А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Уж на что захудалый «жучок» — родоначальник всей этой семейки, давно снятый с производства, но все еще бегающий по миру, в основном на запасных частях, — и тот задирает нос.
Но немцы хоть не крикливы. Рассуждают негромко, но веско. Так, по крайней мере, им кажется.
Зато итальянцы… Бог ты мой! Попадется тебе соседом какой-нибудь жеваный «Фиат», и считай, что ночь пропала. Не даст вздремнуть. Будет трепаться без остановки. И сам посмеется своему остроумию. А слушаешь ты его или нет — ему безразлично. Знай чешет, отводит душу. И голос обычно высокий, резкий. Ну точно ножом по стеклу или капоту провели.
Французы — элегантные собеседники. Не назойливые. Себе на уме. Не перебьет. Скажет словечко и ждет реакции. Ему важно знать, дошло до нас или нам надо все разжевать. А разжевывать французы не любят. Ну раз ты неотесанный провинциал, то тебе необязательно знать. Переглянутся друг с другом чуть заметно — и все. Если японская машина окажется рядом, ее удостоят взгляда. К нам, японцам, у них отношение уважительное. Мне один «Рено» однажды отвалил комплимент. Вы, сказал, японцы, — французы Азии. Не правда ли? Ну что ему ответить? Чтоб не задеть национальное самолюбие и свой престиж соблюсти? Я ответила так: а мы, мосье, в Японии называем вас, французов, японцами Европы. Не обиделся. Даже рассмеялся. Вместе посмеялись.
Об американцах… даже говорить неудобно. Можно неверно истолковать мои слова. Посчитать, что исхожу завистью к их необъятным габаритам, избытку хрома и всяческих других блесток, которые, как и лишний жир у человека, не свидетельствуют об отменном здоровье. Все эти «Форды», «Шевроле», «Кадиллаки», «Бьюики», «Олдсмобили», словно толстые тяжелые тещи, еле умещаются на своем отрезке парковки, норовят высунуть бока на чужую территорию. Станет такой рядом с тобой, тяжело отдуваясь с дороги — отмотал за день небось тысячу миль, — бросит свое надоевшее «хау ар ю?». Как, мол, поживаете? И, не дождавшись ответа, тут же доложит «ай эм файн!». Я, мол, в порядке! И немедля задремлет, прикрыв фары. Время, мол, деньги. Чего зря трепаться. Завтра предстоит дальняя дорога. Надо отдохнуть.
Наши японские машины, когда оказываются рядом на стоянке, любят потрепаться между собой на родном языке и лишь в исключительных случаях, когда между ними затешется иностранец, из приличия переходят на английский. В таких случаях разговор скоро иссякает, и каждый скучает в одиночестве, дожидаясь утра.
На сей раз я вообще земляков своих не обнаружила у мотеля. Возможно, из-за темноты — на стоянке почти все фонари были погашены. Это не совсем обычно. Чаще всего на этих стоянках каждый третий автомобиль — японец. Одну «Хонду» я, правда, приметила, проезжая вдоль всей линии задних бамперов, чтоб припарковаться перед дверью комнаты номер 68. Но то ли она в полудреме меня не заметила, то ли из свойственной нам, японцам, застенчивости не проявила никакой реакции и, только лишь когда я ушла далеко на другой конец стоянки, слегка подмигнула задней фарой. А может быть, это мне только показалось.
Итак, я стояла среди чужих. С одной стороны потел толстый американец, с другой — серая, как мышь, русская «Лада». Недурное расположение — впору провести конференцию сверхдержав по разоружению.
Американец уже спал. «Лада» — нет. И у меня сна ни в одном глазу. Неплохо бы поболтать, обменяться мнениями на сон грядущий. Кошусь на «Ладу». Улыбаюсь как можно дружелюбней. Не реагирует. Не всыпает в разговор. С русскими всегда так. Мне уж говорили, у них инструкция такая: не вступать в разговоры с чужими во избежание провокации. Господи, что я могу ей сделать? Ну, выезжая, зацепить бортом, разбить заднюю фару. Так она же застрахована. На ближайшей станции технического обслуживания поставят все новенькое. Будет выглядеть лучше, чем была. И все бесплатно. Платит страховая компания.
Кроме того, машина-то лишь по происхождению русская. Так же, как и у меня, у нее американский номер. По гражданству мы, так сказать, американцы, и русские инструкции на нее уже не распространяются, кроме технических. Но, видать, не так легко отделаться от некоторых привычек. Отмалчиваться, держать язык за зубами — это у русских автомобилей в крови, продай их хоть на край света. От подобных привычек, что всасываются с молоком матери, долго не удается избавиться. Я это знаю по себе. Бегаю по американским дорогам, а поскреби меня — обнаружишь чистопородную японку. Со всеми нашими восточными штучками. Которые европейцу или американцу никогда не понять.
Мне остро захотелось расшевелить «Ладу», вызвать ее на разговор. Пусть не совсем откровенный, но все равно любопытный. О ее родине я мало знаю. А ведь эта страна граничит с моей далекой Японией. И ведет себя она вызывающе и загадочно. Никогда не знаешь, какой фортель выкинет завтра. А не зная, не будешь готов ответить. В наше-то время минимальная ошибка, непонимание могут привести к самым тяжким и неисправимым последствиям. Баллистическую ракету с водородной боеголовкой, выпустив, назад не повернешь.
Чтоб затеять разговор, важно хорошо его начать. Не вспугнуть нескромным вопросом собеседника, не заставить его, как улитку, уйти в себя. Тогда все завершится несколькими банальными фразами. Такой разговор лучше не начинать.
На нашей стоянке не все машины дрыхнут. Там, подальше, за «Ладой», стоят сплошные американцы, и они галдят, не стесняясь. У себя дома. Кого стесняться? До меня доносятся лишь обрывки. Чуть напрягшись, улавливаю, о чем речь. Конечно, нефтяной кризис, цены на горючее. О чем еще могут так горячиться эти янки? С их прожорливыми мощными моторами и с их привычкой носиться по дорогам на максимальной скорости.
Нам бы их заботы. В Америке, невзирая на все повышения, цены на бензин по-прежнему одни из самых низких в мире. А заставь их платить, сколько платят в Европе или на моей родине, тут же был бы бунт, революция. Они и слышать не хотят о снижении скорости хоть на десять миль в час. Или о том, чтоб в одной семье держать не три автомобиля, а два. Что вы! Это же нарушит привычный образ жизни. Американский образ жизни. Ущемит на йоту привычный комфорт, о котором на большей части планеты до сих пор и мечтать не отваживаются.
— Душно, — сказала я, скосив глаз на «Ладу». Ее фара осталась недвижной.
— Может, под утро посвежеет, — снова запустила я крючок.
Снова ни словечка в ответ.
— И у вас в России так же душно бывает?
— Нет, — разомкнула челюсти «Лада». — У нас в СССР — самый лучший климат.
— Положим, в Японии климат также недурен.
— Не знаю. Я там не бывала.
— Ну, а как вам Америка? Нравится?
— Есть две Америки, — как по-писаному ответила «Лада». — Америка эксплуатируемых рабочих и бесправных негров и Америка капиталистов-монополистов.
— Я не о том, — усмехнулась я. — Мне любопытно, как вам на свежий глаз, показалась жизнь в Америке? Что вам здесь понравилось?
«Лада» не сразу ответила. Повела фарами налево, направо, убедиться, что поблизости нет других русских машин.
— Техническое обслуживание, — сказала она вполголоса.
— Лучше, чем в России?
— Да.
— А еще что?
— Еще что? Запасных частей вдоволь. В СССР с этим делом беда.
— Ну а дороги?
— Дороги? — тихо рассмеялась «Лада». — Кто с Америкой в этом деле сравнится? У вас, что ли, в Японии дороги получше?
— Ну не лучше, но и не хуже.
— Правда? Ну и везет же вам. Дома — хорошие дороги, продали в Америку — и здесь хорошо. У нас в России еще не все на должном уровне.
— «У нас в России, у нас в России», — передразнил «Ладу» стоявший за ней «Фиат». — Какая ты русская? Ты же наша, итальянка. Со мной одних кровей. Фиатовских.
— Не смешите меня, — даже не рассердилась «Лада». — Я вас, молодой человек, знать не знаю. И слыхом не слыхала, чтоб меня с вами связывали хоть какие-нибудь родственные отношения.
— Секрет Полишинеля, — сказал «Фиат». — Весь мир знает, а она пребывает в счастливом неведении. Приятно это вам или неприятно, а мы «Ладам» кровная родня.
— Я — русская. И родилась на Волге.
— А как называется город, в котором родилась? — не унимался «Фиат».
— Тольятти.
— Ха-ха-ха, — зашелся от смеха «Фиат». — Знаешь, кто был Тольятти, чьим именем этот твой город окрестили? Пальмиро Тольятти был лидером итальянской коммунистической партии, и когда моя фирма «Фиат» заключила контракт с СССР на постройки автомобильного завода на реке Волге, то новый город назвали именем Тольятти, а тебя, «Ладу», продали с потрохами русским, взяв за основу устаревшую модель «Фиат-124».
— Еще раз повторяю, я — русская, — упрямо сказала «Лада», — а все эти разговоры — отрыжка холодной войны.
— И песен итальянских не помнишь? — не унимался «Фиат». — На твоей подлинной родине, в Турине, хоть это и не Неаполь, а все равно поют славно.
— Я помню наши, русские, песни, — мечтательно произнесла «Лада».
— Спой, — попросила я.
— А можно? — спросила «Лада». — Никто не будет возражать?
— Плевали мы на них, — сказал «Фиат». — Пой!
— Волга, Волга, мать родная, — вполголоса запела «Лада». — Волга — русская река.
Даже американцы перестали судачить о ценах на бензин и прислушались.
У «Лады» был приятный мягкий голос, песня лилась плавно, и вся стоянка автомобилей заслушалась.
— Бельканто! — выразил мнение всех «Фиат», когда русская песня кончилась. — И все же ты, «Лада», итальянка. И наши песни не могли выветриться из твоей памяти. Хочешь, я тебе напою, а ты постарайся вспомнить.
— Мне нечего вспоминать.
— А все же… попробуй.
— О, соле мио, — затянул сладким голосом «Фиат», и на наших глазах стала преображаться «Лада». Она вся как бы 'засветилась внутренним светом и взволнованно прошептала:
— Я помню… Я помню эту песню. О, соле мио. Боже мой, словно голос матери услышала. Давай, дорогой, вместе споем… дуэтом…
— Ух ты, моя итальяночка! — вспыхнул «Фиат». — Давай, подруга, вместе споем.
Над стоянкой поплыла сладкая неаполитанская песня. В два голоса. Один — с чистым итальянским акцентом, другой, хоть и по-итальянски, но с русским произношением. И так дружно слились, словно их никогда не разлучал никакой торговый контракт.
ОНА
На улице выл ветер, и в его вое ощущался пронизывающий холод, казалось, проникавший через каменные стены дома. Мокрые большие хлопья снега хлестали по окну, как плевки. А в самом доме было сухое электрическое тепло, устоявшиеся привычные запахи маминых духов, и обои на стенах были такими родными, способными укрыть, защитить, убаюкать. О каждом пятне на них я могла бы рассказать целую историю. Истории этих пятен — в сущности, вся моя жизнь. Детство. Отрочество. Юность.
Я покидала отчий дом. Вернее, отчий дом выбрасывал меня. Отрыгивал, сплевывал в январскую стужу и темень. Как чужеродное тело, колючий, неблагодарный комок плоти и крови, по недоразумению произведенный на свет божий, где у всех людей дети как дети, а это — черт знает что, гадкий утенок, выродок.
Я покидала собственный дом моих родителей в Форест Хиллс, Квинс, Нью-Йорк. Трехэтажный кирпичный особняк: пять спальных комнат, гараж на три автомобиля, доступный лишь верхней части среднего сословия — предмет папиной и маминой гордости, венец их паучьей, безрадостной драки за то, чтобы выжить и наскрести счет в банке.
Меня здесь еле терпели всю мою жизнь. Я была Золушкой. Любили моих сестер. Те были нормальные, те были понятные, те были до зубной боли скучные. Как папа и мама. Как обитатели соседних коттеджей, где все было одно и то же: стриженые газоны, будто сделанные из синтетической травы; на нижнем этаже одинаковые автоматически распахивающиеся ворота гаражей, выставивших свету самодовольные широкие зады дорогих автомобилей, под стать задам раскормленных, при бесконечных разговорах о диете, хозяек этих домов.
Чашу терпения переполнили мой необъяснимый уход от мужа и возвращение под отчий кров, что пришлепнуло печать неприличия на этот порядочный, строгих правил еврейский дом.
В девятнадцать лет я выскочила замуж, а в двадцать уже имела развод, пыталась жить сама, без чьей-нибудь помощи, моталась, как бездомный пес, по Нью-Йорку, ночуя то у подруг, то у случайных любовников, перебиваясь то мытьем посуды в кафе, то разноской писем на почте и даже проституцией. На этом поприще мне совсем не повезло, не заработала ни гроша. Потому что стеснялась просить деньги вперед, а вылезая из постели, мужчина никогда не заплатит. Ну и прекрасно. А то бы я, возможно, и стала профессионалкой. Легкие денежки! А так — поняла, что это не про меня, плюнула, растерла ногой и вернулась, как блудная дочь, в трехэтажный дом в Форест Хиллс, к мужчине и женщине, которые, судя по метрической выписке, на свою беду произвели меня на свет.
И дом этот отверг меня. Легче пересадить и приживить сердце в другое тело, чем мне жить под одной крышей с этими чужими и безразличными людьми, которые всем, кто желает слушать, нудно жалуются, сколько седин я добавила к их волосам. Мама даже кокетничает этим. Ее пробивающаяся седина, мол, не от возраста, а от родительских треволнений, от вечного беспокойства за младшую дочь.
Дело ведь не в том, что мой брак был очень важен для них. Сначала они выдали старших дочерей. Удачно. Как положено у людей этого круга. За доктора и адвоката. Я вышла замуж за студента, будущего дантиста. И его папа был дантистом. Достойная партия. Хороший дом. Новые скучные знакомства. Ничто не предвещало беды.
Больше того, моя мама, а вслед за ней, с меньшим пылом, и папа получили после моей свадьбы приятный сюрприз и повод для нескрываемой гордости. Я вышла замуж невинной. Это в девятнадцать-то лет. В том почтенном возрасте, когда собаки уже подыхают.
Проболтался об этом своим родителям Тэд, мой муж, такой же девятнадцатилетний недотепа, как и я. И не гордость за неиспорченность невесты развязала его язык, а растерянность и страх. Он целый месяц пыхтел и потел и никак не мог справиться с таким плевым делом — порвать тонкую девичью пленку. Он искал совета у родителей, те помчались к моим. Моя мать взвилась на дыбы. От гордости. Подумать только! В этот развратный век ее дочь, ее сокровище, плод ее воспитания, смогла сохранить небесную чистоту. Одна во всем Форест Хиллсе! Во всем Квинсе! Во всем Нью-Йорке! Сохранить непорочность до девятнадцати лет — это всеамериканский рекорд!
Такая девочка заслуживает того, чтобы быть представленной Президенту Соединенных Штатов в Белом доме. Америка должна гордиться ею не меньше, чем астронавтом Армстронгом, первым ступившим на Луну.
Так говорила моя мама моему отцу, и щеки ее пылали. Единственный раз за всю свою жизнь я вызвала у нее чувство материнской гордости.
Мне смешно и горько. Настолько не знать свою дочь! Я сохранила невинность не из порядочности, а от брезгливости. Только выучившись читать, я глотала сексуальную литературу запоем, расширенными глазами впивалась в порнографические открытки, знала наизусть все эрогенные места на теле мужчины и женщины куда лучше, чем закон Джоуля — Ленца по физике и теоремы по геометрии. Я знала все сексуальные позы, видела сотни мужских членов, всех размеров и оттенков.
Сработала обратная реакция. Такие обширные ранние познания в сексе убили всякое любопытство, вызвали равнодушие и брезгливость. И самое страшное — надолго вымели из моей души потребность в любви и поэзии, сделали меня нравственной калекой.
А моя мама не находила себе места от гордости.
Я не могу вспомнить, почему я вышла замуж за Тэда. Почему я ушла от него — я знаю.
Тэд — неплохой парень. У меня к нему нет никаких претензий. В девятнадцать лет он выглядел очень привлекательным. Высокий, тонкий, с талией, как у девушки, и мужскими плечами. И лицо приятное. Не наглое. С детским румянцем на чистой, белой коже. Был в меру остроумен, не слишком болтлив. На меня смотрел с телячьим обожанием. И что окончательно покорило меня — был удивительно тактичен, словно он вырос не в доме дантиста во Флашинге, а в аристократической английской семье.
Пять недель в поту и с нервным тиком он лишал меня невинности и, к большому моему облегчению, сделал это, наконец, указательным пальцем — я уж думала, что вместо девичьей плевы у меня там бетонная стена. Воспоминание об этом осталось наинеприятнейшее, как от хирургической операции без наркоза, совершенной далеко не тем инструментом, как полагалось, и без соблюдения правил стерильности.
А дальше начались кошмары. Тэд был неврастеник. Близость моего тела возбуждала его настолько, желание в нем нарастало с такой быстротой, что он доходил до оргазма, лишь коснувшись меня, а порой, даже не донеся до меня свой член, извергал гадкую слизь на мои бедра или живот.
Мой темперамент дремал, как в летаргическом сне. За год совместной жизни я ни разу не ощутила признаков подступающего оргазма, а просто отдавала ему для потных упражнений свое тело, не испытывая ничего, кроме еле скрываемой брезгливости и желания оттолкнуть его и лечь спать одной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47