А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Иван Алексеев
ЛЮБОВЬ К ЖИВЫМ ЦВЕТАМ
РАССКАЗ
Помнишь тот мучительный, затягивающий кишки в узел вдох такта в пять
четвертей: NO-BO-DY-E-VER LOVED-ME-LIKE SHE DOES? Боже мой, ведь двад-
цать с чем-то лет прошло! Впрочем, DOES начинало уже следующий, в четыре
четверти такт.
Давным-давно жила-была на белом свете такая страна - Советский Союз,
где я однажды был счастлив.
Внезапный хлопок выстрела. Удивленное, по-детски расцветшее улыбкой
растерянности и непонимания лицо знаменитого боксера: и это все? Сплюс-
нутое и скособоченное тысячью ударов, с маленькими глазками, будто вби-
тыми в глазницы, с белыми зигзагами шрамов над глянцевыми вмятинами в
костях, оно все еще улыбалось, но сквозь улыбку, приоткрывшую кривые ос-
колки зубов, перемежаемые черными влажными пустотами, уже хищно просту-
пал предсмертный оскал, словно боксер пытался левой стороной рта переку-
сить электрический провод.
Судьба - это гармоническая идея личности, а истинная гармония всегда
трагична. Но для чего судьбе понадобилась тавтологическая рифма в том
месте, где так красиво и значительно строку обрывало многоточие? Для че-
го эта кровь, предсмертные стоны, синие, выпавшие наружу языки?
Второй выстрел показался не таким громким, как первый: знаменитый
боксер начал оседать, одной рукой поправляя съехавший галстук, а другой,
растопырив пятерню, как-то странно подгребал, словно пытался что-то,
стоявшее позади, отодвинуть.
Теперь, когда мне известно будущее, я бы хотел навсегда остаться в
том дне, в той набитой, как автобус на окраине в час пик, камере.
Не мне тебе рассказывать, что такое окраина. Я жил в Черемушках, а
ты, должно быть, в каком-нибудь Гольянове или Дегунине. О, эти наши бед-
ные пролетарские окраины, получившие в наследство бесхитростные имена
сгинувших деревень! - с не подросшими еще, тощими деревцами и холодными,
пронизывающими ветрами на остановках автобусов; с огородами под окнами
пятиэтажек, с бельем, без стеснения вывешенным на всеобщее обозрение, с
помойками, выползающими из бачков на асфальт, у которых каждый день слу-
чайно встречаются два соседа в майках и тапочках на босу ногу, и спраши-
вается, почему бы им не поставить ведра и не перекурить?; с лавочками во
дворах, на которых изваяны старухи в платках, одна толстая, оплывшая, со
сползшими с варикозных ног коричневыми чулками, а другая сухая, с воско-
вым застывшим скорбным лицом; с неуютом вечеров, озвученных звоном стек-
ла, пьяным бабьим визгом и пронзительными криками котов; с холодной ис-
париной ночей, черноту которых вдруг прорезал сверк ножа, отраженный от
единственного оставшегося в живых фонаря; с вонью ободранных, темных
подъездов с обгоревшими почтовыми ящиками - охраняемый государством за-
поведник брошенных женщин и детей, завистливых взглядов, вонючих влажных
ртов, из которых всегда несло портвейном и хамсой. Мне кажется, что ты
оттуда же, с окраины, что и тебя оставил отец, а преждевременно соста-
рившаяся мать покупала тебе подешевле и на вырост то, что ты никогда,
под самыми страшными пытками не рискнула бы на себя надеть.
Наши матери были постоянно беременны - родив нас, они некоторое время
сопротивлялись, раздвигая в абортариях бледные ноги с кривыми, в остат-
ках прошлогоднего педикюра пальцами, а потом все-таки подселяли нам в
комнату брата или сестру. В этой же комнате на раскладушках останавлива-
лись приезжие, пропитанные сельскими запахами соломы и скота родственни-
ки, и угол, заклеенный вырезанными из журналов портретами Леннона, Джаг-
гера, Планта, Болана, становился объектом их тупоголового внимания и по-
рицания; иногда по ночам матери подкрадывались с ножницами, чтобы отс-
тричь лелеемый хаир, а потерпев неудачу, рыдали на пустых кухнях, будто
в их одиночестве была повинна длина наших волос.
Думаю, тебе не хуже моего известно, зачем блудные отцы приходят в
свой бывший дом (в отличие от блудных сыновей они никогда не возвращают-
ся): купив наше расположение (цена-то, смешно сказать, десять, от силы
пятнадцать рублей), они неделю, а то и две имели полное право не помнить
о нашем существовании.
Пока он, жалкий, маленький, весь какой-то б/у, мелко покашливая, топ-
тался, переобуваясь в прихожей (мать почему-то так и не выкинула его
скособоченные, со сбитыми задниками тапки), - я, в отличие от сестры,
продолжал сидеть в комнате, приготавливая перед зеркалом выражение лица,
и, лишь в полной мере овладев мимическими мышцами, выходил. Я уже давно
уклонялся от его шатких, на цыпочках поцелуев, и он никак не мог подоб-
рать для меня форму приветствия: рукопожатие, вероятно, казалось ему
слишком официальным, а хлопок по плечу, не знаю, может быть, - фальшиво
оптимистичным? - и в его глазах выступала какая-то неясная мольба, но я
не снисходил до того, чтобы отозваться. В конце концов никто не спраши-
вал моего согласия на появление на этот свет, как никто не спрашивал и
тебя. Нас, спасаясь от одиночества, силой выдернули из вечного покоя не-
бытия (меня, кстати, тащили щипцами), дав взамен лишь убогую суету про-
дуваемых всеми ветрами окраин.
Я думаю, ты тоже мечтала о джинсах - настоящих. Вещью они являлись
лишь на первый взгляд и то лишь потому, что стоили денег. На самом деле
они были знаком посвященности (именно благодаря им праздничные толпы
Центра становились прозрачны, и можно было легко видеть и узнавать друг
друга) и постоянным напоминанием о скоротечности всего сущего: они уми-
рали довольно быстро (всей жизни их было год-полтора), превращаясь в бе-
лесые невесомые лохмотья. Не случайно тогда - помнишь? - вспыхнуло увле-
чение кожаными заплатками, заключавшее в себе ироничный намек на невоз-
можность остановить время. Я уж не говорю о том, что они были свидетель-
ством подлинности: в них нельзя было врать или прикидываться кем-то дру-
гим; чужие джинсы надеть было так же невозможно, как и подделать почерк,
ибо они представляли точный слепок хозяина, не только тела, но и души, и
если такое случалось, то это было скорее грустно, чем смешно. Настоящие
джинсы продавались в "Березках" и стоили пять двадцать пять, целое сос-
тояние, если учесть, что сертификаты тогда шли один к семи. Всякие же
польские, арабские или индийские нагло прикидывались джинсами и годились
разве что для ленинских субботников. В тех, настоящих, - был запах сво-
боды, эти же пахли убожеством и нищетой.
О, как я ненавидел свою окраинную судьбу, сделавшую их для меня не-
доступными! Я был чужаком на Пушке, Трубе, Стрите - будто пораженный
проказой окраины, я не смел приблизиться к своим братьям по духу: у меня
не было джинсов, и волосы я не смел отрастить до такого состояния, чтобы
их можно было завязывать на затылке в косичку (мои волосы лишь прикрыва-
ли уши, я не переступал той грани - воротника школьной формы, - за кото-
рой стоял окончательный разрыв с обществом).
В глубине души я знал, что отверженность моя - плата за происхожде-
ние. Ценности окраины - хорошие отметки, какой-нибудь технический инсти-
тут, потом служба в пиджаке с чернильным пятном у нагрудного кармана,
брак с некрасивой девушкой из непьющей семьи, причесанные дети в выгла-
женных костюмчиках, читающие гостям стихи, толстые внуки с диатезными
щеками, чистенькая старость со звонками в обитую дерматином дверь поч-
тальонши, приносящей пенсию, наконец, похороны с венками от трудового
коллектива под фальшивую медь профсоюзного оркестра - преследовали меня
с угрюмой неотступностью. Даже если бы мне удалось проникнуть в мир Сис-
темы (чувствуешь - это "проникнуть" выдает незаконность моих притязаний)
и сам Сержант поделился бы со мной затяжкой марихуаны, а Солнце, перетя-
нув мне вену жгутом, ввел бы дозу марафета, я и тогда остался бы челове-
ком окраины. Как и герой моей любимой книги Холден Колфилд, я все равно
вернулся бы назад, домой - кто-то раз и навсегда отнял у меня право сво-
его пути. Помнишь, уже годы спустя оказалось, что убийца Джона Леннона
(вылетело вдруг из головы его имя) накануне рокового дня читал "Над про-
пастью во ржи". Он не был сумасшедшим. Он сделал это, чтобы уже никогда
не вернуться домой с той дороги, на которую позвал его Джон.
Я ненавидел и презирал себя.
Ненависть, презрение да еще одиночество - вот что такое любовь на ок-
раине. В каких-то старых домах, с облезлыми стенами и окнами настежь, из
темноты неведомых углов кошачьей зеленью вспыхивали твои глаза, и ты
поднималась мне навстречу с чужих подстилок, пропитанная чужим потом,
вся в отпечатках чужих пальцев и слюне чужих языков, но оттого еще более
желанная; ты покорно шла позади, доверчиво вручив мне теплую мягкую ла-
дошку, чтобы в гибельных и отчаянных ласках, когда рот полон крови, а
душа за ненадобностью получает увольнительную, слиться со мной в одно
целое - в страсти, от которой не родятся ублюдки окраин. Я катался по
полу, рычал, грыз спинку кровати, но воплотить тебя было выше моих сил;
опустошенный, выплевывая древесную труху, я затихал и, чувствуя, как хо-
лодеет семя, горько, по-детски заходясь всхлипами, плакал.
Не было у нас своей Гертруды Стайн, которая бы дала имя нашему поко-
лению.
Однажды отец появился весь прикинутый (не правда ли, точное словечко,
если человек пытается прикинуться кем-то другим): на нем были новые, ту-
поносые, с коричневыми подпалами ботинки, небрежно распахнутый простор-
ный плащ со свисающим на обе стороны поясом, открывавший вид на новый, в
мелкий розоватый рубчик, костюм, куда-то пропал его привычный мелкий ка-
шель, а в голосе появилось что-то разболтанное и покровительственное,
словно он доказал и мне, и матери свою чудовищную правоту; упиваясь рес-
пектабельностью, словно сам не с окраины, а вполне благородного проис-
хождения, и не спросив разрешения, он закурил сигарету с фильтром (преж-
де он курил "Приму"), посмотрел на часы (они тоже были новые, в толстом,
крупном корпусе), словно намекая на какие-то, отложенные ради нас важные
дела, и, обычно избегавший прямых взглядов, уводивший глаза в сторону,
нагловато принялся рассматривать мать, что, конечно, было нечестно; по-
колдовав с наборным замком, он расстегнул (кажется, я впервые тогда ус-
лышал, как называются эти аккуратные прямоугольные портфельчики) дипло-
мат и выложил на стол пакет с новыми джинсами - я сразу узнал лейбл "Су-
пер-Райфл", - а на них, небрежно спланировав, весомо шлепнулась битловс-
кая "сорокопятка" - на одной стороне "Get back", на другой моя любимая
"Don't let me down", что в переводе означает "Не причиняй мне боли",
вещь, которую я мог слушать на своей трехскоростной "Комете" с утра до
поздней ночи. Лицевые мышцы на этот раз подвели меня, и, конечно, приш-
лось подставить под поцелуй щеку, а мать вдруг засмеялась, спросила, кто
она, и отец, выпав из образа, уведя глаза в сторону, ответил, что ее зо-
вут Малгожатой (как? - удивленно переспросила мать), что она из Польши,
и вывалил еще целую кучу никому не нужных подробностей. Но я ему простил
сразу все и навсегда и тут же от него отрекся: отныне я был сыном цвет-
ка.
Тусовщик только созерцает и ничего не просит у этого мира. Мир только
отражается в его глазах, не оставляя никакого следа.
Джинсы я выстирал, чтобы хоть немного засветлел шов, отжал, наслажда-
ясь тяжестью и грубостью ткани, небесным оттенком прокрашенной индиго
воды, и натянул мокрыми - это было что-то волшебное, какой-то неописуе-
мый кайф, и, когда зиппер, наконец, на глубоком вдохе застегнулся, из
гортани моей вырвалось что-то вроде любовного стона; пока они сохли, за-
поминая изгибы, складки, выпуклости (впрочем, пузыри на коленях оставля-
ли желать лучшего, но тут уж дело было за временем), я успел настолько
сродниться с ними, что уже не мог представить, как это еще вчера их у
меня не было, и вся прошедшая жизнь, начиная с первых проблесков памяти,
казалась мне пустой и бессмысленной. В тот день, врубив на полную мощ-
ность битлов, сшибая стулья, размноженный в дурной бесконечности зеркал
материнского трюмо, я танцевал так, как уже потом не танцевал никогда.
Помню солнце - его холодные отблески на стеклах домов, в лужах, на
бамперах автомобилей, и как ветерок шевелит поникшую полумертвую листву
и перебирает холодными нежными пальцами мои легкие, промытые волосы; на
мне - "Супер-Райфл", под свитером, на шнурке, изготовленном из бельевой
веревки, как нательный крест, как символ веры, - битловская "сорокопят-
ка", и у меня единственный раз в жизни есть все, что я хотел, и мне нем-
ного грустно от знания, взявшегося невесть откуда, что уже никогда я не
буду так волшебно счастлив, как в этот осенний день, двадцать пятого
сентября одна тысяча девятьсот семидесятого года.
В набитом битком скотовозе - так я называл автобусы - я ехал совер-
шенно один, не чувствуя локтей, не замечая углов портфелей и запахов не-
чистого дыхания усталых людей, не слыша просьб передать билетик; у меня
не было ни матери, ни отца, ни сестры - я оставил мертвецам отпевать
своих мертвых и ничуть об этом не жалел. В метро тоже не было ни души,
разве что случайная фраза из случайной книги залетела в память из-за чь-
его-то плеча: "Последний вопрос был задан Тернеру в упор, но его принял
на себя Бредфилд, и Тернер его внутренне поблагодарил", да, пожалуй, еще
коленки из-под рискованной мини-юбки - не твои, хотя ты наверняка уже
была в пути со своей Сиреневой, Подбельского или Фестивальной.
"Площадь Ногина" тогда была конечной.
В сквере у памятника погибшим под Плевной гренадерам я неспеша выку-
рил сигарету, вдыхая вместе с дымом благословенный воздух Центра, и,
двинув мимо Политехнического, проскользнув за спиной у Дзержинского, вы-
шел, одолев подъем ущелья имени КГБ, на Кузнецкий. Мне кажется... да,
точно, именно на Кузнецком, пробираясь сквозь толпу книжных спекулянтов,
я впервые услышал твои позывные, еще слабые совсем, еще едва в шуме
Центра различимые. У Пассажа они пропали, но когда, поднявшись по Сто-
лешникам, я увидел бронзовый зад могучего жеребца и державную спину кня-
зя Юрия, по преданию основавшего этот огромный город с кубистским безу-
мием окраин, они снова тревожной азбукой Морзе застучали в моей голове.
И, выйдя на Стрит, я бросился бежать - вдруг ты уже на Пушке?
За двадцать лет это слово так обтрепали, что из него сквозь простор-
ные прорехи давно выдуло первоначальный смысл. Тогда тусоваться означало
- просто быть рядом, когда ты вместе и в то же время сам по себе. Тусов-
щики никогда ни о чем не спорили, не пускались в рассуждения, не желали
вникать ни в какие житейские подробности - на фоне огромной, неведомой
истины слова теряли всякую цену и годились только для того, чтобы
стрельнуть сигарету, спросить о времени да еще, пожалуй, уточнить, на
чьем флэту сегодня засветится, скажем, соло-гитара из "Чистой случайнос-
ти", делавшей Дип Папл один к одному. Тусовщики никогда не интересова-
лись, кто ты, откуда пришел и куда собираешься уйти, - здесь никто не
посягал на свободу другого, и сегодня на Пушке я был равным среди равных
- почти: ядовитые испарения окраины все же проникали на поверхность,
поднимаясь с самого дна души, но испортить этот день были не в силах:
"Супер-Райфл" и "сорокопятка" на груди под свитером надежно хранили меня
от них.
В том сентябре тусовка, еще не оправившаяся после распада "Beatles",
была напрочь раздавлена известием о смерти Джимми Хендрикса. Несколько
переносных катушечных магнитофонов крутили их вещи, и бронзовый поэт,
такой же, как и мы, тусовщик, сложив на груди руки и чуть склонив голо-
ву, пытался вникнуть в новые для него гармонии. Дважды нас сгоняла мили-
ция, мы молча уходили, но вскоре снова стекались почти в том же составе;
сквозь нас, квантуемая светофором, в тщете бессмысленного движения про-
сеивалась чем-то озабоченная толпа, голуби подходили совсем близко, не-
которые даже позволяли трогать себя, по ветреному небу разматывалось,
будто гигантский рулон слежавшейся ваты, скучное серое облако, норовя
слопать солнце, и ничто: ни смерть, ни милиция - не могло отнять у нас
свободу и любовь.
Напротив, у подножия памятника, на чугунной цепи сидела девушка: зо-
лотистые волосы, слинявшие до белизны джинсы в кожаных заплатках, на
груди, подвешенный на шнурке, настоящий живой кактус в крохотном пласт-
массовом горшочке (все мы дети цветов); мы долго смотрели друг на друга,
не отводя глаз. Она улыбнулась первой, и я кинул ей пачку "Стюардессы";
1 2