— Я обещал этой весной поехать с тобой в Испанию недельки на две. По пути мне надо будет завернуть в Лондон, повидать сына. Это твердо. На Майорку. Знаменитый курорт.
Его уклончивость насторожила и обескуражила Любочку: она была уверена, что Евгений сдержит обещание, что она заставит его сдержать, и ему не отвертеться, что он принадлежит ей, любит только ее, что с Таней его ничто не связывает (так она внушила себе, хотя сам Евгений о своих отношениях с женой никогда не говорил). Любочка просто повторяла заблуждения многих легковерных, самонадеянных любовниц. «Выходит, он обманул или передумал? Почему, как мог? Я отдала ему свою молодость, поверила. Ну, нет, я не допущу; два года совместной жизни, как жена, клятвы в любви, дорогие подарки, наконец, эта квартира, восторги, всякие ласковые красивые слова — богиня, ангел-хранитель и прочее; надежды, планы — и всё впустую», — лихорадочно размышляла Любочка, глядя, как Евгений застегивает рубашку и не может попасть пуговицей в петельку. Она перепелкой выпорхнула из-под одеяла в чем мать родила и стала усердно застегивать ему пуговицы. Потом, справившись, схватила его руку и приложила ладонью к своему теплому мягкому животу.
Нежно прощебетала:
— Послушай… Слышишь?
— Что именно? Ничего не слышу, — не понял он.
— Там шевелится твой наследник. — И обхватила обеими руками его шею, осыпала своими неземными неподражаемыми (слова Евгения) поцелуями. Эффектная вообще, она была прекрасна в этот миг. Изящно сложенное молодое тело излучало нежность и страсть. Темнорусые волосы двумя пышными локонами падали на плечи и своими концами шаловливо касались ее розовых сосков. Густая челка падала на лоб по самые ресницы.
Говоря откровенно, Соколов ничего не мог и услышать, поскольку сама Любочка толком не знала, беременна она или ей так кажется, потому что хочется забеременеть; она была в полной уверенности, что ребенок прочно и окончательно свяжет ее с Евгением, и она станет госпожой Соколовой. Такой поворот дела вообще-то не представлял для Евгения особой неожиданности. Он, конечно, принимал все меры предосторожности, идя на связь с Любочкой, да и она разделяла его осторожность, по крайней мере, на словах. Весть эта ошеломила Евгения, словно ему не доставало уже существующих проблем. Он взорвался:
— Ты что?! Как тебя понимать?! — Он стоял перед ней в плавках и рубахе, растерянный и разъяренный, смотрел на нее широко раскрытыми глазами и не находил других слов.
— А я тут причем? Ты был неосторожен, я тебя предупреждала, — спокойно, соблюдая хладнокровие, ответила Любочка, вызывающе подбоченившись. Похоже, она была готова к такой реакции Евгения.
— Удивительно! Непорочное зачатие. Так, наверно? — Горькая усмешка исказила его вдруг побледневшее лицо, и он начал торопливо одеваться. Любочка тоже набросила на себя халатик и, понурив голову, прошлась по комнате.
— И он говорит: «удивительно». Он еще удивляется! «Непорочное зачатие». Нет бы вспомнить, сколько раз пренебрегал презервативом.
«Авантюристка, коварная мошенница, все спланировала, продумала и рассчитала. Все, да не совсем все», — сверлили его мозг гневные мысли, но обратить их в слова он воздерживался, по крайней мере, до поры до времени. А сейчас — молчаливое презрение. Он быстро и без слов оделся и решительно направился к двери, но Любочка проворно бросилась наперерез, халатик ее распахнулся, обнажив пряную грудь. Она распростерла руки, чтоб обнять его, он резко остановился и отступил на полшага, демонстрируя всем своим видом решимость и неприступность. И Люба опустила руки и смиренным тоном произнесла:
— Не пугайся: ребенка я воспитаю, сама воспитаю. Я люблю детей и ни в чьей помощи не нуждаюсь. Так что «не боись».
Последнее слово она произнесла с язвительным вызовом и так же демонстративно отошла в сторону, как бы уступая ему дорогу. Евгений сделал шаг вперед и, обернувшись к ней лицом, глухо проговорил:
— Этого ребенка не должно быть. Потом, со временем — пожалуйста, рожай сколько угодно. А пока… потерпи. — И, не сказав больше ни слова, выскочил за дверь, как ошпаренный.
Такого крутого поворота Люба не ожидала. Конечно, она не думала, что своим сообщением обрадует Евгения, но чтоб так резко, грубо… Только что он дарил ей свои ласки, говорил слова любви, в искренности которых она не сомневалась; еще неделю тому назад в этой же постели они говорили о разводе, и Евгений заверял ее, что вопрос решенный, и все дело за временем и обстоятельствами. (Какими именно, он не сказал, а она не стала уточнять: важно, что он готов на развод.) И вдруг — хлопнул дверью, словно влепил ей пощечину. Вот уж действительно, от любви до ненависти один шаг. Люба упрекнула себя: не вовремя и не к месту сказала она о беременности. Он взвинчен стрельбой и тем, что резко сократилось число вкладчиков, клиенты напуганы, стараются изымать вклады, несмотря на высокий процент. Не доверяют, опасаются. Он растерян, озабочен, а тут я, как снег на голову — беременна. Да и он вообще не против ребенка: рожай, мол, сколько хочешь, но не сейчас. Почему не сейчас? Объяснил бы. Не сорвалась бы их поездка в Испанию и Англию. Ведь он обещал. В Испанию на две недели на взморье, поразвлечься. В Англию — навестить Егора. Надо завтра все уладить. В конце концов можно сказать, что с беременностью пошутила или это была ошибка врача.
Люба впервые поняла, как зыбки, иллюзорны ее планы и расчеты «заполучить банкира». Но самоуверенная, «неотразимая красавица», какой считала себя Люба, не теряла надежды. Она не отступит и будет бороться до победного конца.
2
В этот необычный для Соколовых день Таня работала по вызовам на дом. Вызовов было много; несмотря на начавшееся лето, люди болели, главным образом, пожилые, пенсионеры. Дни обслуживания больных на дому для доктора Соколовой были самыми тяжелыми, связанными с нравственной нагрузкой, с душевными переживаниями, когда она лицом к лицу сталкивалась с драмами и трагедиями человеческих судеб. Попадая в квартиру больного, она видела недуг, лечение которого не входит в компетенцию врача, имя этому недугу — нищета и безысходность. Она видела истощенных голодом старушек и стариков — ветеранов войны, тех самых, что защищали Сталинград и штурмовали Берлин, спасая человечество от гитлеровской чумы, что прошли кровавыми дорогами от Волги до Эльбы и на закате дней своих оказались заброшенными и никому не нужными. Чем и как она могла им помочь? Выписать рецепт на лекарство, на покупку которого уйдет половина пенсии? А какой рецепт она могла выписать от дистрофии, от полного истощения, чем могла помочь больной старушке, во рту которой второй день не было и росинки? Ей запомнились двое одиноких пенсионеров Борщевых — Петр Егорович и Анастасия Михайловна. Их единственный сын с женой и детьми жил на Сахалине, где остался работать после военной службы. До «перестройки» часто писали письма. А теперь — раз в год, и то хорошо. Денег нет и на конверты. Анастасия Михайловна мучилась от гипертонии, Петр Егорович страдал радикулитом и ишемией. Жили, как и миллионы им подобных, только на пенсии, которых еле-еле хватало на хлеб, сахар да картошку. Жили впроголодь, трогательно вспоминали свое недавнее прошлое, когда пенсии хватало и на харчи и на какую-никакую обнову. И были довольны. И вот настало сатанинское время, горбачевская «перестройка» да ельцинские реформы. Пошло все прахом, порушился устойчивый порядок, наступила дьявольская смута. Вспомнила Таня, как месяц тому назад ее вызвали Борщевы: у Петра Егоровича сердечный приступ, перебои пульса, аритмия. Анастасия Михайловна свой диагноз ему поставила: «От недоедания эти хвори у него. Вишь, как истощал, кости да кожа». — «Но вы в магазины ходите?» — сорвался у Тани глупый вопрос, которого она тут же устыдилась. И старуха ответила с иронией: «А то как же? Хожу. Будто в музей: посмотрю на полные витрины всякой вкусной снеди, постою, надышусь до головокружения, с тем и домой ворочусь. А дома, чтоб отвлечь себя от тех витрин, притупить голод, телевизор включу. А по телевизору, как нарочно, гладкий мужик красную икру жрет, а она по бороде его так и скатывается. А там стол показывают, уставленный всякими яствами. Все дразнят, издеваются над голодным народом».
Таня вспомнила потрясшую ее картину в подземном переходе возле метро. Ухоженная девица-продавщица возле огромной кущи пышных роз и каллов, а напротив замызганное истощенное существо лет пяти от роду сидит на каменном полу, поджав в лохмотья ножки и держит обрывок картона, на котором неровным почерком начертано: «Я есть хочу!..» Рядом с ней бумажная коробочка, в которой топорщатся две синих сторублевых купюры. А мимо течет поток людей, разных, и таких же нищих, и богатых, бросают скользящие взгляды, либо вообще не замечают и спешат, спешат куда-то, и только двое бросили измятые купюры. Таня достала бумажку в пять тысяч, опустила в коробочку, ощутив какую-то неловкость или стыд. Больно язвил этот нелепый, совершенно дикий, какой-то нарочито неестественный, неуместный контраст дорогих цветов и голодного изможденного ребенка, и ей подумалось, что это и есть символ сегодняшней России, растерзанной, изнасилованной и ограбленной небывалым, неведомым в истории мира предательством.
С этой щемящей душу мыслью Таня поднялась на третий этаж и направилась к квартире своих пациентов Борщевых. Дверь в квартиру была приоткрыта, и несколько пожилых людей молча толпились в прихожей. По их скорбным лицам Таня почувствовала беду. Кто-то вполголоса сумрачно произнес:
— Опоздал доктор.
Да, помочь она уже не могла: Петр Егорович был мертв. А на нее устремили вопросительные взгляды соседи, ожидающие каких-то магических действий, и растерянные, заплаканные глаза Анастасии Михайловны.
— Отошел, отмучился, — говорила она негромким слабым голосом. — Наказал не давать телеграммы сыну, чтоб, значит, на похороны не приезжал. Одна дорога, говорят, миллион возьмет. А похоронить тоже миллион. А где ж его взять?
— Да-а, и жисть горька и смерть не сладка, — произнес пожилой мужчина — сосед.
— Все терпел, не жаловался особенно, — продолжала Анастасия Михайловна. — Только когда совсем стало плохо, попросил вызвать Татьяну Васильевну.
Таня сделала все, что в таких случаях от нее требовалось, выдала свидетельство о смерти, затем, уединившись с овдовевшей, теряющей самообладание старухой, достала из сумочки деньги и, не считая их, все, до последнего рубля, отдала Анастасии Михайловне.
— Это вам на похороны. И примите мое искреннее соболезнование.
Она обняла несчастную, растроганную вниманием старуху и, с трудом сдерживая слезы, ушла. Она знала: в кошельке было около ста тысяч рублей, а похороны сейчас стоят в десять раз дороже. Больше она не могла. И об этих ста тысячах, подаренных на похороны, она скажет Евгению. Едва ли это ему понравится, но он промолчит, а возможно, даже одобрит. Он не знает счет деньгам.
Домой пришла усталая, подавленная. Решила слегка перекусить. Большой холодильник был полон разных продуктов. Таня отрезала кусочек осетрины, но есть не стала: вспомнила рассказ Анастасии Михайловны о магазине-музее и о витринах, полных продуктов, при виде которых кружится голова, и аппетит пропал.
Выпила чашечку кофе и, облачась в халат, включила телевизор. По одному каналу шел фильм «Ночь со Сталиным» — гаденькая карикатура, бездарная и пошлая, рассчитанная на недоразвитых и доверчивых гоев, не способных самостоятельно мыслить. С брезгливостью она нажала на клавиш и сменила канал. Там шел тоже фильм — об Иисусе Христе. Дешевая инсценировка на библейский сюжет, в которой Таню поразила одна существенная деталь: Иуда был изображен негром. Все пророки-иудеи белые, и только Иуда черный. «Боже мой, очередная сионистская стрепня, фальсификация, — возмутилась Таня. — Школьнику известно, что Иуда, как и остальные ученики Христа, был иудеем, значит, как и они, белым. Но он был предателем, он стал символом предательства. А разве может еврей быть предателем? По мнению сионистов — ни в коем случае. И авторы фильма, очевидно, евреи, сделали Иуду негром. Цинизм? Да, цинизм и ложь, фальсификация».
Таня снова сменила канал, и экран разразился визгом саксофонов и грохотом барабанов. Какой-то полуодетый, с растрепанными волосами юнец, присосавшись к микрофону, метался по сцене, выкрикивая охрипшим простуженным голосом невнятные слова, непрестанно повторяя одну и ту же фразу: «Я тебя хочу!» Она подумала: «Безголосые ублюдки плюют с экранов телевизоров в лицо зрителей несусветной мерзостью, в то время, как в подземных переходах чарующие голоса подлинных талантов поют любимые народом песни за милостыню». Однажды она услышала в подземном переходе на Тверской, как пела нищая женщина. Отличное сопрано! Необыкновенной чистоты серебряный голос доносил до столпившихся вокруг прохожих-слушателей проникновенные некрасовские слова: «…горе горькое по свету шлялося и до нас невзначай добрело. Ой, беда приключилася страшная: мы такой не знавали вовек…» И от этих слов, проникающих в самую душу, хотелось рыдать вместе с певицей, кричать: «Люди, родные, русские! Отведем беду страшную от нашей России!»
Телефонный звонок спугнул ее мысли. Она с непонятной опаской и напряжением взяла трубку. Незнакомый гнусавый, дребезжащий голос спросил:
— Ты еще жива? То было только предупреждение. В следующий раз будем бить на поражение. Так и передай своему жулику.
А потом — короткие гудки. Незнакомец поспешил положить трубку. Да и звонил, наверно, из автомата. У Тани перехватило дыхание, холодок пробежал по коже. Камнем запало в душу последнее слово — «жулик». Это Евгений. Положив трубку, она пошла в спальню, потом на кухню, заглянула в ванную, сама не зная зачем. Она, как тень, шаталась по квартире, растерянная и неприкаянная. «Евгений — жулик, его собираются убить, — стучало в разгоряченном мозгу. — Его, значит и меня?» Страх обволакивал ее плотным зябким покрывалом; ее начало знобить, а мысль продолжала выстукивать: «Евгений — жулик». Она не находила себе места, с опаской посматривала на телефонный аппарат, словно в нем таилось что-то страшное, угрожающее. Во рту пересохло, и она достала из холодильника «кока-колу» и выпила. Затем прилегла на диван и попыталась успокоиться и собраться с мыслями. Прежде всего жулик ли Евгений? Ее Женя, Женечка. С этим она не хотела согласиться: жулик — это нечто преднамеренно, сознательно преступное. Она хорошо знала Женю, толкового экономиста районного масштаба. На службе его ценили и уважали. В честности его она и близкие знакомые, в том числе и начальство его, не сомневались. Он легко и уверенно бежал вверх по служебной лестнице. Не терпел диссидентов, хотя сам открыто говорил о недостатках в стране. Особенно возмущался состоянием трудовой дисциплины, при котором лодырям жилось вольготно, и одобрял деятельность Андропова, пришедшего на смену «престарелому маразматику», — так он называл Брежнева. В те счастливые в их семейной жизни годы за ним не замечалось ни зависти к преуспевающим, ни жадности. Он был если и не образцовым, то хорошим, нормальным мужем, преданным семье. Таню он искренне любил, в чем она не сомневалась и платила ему тем же. Конечно, не всегда над ними было яркое солнце, изредка на короткое время над головами появлялись летучие тучки ревности, и это не удивительно: оба были молодые, представительные, внешне броские, заметные, часто одариваемые комплиментами с обеих сторон. Евгений рослый, спортивного телосложения, веселый, остроумный, знал себе цену и понимал, что он нравится женщинам, но серьезного повода для ревности Тане не давал. Ей в нем нравилась открытость и прямота, энергия и жизнелюбие.
Внешне их что-то роднило. Красавицей Таню, пожалуй, нельзя было назвать: все в этой невысокой щупленькой девушке было миниатюрно — и овальная головка, и стройная гибкая фигура, сложенная гармонично, и нежный тихий, но выразительный голосок — все в точных пропорциях и… мелковато. Как говорят, на любителя. Выделялись ее карие глаза под темными бровями, контрастирующими светлым шелковистым волосам, маленький рот и открытый взгляд, осененный светлой, чистой, доверчивой детской улыбкой, в которой и таилось нечто необыкновенное, загадочное и притягательное, какая-то непостижимая душевная глубина, полная нерастраченной энергии и светлых помыслов. Глаза ее лучились добротой, сиянием нежности и любви. Сердце ее всегда было переполнено любовью и лаской, но своих чувств она никогда не выплескивала наружу, хранила их в себе, как святую тайну. Разве что в самые интимные минуты их близости с Евгением она позволяла себе расслабиться и давала волю эмоциям. В этом отношении ее девизом были строки любимого поэта Федора Тютчева:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои…
потому как:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21