А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мы, так сказать, поменялись ролями. Я от этого не испытывал ни злорадства, ни удовлетворения. Она же воспринимала все как проявление злого рока, проклятия, нависшего над ней и ее семьей.
— Нас проклял Господь, — сказала она мне как-то, — когда мой отец впустил тебя в дом.
Я тут же взорвался:
— А не кажется ли тебе, что прокляты вы за то, что твой отец и дядя губили невинных людей и, как мародеры, обирали еще теплые трупы?
Она испугалась моей вспышки. Забилась в угол и сидела на полу, обняв колени. В глазах ее был страх. Страх, что мне надоело с ней возиться и я вышвырну ее на улицу или, еще лучше, сам отведу куда следует и сдам властям.
Вдруг она произнесла слова, от которых я вздрогнул:
— Женись на мне.
Я замер и уставился на нее, пытаясь определить, не шутит ли она. На ее бескровных губах появилось подобие улыбки, жалкой, вымученной. И я понял, чего стоили ей эти слова.
— Не хочешь? — спросила она. — Теперь уж и ты не хочешь?
— Почему? — закричал я. — Я всегда мечтал о тебе. Ничего не изменилось. Оттого, что ты в беде, ты еще дороже мне. Хоть завтра! Хорошо?
— Ты дашь мне твою фамилию.
Вот оно что! Ей нужна была моя фамилия, чтобы укрыться за ней, пересидеть лихое время. Если уж бывают браки по расчету, то трудно придумать какой-нибудь нерасчетливей этого.
— Я дам тебе свою фамилию, — сказал я.
— И не раздумаешь до завтра?
— Не раздумаю. Ни завтра. Ни через год. Ни через сто лет.
— Ты — замечательный… если бы только…
— Я не был евреем? — подсказал я ей.
Она кивнула и улыбнулась.
— Как ты можешь на мне жениться, зная, как я не люблю… всех… ваших?
— Это не твоя вина. Это — твоя беда.
— Но ведь тебе жить со мной… А я… тебя не люблю.
— Но я люблю тебя. Моей любви хватит на нас обоих.
Мы спали отдельно. Не только в разных комнатах, но и на разных этажах. Она — наверху, в спальне, а я — внизу, в столо— вой на диване.
В эту ночь мы просидели с ней вместе почти до утра. Сидели за столом, друг против друга. И молчали.
— У тебя есть что выпить? — Она впервые за все эти дни вспомнила о спиртном, к которому пристрастилась, работая в ресторане. — Напиться бы до чертиков!
В буфете оказалась непочатая бутылка армянского коньяка и полбутылки нашей литовской водки «Дар по вена» («Еще по одной»). Вдвоем, на равных, мы вылакали обе бутылки, и потом Лайма, еле держась на ногах, шарила по полкам кухонного столика и нашла еще две бутылки пива.
Мы упились. Но и в почти невменяемом состоянии я не коснулся ее. Уложив спать на диване в столовой, уступив ей мое место. Наверх, в спальню, подняться по лестнице было делом немыслимым, и мы, после первой попытки, от этого отказались. Сам же я уснул па полу, рядом с диваном, откуда свесилась бледная худая рука Лаймы. Я уснул, держа в руке ее руку.
Комендант города сдержал свое обещание. Лайму вычеркнули из списков лиц, подлежащих высылке. Это была реабилитация. Возвращение в жизнь. В новых документах, выданных ей, она уже носила мою еврейскую фамилию. И когда в ресторане «Версаль» впервые представили ее публике под этой фамилией, в зале грянул дружный смех. Наши завсегдатаи-офицеры приняли это как остроумную шутку. Настолько не вязалась еврейская фамилия с ее нордической арийской, как она ее называла, внешностью.
Музыканты, официанты и повара, прослышав о нашей женитьбе, решили отметить это событие, не спрашивая нашего согласия. И ее и меня в ресторане любили. Повара испекли большой торт, из утаенных продуктов наготовили отличной закуски, буфет расщедрился и всю выпивку взял на себя. Поздно ночью, когда удалось вытолкать за двери последнего посетителя, в зале погасили верхний свет, сдвинули несколько столиков, застелили их свежими крахмальными скатертями и зажгли припасенные к этому случаю свечи. На эстраду поставили горшки с живыми цветами. По букету фиалок преподнес Лайме и мне наш лилипут, разносчик сладостей, которого весь Каунас знал по кличке «Угостите даму шоколадом». Чтобы поцеловать нас, он встал на стул, и мы по очереди подходили к нему и подставляли щеки к его сморщенным сизым губкам.
Из кухни понесли блюда, которые никогда не готовились для публики. Повара постарались на славу. И мы оба вдруг почувствовали себя тепло и уютно, мы больше не были одиноки в этом мире, у нас были друзья, и это вполне заменяло семью и родных.
Испортил праздник комендант города майор Таратута. Пронюхав неизвестно от кого, что в ресторане затевается нечто вроде нашей свадьбы, он ввалился нежданно-негаданно, как раз к первому тосту.
Все засуетились, неестественно оживились, выбежали из-за стола, наперебой стали предлагать майору свои стулья. Лишь мы с Лаймой остались на своих местах. Я видел, как покрывалось бледностью ее лицо, и, зная ее характер, понял, что скандала не миновать.
В дверях топтались, ухмыляясь, автоматчики из личной охраны коменданта и его чубатый шофер Вася. Когда наконец майора усадили во главе стола и все снова вернулись на свои места, тамада, лысый еврей из нашего оркестра, льстиво предложил Григорию Ивановичу сказать первый тост.
Майор встал, распушил пальцами концы усов, откашлялся, прочищая горло, и, не поворачивая головы, взмахом руки велел охране покинуть помещение. Автоматчики и шофер тут же исчезли за дверью, плотно притворив ее за собой.
— Говорить тосты я не мастак, — начал майор. — Я человек грубый, так сказать, солдафон…
— Что вы, что вы, — замахал руками, загудел, льстиво протестуя, весь стол. — Вы нам, Григорий Иванович, как отец родной.
— Кому как, — хмыкнул майор. — Кое-кто меня хотел бы в гробу видеть, а не на этой свадьбе. Хотя этот кое-кто мне кое-чем обязан.
Он исподлобья уставился своими холодными серыми глазами на Лайму. Она не отвела взгляда. Только рука, державшая бокал, задрожала, и вино плеснулось через край на скатерть. Лилипут, сидевший по левую сторону от нас, завертел своей маленькой головкой с прямым пробором на зализанных волосиках, и на его сморщенном старом лице отразилась тревога. Он поднялся на стул с ногами и салфеткой стал промокать расползавшееся по скатерти пятно от пролитого вина.
— Да, комендант, — сказала Лайма по-русски, но от волнения с сильным литовским акцентом. — Я вам обязана. Я у вас в долгу. За то, что осталась сиротой. За то, что Литва потеряла независимость. За то, что я должна говорить не на своем, а на вашем, чужом мне языке. Чем я смогу с вами за это все рассчитаться? А, комендант? Как мне вернуть вам долг?
Я от Лаймы мог ожидать чего угодно. С нее станет. Но такой речи я от нее не ожидал и остался сидеть, как пригвожденный к стулу, а в моей голове, как удары метронома, повторялась одна и та же мысль:
«Это конец. Мы оба погибли. Это конец. Мы оба погибли…»
Наши гости: музыканты, повара, официанты, весь так называемый дружный коллектив работников ресторана «Версаль», замерли, не шевелясь, словно им зачитывали результаты ревизии, за которой последует длительное тюремное заключение для всех без исключения.
По лицу майора, сразу побагровевшему, поползла язвительная хищная улыбка, приподняв пушистые кончики усов и открыв прокуренные желтые зубы.
— Я тебе скажу, как вернуть долг, — медленно, с оттяжкой произнес он и с бокалом в руке двинулся вдоль стола к Лайме на своих массивных ногах, затянутых в широкие синие галифе. Стало так тихо, что явственно был слышен скрип его сапог, хоть он ступал по мягкому ковру.
— Поцелуй меня… вот мы и будем квиты!
Глаза его смеялись прямо перед бледным, с подрагивающими губами лицом Лаймы, но смеялись жестоко и угрожающе. Для меня не оставалось никакого сомнения, что все это завершится плевком ему в лицо, и я, спасая Лайму и себя, шагнул вперед, стал между ними и срывающимся голосом прокричал:
— Все! Хватит! Уйдите, Григорий Иванович! Никто вас сюда не приглашал!
Комендант отступил на шаг, смерил меня недоумевающим взглядом — его самого удивила моя прыть — и мягко, беззлобно сказал:
— Вот выпью и… уйду.
Он опрокинул себе в глотку все содержимое бокала — граммов двести водки, швырнул бокал об пол. Но, упав на ковер, бокал не разбился.
— Плохая примета, — печально произнес майор. — Не будет вам счастья.
И, поглядев на меня, ободряюще усмехнулся:
— Впрочем, у кого оно, счастье-то, бывает?
Затем повернулся по-военному, отдал всему столу честь, приложив руку к фуражке, и, грузно шагая, направился к выходу.
Так началась наша семейная жизнь.
Лайма ничего не делала в доме. Валялась в постели до полудня. Потом мы обедали и уходили в музыкальную школу. Оба продолжали учиться. Из школы — в ресторан. Домой возвращались во втором, а то и в третьем часу ночи.
Я убирал квартиру, стирал, бегал в магазин, готовил обед. Лайма все это принимала как должное. Мне порой казалось, что она вообще не замечает меня. Лишь испытывала неудобство в постели оттого, что я лежал рядом и стеснял ее, мешал свободно раскинуться во всю ширину кровати.
Потом она снова стала пить. Сначала таясь от меня. В перерывах, когда оркестр делал паузу, перехватывая, воровато отвернувшись, рюмку, которую ей подносил, прикрывая ладонью, официант. Потом открыто. Подсаживаясь к столам, где ее щедро спаивали офицеры. Иногда она уезжала с ними. И уж не являлась домой. А приходила в ресторан на другой день к вечеру с кругами под глазами, а иногда и с тщательно припудренным синяком на шее.
— Можешь меня поздравить, — сказала она как-то поздней ночью, когда мы, не поймав такси, задыхаясь, поднимались по бесчисленным ступеням лестницы вдоль тускло поблескивавших рельсов неработающего фуникулера. — Я снова беременна.
— Поздравляю, — выдохнул я и почувствовал, как мне вдруг стало легче идти в гору.
— Чему радуешься-то? — остановилась, задохнувшись, Лайма и спиной привалилась к наклонным перилам. — Не от тебя.
Тут я почувствовал, что у меня остановилось сердце.
— От кого? — схватил я ее за плечи и стал трясти.
— Тебе что, легче будет, если узнаешь?
— От кого? — продолжал я трясти ее и чувствовал: если толкнуть, она полетит через перила вниз по склону горы, между тусклыми линиями рельсов и зигзагами маршей деревянной лестницы. Вниз, до самой станции фуникулера, где ночует, высунув застекленный нос, красный вагон.
— По крайней мере, не от еврея, — бросила она мне в лицо, как плевок, и я отшатнулся, выпустив из рук ее плечи. И побрел вверх. Ступень за ступенью.
Домой она не пришла. Я не спал до утра и держал двери открытыми. И в школе ее не было на следующий день. Не явилась она и в ресторан. Оркестр играл без певицы. Недоумевающей публике объяснили, что Лайма больна.
На другой день в ресторан пришла какая-то женщина и через официанта вызвала меня с эстрады в коридор. Я понял, что это от Лаймы. Женщина представилась ее школьной подругой и сказала, что Лайма лежит у нее, в Шанцах. После аборта. Который прошел удачно. Ничто здоровью Лаймы не угрожает.
Затем, помявшись, она сказала, что Лайма просила денег. Уплатить за аборт. Я спросил, сколько? Она назвала сумму. У меня с собой таких денег не оказалось. Я попросил ее подождать. Вернулся в оркестр, попросил у коллег. Они скинулись, и я вручил женщине деньги.
— Запишите адрес, если хотите, — сказала она на прощанье.
Дома, на Зеленой горе, Лайма пролежала еще два дня. Мы оба молчали. Не было сказано ни слова. Я спал внизу, на диване.
На третий день она поднялась, оделась, села к зеркалу, стала приводить лицо в порядок. Я сзади наблюдал за ней в зеркале. Она по-прежнему была хороша. Какой-то злой, ядовитой красотой, от которой исходил дурман, опьянявший меня и лишавший воли, словно большая доза алкоголя.
Она перехватила в зеркале мой взгляд и отняла от ресницы щеточку с черной краской.
— У меня для тебя сюрприз, — усмехнулась она.
— Какой? — после долгой паузы спросил я пересохшими губами, чуя, что меня ждет новый удар.
— Беременна-то я была от тебя.
— Врешь.
— Чего мне врать? Женщина всегда знает, от кого она понесла.
— Зачем же тогда ты напраслину на себя возвела?
— Иначе ты не позволил бы сделать аборт.
Я в изнеможении упал на кровать и закрыл лицо руками.
— Ты убила нашего ребенка.
— Да. Убила.
— Почему? Ты не любишь детей?
— Я не люблю евреев. Зачем их плодить?
И тут я сорвался. Прыгнул к ней и стал бить наотмашь. По голове, по плечам. Она свалилась на пол, свернувшись калачиком, и я нанес ей удар ногой. Не помню куда. Кажется, попал в шею, в подбородок. Это отрезвило меня. Я побежал из спальни, чуть не кубарем скатился с лестницы и в столовой лег на свой диван, уставившись глазами в его бордовую плюшевую обивку.
Я слышал, чуял спиной, что Лайма спускается по лестнице. Вернее, сползает. Потом на всех ступенях я замывал кровь, капавшую с ее разбитых губ. Я не обернулся. За моими плечами слышалось ее трудное, прокуренное дыхание. Она уткнулась лбом в мою спину, стоя на коленях у дивана, и стала тереться лицом, размазывая по моей рубашке кровь.
— Хочешь, я рожу тебе? — хрипела она. — Не одного еврея… а много… Целое гетто.
Через месяц она снова понесла. И этого ребенка сохранила. Так появилась на свет моя дочь. Рута.
Внучка убийцы и его жертвы.
Девочка с такой гремучей смесью кровей, что у меня не вызвал удивления ее взрывчатый, как заряд динамита, характер.
Но еще до рождения Руты разыгрались события, снова резко повернувшие мою жизнь. И не в лучшую сторону.
К тому времени рухнула карьера коменданта города майора Таратуты, и я лишился единственного влиятельного покровителя. Зато быстро пошел в гору его питомец и лютый недруг Алоизас, чью судьбу он некогда решил в одну минуту на моих глазах. Алоизас, встав на ноги и набрав силу, не забыл того унижения, каким были куплены его спасение и нынешняя карьера, безжалостно и подло расправлялся со всеми, кого злой рок привел в кабинет коменданта города.
Он уничтожил Григория Ивановича. И комсомольских работников, которых пригласил в комендатуру на расправу с Алоизасом майор Таратута. Уцелел лишь я один. И я, по своей наивности, уже полагал, что меня минует злобная мстительность нового всемогущего вельможи по той причине, что я был свидетелем случайным и фигурой настолько мизерной и незначительной, что разумней всего было сделать вид, будто он меня и не заметил.
Я недооценил этого оборотня, с такой легкостью отрекшегося тогда от своей матери. Его месть была педантично рассчитана до мелочей. Он не останавливался на полпути и тщательно прикрывал свой тыл. Даже я казался ему опасным. И он смахнул меня. Как сухую крошку хлеба смахивают со стола.
Это было незадолго до смерти Сталина. По всей России бушевала антисемитская кампания, разжигаемая газетами и радио. Все грехи советского государства, все его провалы и недостатки приписывали еврейским козням и евреев изгоняли с работы, предварительно на общих собраниях на потеху толпе поглумившись над ними и заставив каяться в несодеянных поступках. Изгнание с работы — «волчий билет», перед обладателем которого закрывались все двери, и его семья получала перспективу протянуть ноги с голоду, но это было еще далеко не худшим вариантом для еврея. Многих арестовывали, обвинив в диверсиях и сотрудничестве с иностранными разведками. Евреев объявили антипатриотами и космополитами. В любом учреждении, где в штате числился хотя бы один еврей, проводились собрания, на которых этого еврея разоблачали и, вдоволь надругавшись, изгоняли.
В Литве евреям было легче. Здесь весь накал ненависти сосредоточился между литовцами и русскими, преследуемыми были литовцы, ненавидимыми — русские. Евреи оставались как бы в стороне.
Но когда по всей стране началась кампания борьбы с космополитизмом и низкопоклонством перед Западом, то и в Литве решили слегка намять бока своим евреям. Неприязнь к евреям объединила недавних врагов: русских и литовцев.
В нашем ресторане евреи составляли примерно половину работников. В основном за счет оркестра. Еще были кладовщик и буфетчица. У нас тоже стали искать своих космополитов и диверсантов. По указанию сверху.
Днем нас собрали в малом банкетном зале, под страхом увольнения запретив покидать собрание до самого конца. Выходить из зала разрешалось только в туалет. Это сразу настроило всех на тревожный лад.
Мы сидели с Лаймой в углу и слушали скучный доклад о космополитах, который по бумажке читал, запинаясь и кашляя, не совсем грамотный литовец из городского комитета партии.
— И у вас в коллективе космополиты свили свое гнездо, — оторвался он от бумажки и обвел глазами зал, словно выискивая среди нас кандидата на заклание.
Он не знал никого из нас в лицо и поэтому лишь нагнал страху, скользя взглядом от одной физиономии к другой и так ни на ком и не остановившись. Я уж полагал, что отделался лишь легким испугом, но горько ошибся. Докладчик передал слово представителю нашего коллектива. Из-под его руки высунул маленькую головку наш лилипут по кличке «Купите даме шоколаду».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21