А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Я делаю вам больно». Но тут же начинал разглагольствовать вновь. Чтобы вернуть его на землю, Мария должна была ласково посмотреть на него. Он быстро попадал в сети ее нежности, и на его внезапно молодевшем лице появлялась загадочная улыбка, возрождавшая красавца брюнета, чье лицо никогда не отличалось напыщенностью и самодовольством, какие появляются на лицах общественных деятелей, стоит им получить важный государственный пост. * * * И снова наступал вечер, прерывая одиночество, которое было обоим немного в тягость. Мария, как и Мануэль, с нетерпением ждала условного сигнала, несущего освобождение, ибо нет любви, которая не нуждалась бы в передышке. Этот краткий час между супом и десертом Оливье — поскольку посольство получало достоверную информацию — использовал обычно на то, чтобы внести поправки в откровенно тенденциозные сводки, передававшиеся по радио. Его сведения были убийственны. Казалось, всякое сопротивление было сломлено. По всей стране звучал грохот солдатских сапог, она превращалась в придаток к казармам и тюрьмам. Все политические партии точно исчезли с лица земли. В государственных канцеляриях занимались цифровыми играми — шли подсчеты убитых.Оливье деликатно воздерживался от комментариев, предоставляя высказываться сенатору, который, бросая в кофе сахар, разумеется, кипел от негодования. В трагедии тоже есть свои взлеты и свои падения. Живой труп, мучаясь оттого, что оказался за бортом событий, стыдясь того, что он из актера превратился вдруг в зрителя, Мануэль к концу ужина совсем сникал. Тогда начинали говорить о другом. А когда Оливье, снова возвращаясь к главному, принимался рассказывать о страхах Фиделии, чей муж находился под подозрением, или о действиях, предпринятых посольством для спасения беженцев, женщины вставали и удалялись на кухню, где за мытьем посуды погружались в доверительные беседы. V Маленькая, худенькая Фиделия семенит по тротуару, беспокойно озираясь по сторонам, но на ее гладком лице время от времени появляется презрительная усмешка.Мадам приказала погулять с Виком. Вот она и гуляет. Она продержала Вика перед пумой, которая, подняв хвост и вовсю работая зубами, трудилась над говяжьей ляжкой. Фиделия дала Вику понять, что зверю повезло: он каждый день ест мясо.Ребенок должен иметь наглядное представление о вещах, и Фиделия решила вернуться из зоопарка другой дорогой — через нижние, бедные кварталы города. Когда попадаешь из одного мира в другой, комментариев не требуется. Есть люди, стоящие внизу социальной лестницы, — они, как муравьи, носятся из одной дыры в другую, перетаскивая тяжести. А есть люди, стоящие наверху социальной лестницы, — они расположились на террасах своих домов и взирают на толпу, наконец-то приструненную нашими бравыми солдатиками, которые стоят на всех углах, так плотно прижав к себе автомат, что он кажется неотъемлемой частью бедра, подобно тому как сутулые спины и испуганный вид прохожих составляют неотъемлемую часть установившегося порядка. Эта толпа жалких людишек, которые понижают голос, говоря самые безобидные вещи, держатся друг от друга подальше, чтобы не создавать скоплений под бдительным оком начальства, поглядывают на прилавки, чаще всего довольствуясь одними запахами съестного, щекочущими им ноздри, — что и говорить, это куда более успокоительное зрелище, чем щетинившиеся флагами лавины, которые еще месяц тому назад спускались по проспекту Независимости к площади Свободы. Все те ерь идет как надо. Во всяком случае, лучше, чем прежде. Там, наверху, десятки фигур, пьющих чай с биноклем в руке, подтверждают, что это так: недаром они сидят и ждут очередного развлечения, когда патруль ударами прикладов выломает дверь и ворвется в дом какой-нибудь подозрительной личности…Прогулка воспитательная и безопасная. Фиделия — явно метиска, точно сделанная из бронзы и гагата, в пронзительно-желтом платье с коричневыми полосками. Она идет чуть позади Вика, держит его за руку.Она ведет своего барчука так, чтобы он шел впереди нее. В чем тут усомнишься? Вик — весь в отца: ему всего восемь лет, а выглядит будто одиннадцать — загорелый, розовый, в обрезанных выше колен джинсах и майке, украшенной портретом Хуана Лапеллы — знаменитого центрального нападающего. Зато добротные ботинки и часы на руке показывают, что он за птица. Да к тому же он, как и мать, светлый блондин, волосы у него скорее цвета соломы, чем льна, и глаза голубые — скорее цвета незабудки, чем фиалки.— Hur mycket ar klockan? Который час? (швед.).

— спрашивает он.Это их игра. Сын француза и шведки, Вик болтает на четырех языках: французский у него — от отца, шведский — от матери, он более или менее может объясниться на английском, исковерканном в Оттаве и Дели, где в последние годы служили Легарно, и чуточку знает испанский, который он расцвечивает престранными словечками, заимствованными из всяких других языков и произносимыми на испанский манер. Фиделия, которой такая способность к языкам внушает известное уважение, вынуждена отвечать на своем родном диалекте, который Вик постепенно начинает постигать.Но на сей раз она не успевает ответить. Глухой рокот толпы стихает, звук шагов убыстряется, люди рассеиваются кто куда. Что там за крики? Перед магазином стоит длиннющая очередь, из которой четверо полицейских вытаскивают двух темнокожих, низколобых, коренастых женщин, которые посмели возмутиться ценами на рыбу. Они уже умолкли, но полицейские все же вталкивают их в машину, а оставшиеся в очереди жмутся к стене, запуганные, застывшие, вытянувшиеся в ряд, точно палочки в детской тетради, пропуская маленького блондинчика в сопровождении верной служанки.— Que han hecho, estas ninas? Что они натворили, эти девушки? (исп.).

— спрашивает Вик, переходя на испанский.Фиделия тянет с ответом. Лучше отойти подальше, семь раз прокрутить объяснение про себя, прежде чем выложить его маленькому ученику.— Они бедные, — наконец говорит она. — И считают, что рыба слишком дорогая.— Ну и что? — недоумевает Вик. — Мама тоже все время жалуется.— Об этом можно говорить дома, — наставительно произносит Фиделия. — Но не на улице — тут это уже политика.Проспект поднимается в гору. Фиделия прибавляет шаг, говорит, тщательно подбирая слова:— Недавно бедняки решили избавиться от богачей. А теперь, понимаешь, все наоборот.— Ну-у! — изрекает Вик и весьма логично добавляет: — Все равно всех бедняков не арестуют. Кто тогда будет работать на богатых?Фиделия раскрыла было рот, но, поколебавшись, решила смолчать. Никогда ведь нельзя ручаться: долго ли ребенку выболтать то, что ему сказано по секрету, в нынешние времена любое, самое безобидное слово может дорого обойтись, тем более в ее положении. Склон ползет круто вверх; Фиделия слегка задыхается, ссутуливается, пригибается так низко, что плечо Вика приходится почти вровень с ее подбородком. Да, лучше ничего не говорить. Лучше ничего не видеть, ничего не знать.А ей очень хотелось бы задать кое-какие вопросы. Вот только что, перед уходом, она опять заметила, что в доме пахнет табаком, а ведь ни мосье, ни мадам никогда при ней не курили. Рубашка, которая висит на бельевой веревке во дворе, слишком узка для мосье, и трусики, приколотые двумя пластмассовыми защепками, совсем не похожи на белье мадам. Вот уже несколько дней холодильник битком набит. Конечно, ни о каких гостях вечером, после комендантского часа, и речи быть не может, а если мадам решила закупить продуктов на всякий случай, про запас, как же это она при своей работе да при своем состоянии выстаивает такие очереди?— Вот мы и пришли, — замечает Фиделия.Самая крутая часть дороги осталась позади, и внешний вид квартала резко изменился. Здесь тянутся ввысь деревья парка; ширятся сады, охраняемые жирными, важно лающими псами, по дорожкам бродят откормленные кошки; бугрятся крыши особняков, из распахнутых окон которых, точно из огромных музыкальных ящиков, гремят с пластинок двойные синкопы. Внезапно Фиделия вздрагивает, и даже Вик останавливается как вкопанный. Из соседней улицы появляется колонна разряженных мальчишек, все в дорогих костюмах: кто изображает индейца, кто — карабинера, кто — Дэвида Крокета Дэвид Крокет — житель штата Теннесси, известный своей храбростью в войне с индейцами в 1813-1814 гг.

, и все вооружены пластмассовыми ружьями, точной копией настоящих. Их человек двенадцать; они окружили шестерых пленных — ребят разного возраста, которые идут, держа руки на голове. Вся группа направляется прямиком к ограде парка, пленным завязывают глаза носовым платком, ставят их вплотную к стене и выстраиваются перед ними на манер карательного взвода. Командир отходит — он не самый старший, но у него самое красивое обмундирование, что дает ему право на звание генерала.— Вы что, не можете играть во что-нибудь другое? — возмущается ближайший часовой.— Огонь! — кричит командир, уверенно делая отмашку рукой.Из двенадцати ртов вырывается звук, похожий на выстрел. Жертвы падают — сначала осторожно, а потом, оказавшись на земле, стараются прикинуться настоящими мертвецами: лежат, раскинув руки, разбросав ноги, пытаются не дышать, в то время как командир, шесть раз крикнув «Трах!», поочередно прикладывает к виску каждого револьвер, стреляющий пробками. Но вскоре жертвы не выдерживают и с криком оживают:— Теперь давайте меняться! А то все время нас расстреливают.Кипя от негодования, Фиделия уже оттащила Вика, подошла к калитке, достала ключ. Она поднимает глаза и снова вздрагивает, роняет связку ключей, наклоняется за ними, закашливается и только потом отпирает калитку. Уголок занавески успевает упасть, а тень, замеченная Фиделией, — скрыться. VI На крышу, звенящую от нескончаемой канонады капель, льет дождь, хотя он совсем не ощущается тут, в убежище, под сухими перекрытиями, точно ожившими благодаря воде, которая стекает по черепице, образуя маленькие водопады, а потом пузырится внизу, в водосточных желобах. У Марии же такое впечатление, будто дождь струится внутри нее и она постепенно тает. Хорошо еще, что ей есть чем отвлечься: она взялась довязать белый шерстяной свитер, начатый Сельмой для сына. Оттопыренные локти, толстые пластмассовые спицы защищают ее, точно иголки ежа, — защищают от Мануэля, который уже с трудом справляется с собой и то сгибается, то разгибается, то вертит в руках клубок ниток, то нечаянно касается плеча Марии.— Не могу я больше выносить эту клетку, — бурчит он. — В гараже стоят два велосипеда, с каким удовольствием я покатался бы на них с вами!— Вам что, надоело жить? — спрашивает Мария.Но это лишь слова, а на самом деле она тоже охотно рискнула бы выйти на улицу. Когда тебя подстегивает опасность и ты находишь прибежище, с каким облегчением ты залезаешь в него, однако скоро обнаруживаешь, что тебя словно бы лишили радостей жизни. И если для своих врагов Мануэль перестал существовать, то для себя он существует по-прежнему. Убежище стало для него тюрьмой — тюрьмой, парадоксально предназначенной для того, чтобы он избежал тюрьмы настоящей и сохранил свободу, которой не сможет пользоваться.Все еще во власти печали, сердясь на себя саму за эту скорбь и за то, что надеется в конечном счете свою печаль побороть, Мария исступленно вяжет, путаясь в петлях, сожалениях и надеждах. Образы погибших родственников преследуют ее по ночам, оставляя ощущение недоумения и вины. Как решилась она их оставить и, вместо того чтобы исполнить свой последний долг, устремилась вслед за Мануэлем? Как смеет она теперь считать, что, сохранив Мануэля, одного только Мануэля, его величество случай одарил ее величайшей милостью?— Мария, — шепчет Мануэль; пальцы его, медленно соскользнув с плеча Марии, пытаются развязать теперь узел ее пояса.Мария отстраняется, но не изображает оскорбленную добродетель. Как винить его в том, что столь тесная близость неизбежно открывает ворота желанию? Как винить его в том, что в минуту полного поражения, зачеркнувшего двадцать лет упорной борьбы, которая, казалось, уже завершилась победой, он стремится хоть в чем-то взять реванш? Она прижалась головой к его щеке. Не хочется, чтобы он думал, будто ему отказывают потому, что он в проигрыше; наоборот, он стал теперь куда ближе ей — ведь она уже три месяца терзается тем, что ничем не обогатила жизнь государственного деятеля, хотя ничего и не отняла. Не хочется, чтобы он считал, будто она так уж гордится тем, чего, впрочем, он не знает и что несказанно удивило Сельму, когда она смущенно предложила Марии таблетки и та — не менее смущенно — призналась, что в них нет необходимости. Не нужно, конечно, слишком завышать себе цену, но и слишком занижать тоже не стоит; просто не хочется уступать вот так, сразу, с первой же попытки. Но не подумает ли Мануэль, что все дело в трауре, в нежелании занять место Кармен, в угрызениях совести?— Не сердитесь на меня, — говорит Мария, отводя заблудившуюся руку. * * * Мануэль выпрямился и отстранился — покорно, но все еще дрожа, чувствуя, как бешено стучит кровь. Он встал на колени возле некоего подобия глазка, который проделал в крыше со стороны улицы: отодрал доску внутренней обшивки и приподнял плитку черепицы, подперев ее деревяшкой. Благодаря этому наблюдательному пункту он знал, кто входит и кто выходит, незримо наблюдал за обходами патруля, оповещавшего о своем приближении печатным шагом, и за сменой часовых, смотрел, как уходят и возвращаются до наступления комендантского часа соседи. Зачастую это служило для него лишь предлогом, чтобы воспользоваться даром зрения и с помощью глаз, более свободных, чем он сам, проникнуть в эту запретную даль, хотя на самом-то деле шпионил он за собой и описывал вполголоса собственное состояние.— Я не доверяю романтикам, Мария, — шепчет он сейчас, — и считаю, что каждый обязан сохранить себя для своего дела. Но когда теряешь все, кроме себя, собственная безопасность не доставляет радости. Мне стыдно, что я сижу сложа руки, мне стыдно, что я не страдаю. Впрочем, — продолжает он минуту спустя, — и ты считаешь, что мы не имеем права на счастье.Ждет отклика и, не дождавшись, тихо добавляет: — Вокруг нас — ад. А в аду не устроишь себе рая.— Тсс! — обрывает его Мария.Она заметила, что Мануэль вдруг перешел с ней на «ты». Когда он рассуждает вслух — бог знает, почему у него все время такая жажда излиться! — это, конечно, облегчает ему душу, но приходится его обрывать, как только, забывшись, он повышает голос. Дождь, кажется, перестал, и звук струящейся воды уступил место легкому перестуку, поскребыванию по крыше.— Странно, машина Легарно так и стоит у тротуара, — замечает, оглядев все вокруг, Мануэль. — Фиделия опаздывает по меньшей мере на час.Он снова вытягивается на матрасе под узким оконцем с темным стеклом, через которое со стороны сада проникает лишь луч красноватого света, вполне допустимого при фотографических работах. Он окрашивает розовым балки потолка, пеньюар, который дала Марии Сельма, свитер Вика. Мария сидит перед ним в ореоле рыжих волос, которые в этом крохотном помещении кажутся настоящей львиной гривой и с которых по утрам Мануэль снимает паутинки. Он ворочается с боку на бок, подминая воздушные горбы надувного матраса. Размышляет, посвистывает, щурит глаза, делает в полумраке какие-то пометки на страничках своей записной книжки. Наконец слышатся приглушенные голоса — в них больше сетований, чем объяснений. Хлопает дверца. Трогается с места машина. Включается пылесос.Но ненадолго: торопливое хлопанье крыльев возвещает, что воробьи, чьи коготки только что поскребывали крышу, вспорхнули, — значит, кто-то идет. Мануэль настораживается, продолжая, однако, писать; по-видимому, пылесос сменила щетка. Какой-то мужчина ходит взад-вперед по гостиной — шаги звучат то гулко (по паркету), то глухо (по ковру); вот он выходит в коридор, и удары о плинтус, доносящиеся сквозь приглушенный обмен репликами, указывают на то, что Фиделия разговаривает, не прерывая работу. Мало-помалу слова, перемежающиеся жалобными вздохами, становятся разборчивее; то и дело упоминается какой-то Пабло. Наконец Фиделия и ее собеседник оказываются под самым люком, и теперь все слышно.— Я, к примеру, — говорит мужчина, — возвращаюсь в деревню и тебе советую сделать то же самое.— А жить-то на что? — возражает Фиделия. — Мне же двух девчонок надо кормить, да и Пабло я не могу оставить одного в тюрьме.— Не двигайтесь, Мануэль! — шепчет Мария.Слишком поздно. Мануэль уже ползет, к люку, где есть узенькая щелка, созданная тоже стараниями Мануэля, — отверстие такое крохотное, что в него с трудом можно просунуть спичку, но все же оно позволяет разглядеть черное пятно косынки на фоне желтого пятна платья Фиделии, а рядом — светло-серое пятно, возможно, верх фуражки, принадлежащей обладателю двух энергично жестикулирующих рук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17