — племянница или тетя?
У нас есть прекрасное оправдание. Я произношу глухим голосом, подходящим к данным обстоятельствам:
— Я хотела, не откладывая, выразить вам свое сочувствие.
— Наше сочувствие… — поправляет Матильда. С соболезнованиями покончено. Они да поздравления — вот что мне противнее всего. Для меня слова значат то, что они значат, и мне очень трудно подчиняться правилам хорошего тона. К тому же смерть незнакомой мне мадам Беллорже меня почти не трогает. Очень скоро Паскалю это становится ясно. Крылья его носа слегка раздуваются: он испускает два-три вздоха, которые двояко не истолкуешь. Потом, отбросив приторную вежливость, самую фальшивую из всех, он начинает рассказывать о своих планах. К сожалению, он говорит в возвышенном стиле:
— Я продам дом моей матери. В моем положении нежелательно быть связанным собственностью, тем более такой, которая корнями уходит в землю, будит у человека воспоминания и тем самым может предопределить его будущее. Я продаю дом матери именно потому, что чувствую, как он мне дорог, и потому, что там, где он находится, никакой подходящей должности для меня нет.
Тонкие губы Паскаля и зрачки, бегающие за стеклами очков, ищут моего одобрения. Но я им не торгую; я киваю с лицом каменного ангела, поддерживающего ясли, где лежит Христос-младенец. Ободренный, он продолжает, несмотря на присутствие сверхштатного свидетеля в лице Матильды:
— В данный момент я нахожусь в вынужденной отставке, которая мне весьма полезна. Когда на какое-то время оставляешь привычные занятия, они кажутся несерьезными. Мне не хотелось бы пускаться на авантюры, но довольствоваться мурлыканьем я больше не могу. То, что делал я, любой другой мог делать лучше меня. Я ничего не предпринимал нового. По-видимому, я ничего не выиграл, если не проиграл! “Подражание Иисусу Христу” заверяет нас, что “когда идешь следом, шаг тверже, чем когда ведешь за собой”. В нем говорится также: “То, что годится для овцы, не годится для пастыря”.
Словеса! Именно словеса лишают меня удовлетворения. Или тон. Или тревога завоевателя, который оказывается во власти своих завоеваний. Вот что возвращает он мне, вот что услышал он в моих словах! Хорошо, Паскаль. Но не могли бы вы все же говорить в менее трескучем стиле, хотя Матильда, присутствующая при разговоре, и слушает вас с таким почтением?
— Короче… — продолжает Беллорже.
Ах! Наконец-то. “Короче” — обожаю это слово.
— Короче, я хочу проделать опыт. Не так давно я видел на улице агента по продаже предметов домашнего обихода. Он ходил из дома в дом, раскрывая и закрывая чемодан, изливая потоки красноречия, чтобы в конце концов всучить кусок мыла или коробку воска для натирки полов. И я подумал: “Что, если и мне не ждать людей, а идти к ним в дом, туда, где они не смогли бы от нас увильнуть, где они были бы вынуждены нас терпеть?”
Это лучше. Гораздо лучше. Вступление было ни к чему. Пускай бы он сразу так мне и сказал: “Они были бы вынуждены нас терпеть”. Эта фраза приводит меня в восторг. Какая скучища, что Паскаль, развивая свою идею, опять завелся:
— Ходить из дома в дом, представляя огромную фабрику прощения, выйти за пределы храма, мрачного, как магазин без покупателей, стать коммивояжером бога…
Да, да, конечно. Лучше бы он приберег эти слюни для консьержек, вооруженных щетками, или мещан в ватных халатах, которые примут его с надменным видом. Святое писание с доставкой на дом… “Армия спасения”, куда там! “Подохнешь со смеху”, — сказал бы Серж, который в этот момент, уступая любопытству или нетерпению, прижал нос к стеклянной двери. В конце концов, почему бы и нет? Не знаю, стоит ли игра свеч. В сущности, результат меня мало волнует. Пускай он получит его себе в придачу! Мне же интересно наблюдать, как Паскаль, отказавшись от своего прогулочного шага, отправился по выбранному им пути, прижав локти к бокам. Отметим с чувством некоторой досады: похоже, что он пришел к этому сам, в тот момент, когда мы с ним утратили контакт.
— Да это же Нуйи! Что он тут делает? Неужели вы приехали вместе с ним?
Голос Паскаля, заметившего Сержа за стеклом, внезапно стал сухим, твердым, далеко не апостольским. Он краснеет, и его нос морщится у переносицы, приподнимая очки. Руки мнут одеяло. Я дружески машу рукой — жест, который может быть адресован и к тому и к другому и означать как “Успокойся!”, так и “Подожди меня еще минутку!”. Потом я невозмутимо объясняю:
— Серж привез нас на машине. Он не решился войти. Возможно, так оно и лучше: от людей, которые сами себя винят, толку не добьешься.
— Но в конце концов, — возмущенно восклицает пастор, — я вас не понимаю, Констанция! После того как Нуйи поступил с нами подобным образом, неужели вы продолжаете с ним видеться, неужели вы поддерживаете… его? Не можете же вы одновременно интересоваться и им и…
Он не решается закончить: “…и мной”. Но его взгляд стал жестким. Это, однако, не мешает мне чувствовать себя очень спокойно. На моей стороне закон и пророки, мой священничек!
— Я не поддерживаю Нуйи. Я его сдерживаю. Стараюсь сдерживать. В другом плане, но в какой-то мере я делаю ваше дело. Вы меня понимаете?
— Нет, — отвечает Паскаль.
Выдадим ему эффектную сцену. Другого пути нет. Отплатим ему его же монетой.
— Нет, понимаете, только вы человек злопамятный. По крайней мере злопамятен Паскаль Беллорже. Потому что пастор прихода Шаронн в силу своей профессии не может быть таким, пастор прихода Шаронн солидарен со мной. Возможно, следовало немножко обождать, согласна. Но я ждать не могу. Чтобы ничего от вас не скрывать: по-видимому, я в последний раз выхожу из дома… Да, да, вам это хорошо известно. Поэтому я стараюсь проглотить двойную порцию, исправить некоторые промахи… О, я не творила чудес! Чудеса никогда не получаются. И я была до смешного самонадеянна. Но самое потрясающее в этом мире то, что здесь ничто и никогда не бывает окончательным — ни успех, ни провал. И все же, уверяю вас, мне будет очень неприятно покинуть его ради мира иного, который называют лучшим и где мне уже не останется ничего другого, как глазеть на неподвижные совершенства. На месте ангелов я завидовала бы людям… их, ангелов, слово “лучше” не согревает!
Все еще настроенный враждебно, Паскаль внимательно за мной наблюдает.
— Есть псалом, — говорит он, — отчасти выражающий ту же мысль. Но он только остроумный выпад в благочестивом духе.
Его едва заметная улыбка становится чуть шире. Однако за ней по-прежнему торчат клыки.
— А я не думаю, — продолжает он, — что над такими вещами можно шутить.
— Дамы, господа, свидание окончено! — объявляет медсестра с галуном на лбу, которая важно проходит, сунув руки в карманы, но выставив мизинцы с ногтями, покрашенными в цвет крови.
— До свидания, — шепчет Паскаль со сдержанной мягкостью в голосе.
* * *
Третий этап. Третий запуск мотора. Слово за “бьюиком”.
— Теперь домой! — закричала я точно так, как должен кричать актер: “Теперь к Нельской башне!” Жалкая потуга на веселье. Но, по правде говоря, я в порядочной растерянности. Закутанная в одеяла, я думаю.
— Тебе не холодно? — бросает Серж, который, наблюдая за мной в зеркало, все время ведет себя очень предупредительно. Похоже, что его взгляд говорит:
“Вот кто уже недолго будет нас пилить”. Тем не менее сегодня я ему спуску не дам.
— Скажи-ка, Серж…
Такое вступление ничего хорошего ему не сулит. Он прибавляет скорость, дает продолжительный сигнал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24